Часовщик
За окном мерно и густо грохотало. То ли эшелоны на запад шли, то ли «тридцатьчетверки» с полигона возвращались. Сквозь заклеенное крест-накрест бумагой, мутноватое от пыли окно и не разберешь. Весенняя слякоть превратила двор-колодец в бурое, липко чавкающее месиво, где вязли и валенки, и последние сводки Информбюро. Весна со своей слякотью, грохотом и сводками бушевала где-то там, за стенами, а в крохотной мастерской царил свой порядок.
Семён Петрович, часовых дел мастер, привычно ссутулился над столом. На столе, поблескивая в неровном, коптящем свете керосинки, лежал карманный хронометр, доверчиво распахнувший перед старым мастером свое крохотное нутро. Принес его молоденький лейтенант.
— Отца… нет уже. — Посетитель смущенно мял в руках пилотку. — А это, понимаете, память. Только вот… Стоит.
Механизм и правда стоял. Забило его пылью да гарью, одна шестеренка и вовсе треснула, словно не в силах была вынести лихого круговорота событий, что мели по всей земле, сметая жизни и судьбы, как вешняя вода сметает щепки в половодье.
Стены тесноватой мастерской сплошь были завешены и заставлены разномастными стенными часами, будильниками, ходиками. Глухой перестук маятников, сухая трескотня будильников, еле слышное тиканье карманных и жизнерадостный перезвон ходиков сливались в диковинную мелодию, которую Семён Петрович слушал всю жизнь. Он не чинил часы, он вправлял им душу, помогал снова влиться в тот вечный поток, что ничем подвластным человеку не остановишь.
Работа требовала тишины внутри. Не ухода от мира, а погружения в самую его суть, в ту неумолимую силу, что кроется в каждой заведенной пружине, в каждом проклевывающемся листочке за окном. Каждая отполированная ось, каждое уставленное на свое место колесико, становились крохотной победой над хаосом.
Вдруг вспомнилась молодость, Скрябин. Он, помнится все о музыке сфер толковал. Семён Петрович слышал ее здесь, в тиканье, шорохе, да бое старых часов. Слышал, как она вплетается в шум дождя за окном, в первый крик грачей, в ломоту суставов перед непогодой.
Дни текли. Лейтенант не вернулся. Семён Петрович сидел у наливающегося чернотой окна. Керосин в лампе догорал и по углам паутинно копились сумерки. В широкой, не по-старчески крепкой еще ладони мерно дышал хронометр. Шестеренки вертелись, без устали закручивая тугую пружину. Старый часовщик держал в руках не часы. Он держал память того безусого лейтенанта, держал его время. Время, которое не остановилось. Оно текло мерным, негромким тиканьем, вливаясь в многоголосицу мастерской.
Где-то далеко, вверху, между краями колодца, затянутого весенней мутью, проклюнулась первая звезда.
Мастер поднялся и поставил хронометр на полку. Пусть тикает. Пусть это крошечное, упрямое тиканье смешается с перезвоном весенней капели за окном, с тихим шелестом молодой листвы на единственной во дворе березке. Это был ответ старого часовщика жизни. Такой же тихий и настойчивый как тиканье ожившего хронометра, что вливалось в непреходящую, вечную мелодию старых часов, заглушая быстротечный грохот истории за стенами мастерской.