Степь. Бескрайняя, как тоска старой Чирикли, и жесткая, как пош цыганского сапога, стоптанная о *дром - вечную дорогу. Воздух густ от полыни и перегара вчерашнего *дад - пира. Солнце, то самое, черное, что светило в глазах Лачо с самого его первого крика в кибитке, палило нещадно, выжигая последние капли влаги из потрескавшейся земли. Табор стоял у речушки, превратившейся в грязный ручей. Кибитки, пестрые лоскуты на выжженном теле степи, источали запах древесной смолы, конского пота, прокисшего молока и чего-то звериного, глубокого запах самой жизни *рома, не приглаженной, не приукрашенной для чужих глаз *гажё.
Лачо, "Черное Солнце", сидел на корточках у потухающего костра. Голова гудела от *раклии - водки, выпитой на спор с Мирчо. Рука сама потянулась к ножу за поясом, привычно ощупала гладкую рукоять кости. Его руки, темные, с белыми шрамами-молниями, были сильны. Он мог сломить хребет жеребцу, мог обворовать спящего солдата так, что тот и храпеть не переставал. Но сейчас в этих руках была слабость, дрожь, которую он ненавидел. Дрожь от нее. От *ляли -куклы. От русской.
Глашу привез он месяц назад. Не сватал. Не просил. Взял. Как берут дикого коня - с петлей и диким гиканьем, что разорвало тишину купеческой усадьбы под Полтавой. Помнил ее глаза в тот миг, когда он, вонзив нож в косяк над ее кроватью, схватил ее, легкую, как пух, закутанную в тонкую сорочку. Глаза - не испуганные. Нет. Глубокие, как лесные омуты на излёте лета, полные... чего? Непонимания? Вызова? Той самой тихой тоски, что сводила его с ума, как дурман. "*Со кахав?" -прошептала она тогда, и этот шепот, полный чужого, звенел у него в ушах до сих пор. "Что он говорит?" Да он говорил языком ночи, стали и воли! "*Ты - манро, джив манро! (Ты - моя, жизнь моя!)" - прохрипел он ей в лицо, чувствуя, как бьется под тонкой кожей ее шеи жилка, тонкая-тонкая, как нить. И увёз. В табор. В этот мир вони, свободы и вечной пыли.
Теперь она сидела у кибитки его матери, Терезы. Сидела неловко, словно боялась запачкать подол своего платья, давно утратившего купеческий лоск, ставшего серым и грубым, как мешковина. Русые волосы, заплетенные неумелой рукой Терезы в косу, выбивались светлыми прядями. Лицо осунулось, под глазами - синие тени. Но эти глаза... Эти глаза все так же смотрели куда-то сквозь табор, сквозь степь, в какую-то свою бездну. И этот взгляд жёг Лачо сильнее степного солнца. Жёг и бесил.
"*Са дыкхас, Лачо? (Что смотришь?)" - хрипло бросил Мирчо, присаживаясь рядом, пахнущий луком и дешевым табаком. Его темный, хищный взгляд скользнул по Глаше, задержался на вырезе платья, обнажавшем белизну ключицы. Всего на миг. Но этого мига хватило.
Лачо вскипел, как котел на огне. В нем не было ревности в обычном смысле. Было чувство собственности, острое, как лезвие его ножа. "*Мо! Са мо ромни! (Моя! Это моя жена!)" - рыкнул он так, что даже лениво жующая кобыла у кибитки насторожила уши. Он вскочил, пыль взметнулась облаком. Подошел к Глаше не шагами, а каким-то звериным броском. Тень его накрыла ее.
"Глаза, *джив манро..." - начал он, голос низкий, гудящий, как шмель перед укусом. Он наклонился, схватил ее за подбородок, грубо, заставляя поднять лицо. Ее кожа под его пальцами была прохладной, нежной - чужой. - "Глаза твои... на него легли? Легли, как муха на падаль?!"
Она не отводила взгляда. В ее глазах мелькнуло что-то страх? Да. Но и вызов. Странное, извращенное упорство. "Отпусти, Лачо," -прошептала она, но в шепоте слышалось лезвие.
"Отпустить?" - Он засмеялся, звук был сухой, как треск ломающейся кости. - "Я их выколю, Глаша. Ему - тоже. *Са мо! Всегда са мо! Поняла, русская пташка?" Его лицо было близко. Он чувствовал ее прерывистое дыхание, видел, как расширяются зрачки. "Или крылья тебе подрежу! Чтоб не улетела." Его другая рука легла ей на плечо, пальцы впились в ткань и тело под ней с такой силой, что она ахнула.
"Режь!" - вырвалось у нее внезапно, резко, громко. Головы у костров повернулись. "Режь, зверь! Но знай: даже мертвая, я буду твоей тюрьмой! Ты сам себя в нее заточил!"
Ее слова ударили его, как плеть. Не больно. Горячо. Невыносимо. В этой тюрьме был сладкий яд, от которого он сходил с ума. Он видел ее губы, бледные, чуть дрожащие. Видел синяк у нее на запястье - его вчерашний подарок.
И в нем вспыхнуло не ярость.
Вспыхнуло что-то темное, влажное, ненасытное. Страсть, смешанная с ядом вины и безумия. Он рванул ее к себе. Грубо. Так, что она вскрикнула. Прижал к своей груди, к кожаному жилету, пропахшему конем и дымом. Его губы нашли ее шею, не для ласки, для отметины, для владения. Он кусал, целовал, дышал ей в ухо, его слова были хриплым шепотом, от которого по спине бежали мурашки, смешивая ужас и странное, запретное влечение где-то глубоко внизу живота:
"Тюрьма? Да! Моя тюрьма! Моя боль! Без тебя - я труп, ходящий по степи! Ты слышишь, *ляли? Труп! Горишь во мне огнем... *маро джал (мой огонь)! Жжешь дотла! И потушить не дам! Никому! *Ман шел дром мучо, пале манро джал! (Моя дорога - смерть, но с моим огнем!)"
Она вырывалась, но слабо. Ее руки уперлись в его грудь, но не отталкивали. Дрожали. В ее глазах стояли слезы злости? Отчаяния? Или того же безумия, что и в нем? Она повернула лицо, их губы почти соприкоснулись. Дыхание смешалось его, горячее, с перегаром, ее прерывистое, чистое, как родниковая вода, замутненная теперь горечью.
"Ты - моя болезнь, Лачо," -выдохнула она так тихо, что услышал только он. Голос был сломанный, но в нем не было просьбы о пощаде. Было признание.
Приговор. - "Моя смерть."
Рядом, у костра, старая Чирикли, лицо которой было похоже на высохшую грушу, сплюнула в пыль. Ее черные, как угольки, глаза, видевшие слишком много *бахтало и *мучо (счастья и смерти), смотрели на них без удивления. Смотрели с древней, тяжелой мудростью.
"*Дрэ ром, Лачо! (Сильный мужчина!)" - проскрипела она, голос ее был похож на скрип несмазанной телеги. - "Ты принес в табор не бабочку, не *чуряй (птицу)... Принес скорпиона. Любовь ваша - *бахтало дром? (Счастливая дорога?) Нет! *Мучо дром! (Дорога смерти!) Ты сожжешь себя, *ромни (жену)... И нас всех *пхабэл (проклянешь)!"
Лачо услышал. Но не услышал. Он прижимал к себе Глашу, чувствуя, как бьется ее сердце -часто-часто, как птичье, пойманное в ладонь. Его "черное солнце" пылало внутри, освещая лишь одну истину: *Са мо! Она была его огнем, его болезнью, его смертью. Его тюрьмой и его единственной, безумной свободой. В бескрайней степи, под безжалостным небом, их путь был выжжен этой страстью - узкий, кровавый, ведущий в никуда. И другого пути для них не существовало.