Герберт не понаслышке знал, как тяжело быть бессмертным. Первые лет двести ты веселишься, наблюдая за сменой эпох и историческими событиями, которые переворачивают мир с ног на голову, но на пятый век уже перестаёшь отрицать досадный факт: нет у мира ни пяток, ни макушки; он имеет форму шара и непрерывно вращается, а перемены — дело субъективное, в масштабах вселенной малозначимое, если и вовсе не заметное. Ситуацию осложняло то, что Герберт был не только бессмертным, но и неуязвимым, и как бы он ни изворачивался, к своему тысячелетнему юбилею он, скорее всего, опробовал все мыслимые и немыслимые способы откинуть копыта; смерть же сторонилась Герберта, точно прокажённого.
С другой стороны, были у такого положения и плюсы. Герберт вёл дневники. Записей скопилось на целую Александрийскую библиотеку (кстати, Герберт своими глазами видел, как эта библиотека гибла в апокалиптическом пожаре...) Правда, первые лет триста он не утруждал себя летописью, потому что считал это занятие праздным и бестолковым, однако на исходе четвёртого столетия, когда Герберт находился в осаждаемом англичанами Кале, он задумался о том, что было бы интересно записывать всё, что происходит, чтобы не забыть, хотя на память Герберт не жаловался никогда. Сколько ему отрубали голову, стреляли в неё, превращали в кроваво-мясную лепёшку, а мозгу было всё ни по чём. Но Герберту никогда не верили. Поколения за поколениями люди умирали, оставляя после себя сбивчивые и лоскутные рассказы о былом, а новые поколения создавали на этой почве свои версии произошедшего, и прошлое превращалось из того, чем оно было, в то, чем оно должно быть, потому что мифы в коллективном сознании котируются куда больше, чем незамутнённая правда.
Герберт был уверен, что всему виной естественная ограниченность индивида по сравнению с родом, но потом понял, что и факты сами по себе имею весьма слабое отношение к реальности. Потому и тяжело быть бессмертным — ты видишь, как люди пытаются изменить мир, которому до них абсолютно до лампочки.