Почему она не родилась обыкновенной девушкой? Зачем ей этот дар Морены — видеть нити чужих жизней, знать отмеренный час и рассекать их? Зачем сила, от которой пальцы забыли, каково это — просто гладить, касаться без цели? Чтобы бороть тех, кто цепляется за жизнь, визжит и царапается, когда приходит их черёд. Слепцы! Без Смерти не замкнуть круг.
А для себя когда жить? Некогда.
Она переступает босыми ногами по пеплу, ещё тёплому, и чувствует, как остывает земля под ступнями — медленно, неохотно. Воздух терпкий, с привкусом гари и железа. Она сглатывает — и вместе со слюной в нутро уходит ещё немного того, чему нет имени, но что всегда сидит под рёбрами ржавой окалиной. Там, у живых, душа гнездится. А у неё — только выжженная яма.
Тишина. Ветер шевелит волосы, да где-то далеко за лесом тонко и жалобно плачет ребёнок. Или волчица. Или сама земля стонет, принимая в себя кровь.
Тех, кто норовит круг этот порушить, всегда хватало. Что Горыныч, безумец с тремя личинами, от которого разило болотной гнилью и палёным мясом, что Тугарин со своей поганой ордой — все лезли, все хотели себе поболе, мимо очереди, поправ законы Нави. Она помнит, как звенела сталь, как хрустели кости под её рукой, как чужая кровь брызгала на лицо, и приходилось сплёвывать, чтобы не захлебнуться. Бились яро. До первой талой воды.
Она стоит над пепелищем. Дерево рукояти хранит тепло её пальцев, впитало пот, въелось в кожу шершавостью, к которой она привыкла так давно, что не помнит, каково это — держать что-то другое. Гладкий камень. Ладони любимого. Серп пахнет железом и смертью — этот запах стал для неё родным.
Она опускает взгляд на ладони — в мозолях, в шрамах, в чужой крови. Нет той нити, где можно не считать удары чужих сердец, а слушать своё. Не дано. Потому что тот, кто держит «длань Морены» — этот тяжёлый серп, что стал продолжением её руки, — сам давно уже мёртв для простого счастья.
И всё же, когда ветер доносит запах цветущей яблони — откуда-то издалека, из мира, где ещё есть весна, — она на мгновение закрывает глаза. И позволяет себе забыть, кто она. Всего на миг.
Потом открывает их, сжимает серп крепче и идёт дальше. Сегодня нужно оборвать ещё одну нить. Благо идти было недалече.
Где искать Соловья Разбойника? Там, где свист его раздирает воздух в клочья, где трава стелется по земле, не смея подняться.
Она шагнула на опушку — и обомлела. Воздух здесь был густым, вязким, пропитанным не просто кровью — распадом. Тем особым, болотным духом, к которому примешивалось иное — холод, проникающий сквозь кожу до самого нутра. Она опоздала — и поняла это тотчас, как увидела сечу. Та не кипела, она застыла. Трава лежала пожухлой, рассыпающейся в прах, земля под ней стала чёрной, будто выжженной не огнём, а стужей такой лютой, что сам огонь потух бы, не успев родиться.
А посреди этого поля — он. Мужчина в простой крестьянской рубахе, да только не было в нём ничего крестьянского. Волосы чернявые, длинные, до лопаток, и в них — пряди белые, не сединой, а чем-то иным выцветшие. Сидел на коне — чахлом, белом, худом до невозможности, с закрытыми веками. И на него бежала ватага Соловья.
Стрелы впивались в ездока. Она видела, как они входят в грудь, в плечо, в бок, и замирала, ожидая крови. Но тот молчал. Стрелы торчали из него, как нелепые украшения, и ни одна не упала. Крови не было — только тёмные пятна проступали на рубахе. Конь его тоже принимал стрелы, худое животное даже не вздрагивало.
Сабли начали сечь. Она слышала этот мокрый, чавкающий звук, но в нём не было жизни — только свист клинков, тяжёлое дыхание нападающих, их брань. Кровь оросила траву — чужая, разбойничья, — и там, где она падала, трава обращалась в серую слизь, оставляя чёрные проплешины. А потом, в один миг, тати полегли. Одни рассыпались в прах, другие застыли ледяными изваяниями, третьи обратились в камень.
Иней покрыл мужчину и коня. Тонкий, искрящийся, он лежал на плечах, на волосах, на ресницах.
Соловей засвистел. Но для ворога его этот свист значил не больше комариного писка. Он даже не обернулся. Сидел на своём чахлом коне прямой, неестественно прямой, и взирал на неё.
Она не могла разобрать цвет его глаз, но в этом взгляде таилось нечто, от чего у неё, впервые за бессчётные годы, заныло под ложечкой. Не страх — то, что живёт глубоко под всей тяжестью. То, что она считала давно умершим. Он смотрел на неё как на пустое место. И впервые это кольнуло.
Она сглотнула. Рукоять под пальцами стала влажной. Она переступила с ноги на ногу. Пепла под босыми ступнями не было — только иней, жгучий, и сквозь него — мёрзлая земля. Земля дрожала. Не под ней — под ним.
Она сделала шаг вперёд. Лёд захрустел под пяткой — тихо, но в этой тишине звук показался оглушительным. Холод пополз выше, обжигая ноги, и с удивлением она поняла: ей больно. По-настоящему.
Незнакомец чуть склонил голову набок. Едва заметно. Ветер дёрнул её волосы, выбил прядь из косы, хлестнул по щеке. Затем чернявый втянул ноздрями воздух — медленно, глубоко, будто пробовал на вкус. И в бездне его зрачков мелькнуло что-то. Искра.
Она застыла, не в силах пошевелиться.
Соловей всё свистел — отчаянно, надрывно, и в этом свисте уже слышались слёзы. А всадник всё смотрел на неё. Потом, неспешно и вальяжно, слез с коня. Земля застонала под его сапогами — сухо, отрывисто. Он отвёл левую руку в сторону.
Конь исчез. Не растаял — просто стал ветром. Северным, колючим, тем, что приносит стужу. Он ударил Марье в лицо, хлестнул по щекам. Пах пустотой — тем ледяным ничто, от которого выстывает даже память о тепле.
Мужчина повернул голову к Соловью. Шагнул к нему — и в отведённой длани появился меч. Двуручный, но он держал его одной левой, легко. Лёд — синеватый, глубокий, с живыми прожилками. Кости — желтоватые, в трещинах, куда въелась стужа. И руны, пульсирующие мертвенным светом. Он взмахнул. Просто так, разминаясь. И там, куда пришёлся взмах, осталась полоса. Мёрзлая. Не просто наледь — смерть, после которой не будет возрождения. Трава обратилась в ледяную крошку. Камни потрескались. Воздух застыл. Докуда хватало взгляда — всё покрылось льдом.
Она замерла, озираясь на эту полосу смерти и не веря. Потому что это — её работа. Только она имела право проводить эту черту.
— Что ты такое? — вырвалось само. Голос прозвучал хрипло, сорвано. Она видит нить жизни каждого — каждого. А тут — ничего. Бездна. Та, в которой не было ни жизни, ни смерти, ни времени. Только холод.
— Обескуражена… — Голос пришёл отовсюду и ниоткуда. Шепотом ветра, карканьем ворона. Замогильный, хладный, пробирающий до костей. — Каждый раз как первый. Так много раз…
Мурашки побежали по коже.
Белопрядый обернулся вороном. Она моргнуть не успела — чёрная птица, огромная, с размахом крыльев в добрую сажень, метнулась через поле и в следующее мгновение уже сидела на плече Соловья. Разбойник только и успел что взмахнуть саблей. Меч, снова оказавшийся в руке принявшего человечий лик мужчины, отбил удар легко, будто ворог был ребёнком. Клинок разбойника рассыпался в пыль. Миг. Длань с силой сжала шею Соловья. Марья услышала, как хрустнули позвонки. Она даже шагнула вперёд, по привычке. Вот оно. Сейчас нить оборвётся. Но победитель разжал пальцы.
Тать рухнул на колени, хватая ртом воздух. Его нить пульсировала ровно, уверенно — сегодня не его день.
— И сегодня мы не встретимся. Там… — Голос снова зазвучал в голове. С тоской. С чем-то таким древним, что у неё перехватило дыхание.
О чём он?
Незнакомец отпустил Соловья и повернулся к ней. Тот, за кем она шла, был ещё жив. Но его нить больше не волновала её. Она не ошибалась. Никогда. До сегодня.
— Боишься? — спросил он. В голосе не было насмешки. Только усталая, почти отеческая грусть.
— ДА КТО ТЫ ТАКОЙ?
Ярость взорвалась в груди, выплеснулась наружу. Она рванула вперёд. Земля под ногами взрывалась кратерами, из которых вырывалось пламя и тут же схватывалось инеем. Кулаки налились той самой богатырской силой, что дана ей не для жизни, а для смерти.
Она ждала, что он уклонится, исчезнет. Но он не двинулся с места. Стоял, глядя, как она несётся на него, и в его жёлтых очах не было ни страха, ни удивления. Только отрешённая печаль. И когда она была уже в двух шагах, он медленно отвёл меч в сторону. И тот исчез. Растаял, рассыпался ледяной пылью. Белопрядый распахнул рубаху — широко, до пояса, открывая грудь, на которой не было ни единого шрама. Кожа бледная, почти прозрачная, и под ней не угадывалось биения сердца — лишь тишина.
И он встал на колени. Прямо в пепел, в смерть, что нёс с собой. Руки опустил, голову склонил, подставляя шею под удар. Вот я. Бери.
Она застыла. Серп повис в воздухе, дрожа от напряжения. Тело ходило ходуном, кровь стучала в висках.
— Да откуда ты взялся? — выдохнула она.
— Всегда был, — ответил он просто. — Здесь и нигде. Везде. Свой и ничей.
Она не смогла остановиться. Тело подчинилось древнему инстинкту: рубить, сечь, уничтожать то, что нарушает круг. «Длань Морены» рассекала его плоть снова и раз за разом, но нитей не было, не было того хрустящего сопротивления, с которым уходила жизнь. Только глухие, мокрые удары, только её собственное тяжёлое дыхание. А он стоял на коленях и просто ждал. На его теле проступило что-то похожее на кровь. Тёмная, густая, она сочилась из ран и пахла… ничем. Безвременьем. Она вдруг поняла: это не его кровь. Это иллюзия. То, что он позволяет ей видеть.
— И долго будешь вот так? — спросил он с лёгким разочарованием, но без тени упрёка. — Я же сдался.
Спокойствие. От него ноги подкашивались.
Она тяжело дышала, стоя над ним, и чувствовала, как дрожат колени, как саднит ладони, сжимающие серп. Воздух застревал в горле. Подняла очи и встретила его взгляд. Два янтарных колодца. Грустные до такой степени, что, казалось, вся вечность выпила из них все краски. Отрешённые. И почему-то — нежная тоска. Так смотрят только те, кто вспоминает о любимых. Тех, кого не вернуть.
Взор скользнул ниже. По бледной, иссечённой груди, по ладоням, по шее — и замер. Кулон. Капля или игла — не разобрать, — с ушком, похожим на глаз. И этот глаз, казалось, смотрит на неё в ответ. Тёмный, глубокий, с мерцающей искрой. Что-то знакомое, из древних легенд. Но не вспомнилось.
— Ну? — спросил он. — У Вечности нет счёта времени, но… может быть, я дождусь Смерти?
Глумится? Мысль пронеслась злая, колючая, и вместе с ней пришла новая волна гнева. Она рванула вперёд, вцепилась в его рубаху, дёрнула вверх, поднимая с колен. Он не сопротивлялся — дал себя поднять, как тряпичную куклу. Она тащила его, чувствуя под пальцами что-то твёрдое, неподдающееся — то, что было в нём настоящим, скрытым за человеческой оболочкой.
Странно. Но если уж сам идёт в плен, то пусть. Авось потом придумаю, как его умертвить.
Жница тащила его через поле, через ночь, через застывших разбойников, и ветер выл в ушах. Тишина смыкалась за ними, как вода. Она не знала, что ведёт в плен того, кто сам избрал эти цепи. Того, кто ждал этой встречи тысячу лет.