Холодный, липкий туман, словно влажный саван, наброшенный утопленницей-русалкой, цеплялся за голые ветви прибрежных ив. Он не просто скрывал мир, он его пожирал, оставляя лишь смутные очертания и запахи. Пахло сырой, жирной землей, которая никогда не просыхала, едким духом вчерашних очагов, речной гнилью и неотвратимой промозглостью, проникающей под одежду, в самые кости. Деревня спала тревожным сном, придавленная тяжелым одеялом предутреннего безмолвия. Люди во сне ворочались, отгоняя дурные видения. Лишь в одном месте, в черном брюхе старой кузницы, эту тишину рвали на части размеренные, нутряные, сотрясающие землю удары.
Внутри, в адовом полумраке, освещаемый лишь рваными, яростными вспышками из сердца горна, стоял Всеволод. Он был наг до пояса. Его тело, молодое и мощное, казалось высеченным из камня. Пот, смешиваясь с вездесущей сажей, стекал по живой карте мышц на его широкой спине, блестящей темной глазурью в отсветах огня. Напряженные предплечья, огрубевшие от постоянной работы, вздувались венами-канатами при каждом замахе. Он был младшим сыном старосты. В этом мире, где право рождалось из лона матери, это означало – он был никем. Пустотой. Весь отцовский двор, вся власть, какой бы жалкой она ни была, весь род – все достанется старшему, Доброгнезу. Ему же не останется ничего, кроме этих рук, этой спины и того слепого, дикого огня, что горел внутри жарче, чем угли в горне.
Он поднял молот – продолжение своей руки. Замах. Удар обрушился на кусок железа, раскаленного до слепящей белизны. Металл податливо, с утробным вздохом сплющился, издав жалобный, почти человеческий визг и осыпав земляной пол снопом оранжевых, кусачих искр, которые шипели, умирая на его мокрой коже. Еще удар. И еще. Это не была работа. Это была его молитва богам, которых он не знал, его разговор с миром, который он ненавидел. Каждый оглушающий удар молота был ударом по лицу трусливого односельчанина. Каждый вздох мехов – плевком в сторону жирующего князя. Каждая искра – мыслью о хазарской стреле.
Он не ковал лемех, чтобы терзать им землю, или серп, чтобы унижаться перед колосьями. Нет. В его руках, под его молотом рождался зверь из стали. Короткий, безжалостно широкий клинок, похожий одновременно и на меч, и на топор – скрамасакс, созданный не для щегольства на поясе, а для грязной, кровавой работы в тесной лесной свалке. Он уже чувствовал его вес в руке, его смертоносный баланс. Таким можно подцепить вражеский щит и с хрустом вывернуть сустав. Таким можно с одного удара разрубить кожаный доспех и услышать тот мокрый, глухой чавкающий звук, с которым сталь входит в живую плоть. Он видел, как этот клинок раскалывает череп, забрызгивая лицо горячей кровью и мозгами. Он ковал не железо. Он ковал смерть.
Тяжело скрипнула дверь, впустив внутрь клочья серого тумана и запах страха. Вошел его отец, Ратибор. Лицо старосты было полем битвы, где морщины, как шрамы, боролись с отчаянием. Его глаза, выцветшие и уставшие, несли на себе тяжесть всех зим, всех голодных весен, всех смертей, что он видел.
– Опять железо мучаешь, сын? – голос был хриплым, надтреснутым, как старый горшок. – Скоро землю пахать, скотину кормить. А ты все игрушки себе куешь, словно смерти ищешь.
Всеволод не обернулся, не удостоил его взглядом. Он сжал раскаленный клинок щипцами и погрузил его в дубовую бочку с водой. Кузницу оглушило яростное, злобное шипение. Клубы густого пара взметнулись к закопченному потолку, неся с собой запах горячей стали и горелой окалины. Это был запах его души.
– Эти «игрушки» однажды спасут чью-то шкуру, отец, – ответил он, не поворачиваясь. Его голос был низок и ровен, но в нем звучал тот же холодный металл, что он держал в руках. – Плуг от хазарского аркана не укроет и глотку от разбойничьего ножа не заслонит.
Ратибор тяжело, со свистом вздохнул. В груди старика заворочался холодный ком. Он видел слепую, звериную силу своего младшего, видел ум, острый и опасный, как осколок стекла, в его глазах. Но эта одержимость насилием, эта тихая, сосредоточенная ярость его пугала до дрожи в поджилках. Старший сын, Доброгнез, был его продолжением, его надеждой. Крепкий, хозяйственный, рассудительный. Он был землей. Плодородной, понятной. А этот… Этот был словно дикий огонь, который вырвался из-под контроля. Зверь, которого он сам породил, но которого совершенно не знал, как приручить. Он смотрел на могучую спину сына, на игру мускулов под кожей, на тот жар, что исходил от него, и с ужасом понимал, что этот зверь однажды либо спасет их всех, либо сожжет дотла вместе с врагами.