Густой чернозем, такой рыхлый и податливый, прямо как теплое тесто, расступался перед лемехом плуга. Он пах сыростью погреба, прошлогодней прелью и чем-то еще, чем-то… таким древним, вечным. Тем, что было тут задолго до Опанаса. Тем, что останется тут навеки и после него. Этот запах был единственным, что знал Опанас. И каждый раз, когда он вдыхал его полной грудью, тяжесть на плечах будто становилась немного легче.
Лошадь, старая гнедая кобыла по кличке Зорька, тяжело шла, натужно дыша и выдыхая из ноздрей пар. Бока ее взмокли, а на крупе блестел пот, похожий на капли ртути. Опанас направлял ее не криком, а каким-то тихим горловым звуком, напоминающим кряхтение или ворчание. Им не нужны были слова, чтоб понимать друг друга. Они были словно двумя частями простого и безотказного механизма, собранного не из железяк и шестеренок, а из упрямства и усталости. Плуг, который Опанас сам и выковал прошлой зимой, послушно врезался в землю ровно на ту глубину, на какую и было нужно.
Солнце перевалило за полдень. Пекло нещадно – на лбу Опанаса в очередной раз проступила испарина, которую он устало стер рукавом рубахи. Воздух раскалился, казалось, до немыслимых температур и подрагивал над пашней, превращая далекий горизонт в неопределенное зыбкое марево. И где-то там, за этим самым маревом, лежали дороги, станицы, города. Где-то там шла война. Война, о которой до их хутора долетали лишь обрывки слухов да редкие, заблудшие гости. Опанас предпочитал от таких гостей откупаться салом и молчанием. Для многих здесь, как и для него самого, война была как нашествие саранчи или засуха – стихийное бедствие, которое лишь нужно переждать, зарывшись поглубже в землю.
- Батько, може, передохнем? – голос сына, Остапа, вырвал его из тягучей полудремы дум, в которую он погружался под мерный шаг лошади. Голос у Остапа начал ломаться, перескакивая с мальчишеского дисканта на неуверенный бас.
Опанас с видимым усилием остановил Зорьку, вновь вытер пот со лба. Остап, четырнадцатилетний подросток, долговязый и нескладный, как молодой жеребенок, стоял поодаль с кувшином воды. Лицо его, тронутое первым загаром, было не по возрасту серьезным и деловым. Он смотрел на отца с той смесью восхищения и юношеского вызова, которая одновременно и грела, и порой тревожила сердце Опанаса.
- Неси сюды, - сказал Опанас, принимая кувшин с водой.
Он жадно пил студеную, колодезную воду, отдававшую тиной и железом, запрокинув голову. После он плеснул ее себе на волосы и шею, смывая грязь и пот, чувствуя, как прохлада пробегает по коже.
- Ты б посидел в холодке, - сказал Опанас, кивнув на одинокий дуб на краю поля. – Тут и без тебя с работой справимся.
- Та я ж не маленький, ну, - насупился Остап. – Я ж помогти хочу. Дай-ка я с плугом пройдусь, а? Глянь, яка борозда ровная! Я ж тоже так сможу!
Опанас смотрел на худые, но жилистые руки сына, и на его горящие глаза. Он вспомнил себя в его возрасте, вспомнил, как в нем самом в его года играла эта сила, это нетерпение. Он хотел научить Остапа всему, что знал сам: как чувствовать землю, как понимать скотину, как отличать доброе зерно от худого. Но… что-то внутри противилось. Будто он боялся, что вместе с черенком плуга к сыну перейдет и та самая тяжесть, которая давила на Опанаса.
- Да куда тебе! Рано ще, руки пообрываешь, - ответил он мягче, чем хотел. - На вот, - он протянул ему краюху хлеба и кусок сала, завернутые в чистую тряпицу. - А я ще пару раз пройдусь, и будя. Иди-ка лучше глянь, не видать ли кого на шляху.
Это была их привычная игра. Шлях, большая дорога, проходившая в паре верст от их хутора, всегда была для жителей источником тревог. Остап, обрадованный важным поручением, взобрался на пригорок, приложил ко лбу ладонь козырьком и стал внимательно вглядываться в дорогу и окрест. Опанас смотрел на его тонкую фигуру, вырисовывающуюся на фоне бескрайнего голубого неба, и на душе ему становилось неспокойно. Он слишком хорошо знал, что может принести эта дорога.
И…
Она принесла.
Сначала появился звук. Низкий, вибрирующий гул. Он не был похож ни на стук колес, ни на конский топот. Он как будто шел из-под земли, заставляя сухую траву мелко подрагивать. Зорька тревожно дернула ушами, забила копытом, недовольно всхрапнув. Опанас крепче сжал рукояти плуга, вслушиваясь в этот шум.
- Батя! – крик Остапа был нервным, напуганным. – Едуть! Железные!
Опанас крепко выругался сквозь зубы, коротко и зло. Он взобрался на пригорок рядом с сыном. Огляделся. И правда – прямо по шляху, поднимая столбы серой, удушливой пыли двигалось нечто ужасное. Колонна. Несколько громыхающих повозок, похожих на гибрид крестьянской телеги и паровозной топки. Это были тачанки, но не на конной тяге. Их толкали в спину тяжелые, уродливые механизмы, изрыгающие густые клубы горячего пара. Впереди же, верхом на своих конях, закованных в стальные пластины, ехали всадники.
Железячники.
Их было с десяток. Искаженные силуэты людей, обросших металлом. Солнце бликовало на медных котлах за их спинами, на поршнях, заменявших ноги их скакунам, на чудовищных протезах, державших поводья. Даже издали был виден смрадный, удушливый дым, валивший из труб их «самоваров». Гул и лязг стояли такие, что казалось, будто по степи скачет целый полк, не меньше.
- А ну, в хату! – рявкнул Опанас сыну. – Быстро! И чтоб ни звуку!
Они оба бегом рванули в сторону хутора.
- Мать в хату! Остап, помоги! - рявкнул Опанас на бегу, а сам свернул не к дому, а к сараю.
Его цель была не в доме. Дом обыщут первым. Его цель была там, где хранилась их жизнь на предстоящую зиму. Он подскочил к неприметному холмику, заваленному старым бурьяном, и руками, не жалея ногтей, сгреб землю и сухую траву, обнажив почерневшие от времени доски. Это был вход в погреб.
- Батько, я помогу! – крикнул Остап, загнав мать в сени.
- Поздно! Дверь на засов и в хату! – прикрикнул Опанас, ухватившись за железную скобу.
С натужным кряхтением он сдвинул тяжелый щит, открывая темный, пахучий сыростью тайник. Не зажигая огня, на ощупь, он метнулся вглубь. Его руки сами нашли то, что искали: не мешки с картошкой, не бочки с капустой - это все было на виду, на откуп саранче. Да и не спрятать это все в таком невместительном схроне. Он нашарил в дальнем углу заветный холщовый мешок, в котором лежало самое ценное: мука-крупчатка, несколько кругов копченой колбасы и, главное, узелок с солью. Это был их "черный день", их неприкосновенный запас. Он сунул этот мешок в заранее вырытую в земляной стене нишу-схрон, прикрыл ее старым корытом и бросил сверху пару гнилых мешков. Все. Больше он ничего сделать не успевал.
Он выскочил из погреба, тяжело дыша, и с тем же усилием задвинул щит на место. Наспех забросал его дерном и ветками. Теперь можно было встречать гостей. Он знал, что они, скорее всего, заберут почти всё, что смогут утащить, но этот маленький, спрятанный в земле узелок давал ему крупицу надежды. Опанас побежал к хате.
Опанас замер у узкой щели в ставне, наблюдая. Колонна свернула со шляха и медленно, неумолимо поползла к их хутору, сминая колесами молодую поросль. Он чувствовал, как колотится сердце, отдаваясь глухими ударами в висках. Он видел их вблизи и раньше. Видел их красные звезды на шлемах, видел и черные знамена анархистов. Эти, судя по всему, были из последних. Однако когда они подъехали ближе, Опанас увидел, что на папахах у многих рядом с черной анархистской лентой была нелепо привязана красная. Звезды на котлах были нарисованы грубо, поверх затертых черепов. Вольные в неволе, значит. Махновцы-перебежчики. Впрочем, какая разница. Все они были одним - саранчой, которая забирает еду.
Один из всадников, тот, что ехал впереди, видимо, из большевиков, остановил своего измененного сталью коня у самых ворот. Механизм замер с протяжным скрежетом и шипением, выпустив облако горячего как кипяток пара, воняющего серой. Всадник был внушительных размеров. Левая рука его была целиком из металла – грубая, клепаная конструкция из подручных материалов, заканчивающаяся не пальцами, а чем-то вроде трехзубых клещей. На спине – массивный медный котел, от которого к руке тянулись толстые, армированные шланги. Среди "вольных в неволе" было и несколько тех, на чьих котлах красовались настоящие, заводские красные звезды.
- Эй, хозяин! – крикнул он. Голос у него был хриплым, простуженным, но, усиленный чем-то вроде рупора, был громким и неестественным. – А ну вылазь! Знаем, что дома! Водички холодной для боевых механизмов не найдется? А то коники-то наши пить хочуть!
За его спиной заржали, но смех был таким же механическим, как и все остальное. Опанас стиснул зубы. Он знал, что одной водой дело не кончится. Сейчас начнется "реквизиция для нужд революции".
Он перевел взгляд на жену, бледную, сжавшую в руках старую, почерневшую иконку. Потом на Остапа, который, вопреки приказу, тоже прильнул к щели, и в его глазах горел не только страх, но и жуткое, мальчишеское любопытство.
Опанас вздохнул. Что поделать – стихию не переспоришь. Придется встретить незваных гостей. Он отворил тяжелую, скрипучую дверь и шагнул за порог, щурясь от солнца и стараясь, чтобы никто не увидел, как его руки било мелкой дрожью.
- Ну, чего надобно, паны-товарищи? – спросил Опанас так спокойно, как только мог.
Железячник усмехнулся. Если это движение губ на его закопченном грязном лице можно было назвать усмешкой.
- О, а вот и хозяин! – прохрипел он. – А мы уж думали, тут одни крысы да змеи подколодные живут! Ты не пужайся, батько! Не белые! Да вот коням нашим, - он похлопал свой транспорт по стальному боку. – Без водицы свежей никак. И подкрепиться бы нам не помешало. Уважь уж народно воинство, а!
Его тон был почти вежливым, но в этой вежливости сквозила неприкрытая угроза. Это была вежливость волка, который спрашивает у овцы разрешения войти в овчарню.
Опанас молча кивнул и, не глядя на незваных гостей, пошел к колодцу. За спиной раздался лязг и грохот - железячники расходились по его двору. Они не бежали, не суетились. Они просто шли, и само их присутствие, их неторопливая, уверенная походка, их привычка к собственному оружию, которое казалось продолжением их тел, - всё это кричало о силе. Они знали, что здесь им никто не посмеет перечить.
Он взялся за холодную, отполированную тысячами прикосновений ручку колодезного ворота. Скрип цепи казался непозволительно громким в этой новой, железной тишине. Он крутил ручку, а сам боковым зрением следил за гостями. Двое уже без спроса направились к сараю, откуда доносилось испуганное мычание коровы. Дверь сарая, запертая на тяжелый засов, не стала для них преградой. Один из них просто ударил в нее своим металлическим плечом, и доски с треском разлетелись в щепки.
Другой, самый молодой, с протезом вместо ноги, который при каждом шаге издавал звук, похожий на кашель старого деда, бесцеремонно подошел к хате и, приложив ладонь к стеклу, заглядывал внутрь. Он даже не пытался скрывать своего любопытства, рассматривая скудное убранство хаты так, будто это была витрина в лавке.
- Ты прям сюда неси, батько! – крикнул железячник, не повышая голоса, но так, что Опанас вздрогнул. – Сначала коням, потом людям!
Опанас подтащил тяжелое деревянное ведро к ближайшему "коню". Тот был уродливым созданием: лошадиная голова и шея, покрытые шрамами, торчали из клепаного стального корпуса. Глаза у животного были дикие, полные муки. Один из махновцев открыл на боку механизма какой-то люк, и Опанас, морщась от запаха горячего пара, вылил воду внутрь. Раздалось громкое шипение.
Он сделал пять ходок от колодца к отряду, прежде чем их машины насытились. Руки гудели, а спина предательски поднывала. Железячники за это время уже успели наведаться в загоны животных и выгнать Зорьку с коровой на улицу.
Один из них, с красной звездой на помятой фуражке, уже с хозяйским видом рылся в амбаре, вытаскивая мешки с прошлогодним зерном. Он делал это не спеша, с ленцой, время от времени лениво отмахиваясь от мух своей механической рукой.
- Ох, ну спасибо, хозяин, уважил! – сказал черно-красный, когда Опанас принес последнее ведро. Он зачерпнул воду прямо из ведра своим закопченным ковшом. Пил шумно, удовольствия не скрывал. – А теперь к делу давай. Мы воюем за свободу. За народ. А народ хочет кушать. Так что ты, батько, делись, чем твоя земля богата. Для революции не жалко.
Из тени, отделившись от группы у тачанки, к ним подошел один из красных. Он был невысок, но держался прямо, по-военному. Кожаная тужурка, маузер в деревянной кобуре на поясе. Его лицо было худым, бледным, почти бескровным, и на этом лице выделялись только два темных, горящих фанатичным огнем глаза. Это был комиссар Леонтьев. Он не повышал голоса, но говорил так, что все замолкали.
- Излишки будут изъяты согласно мандату Реввоенсовета, - отчеканил он, обращаясь к Опанасу. – Во избежание укрывательства продовольствия от трудового народа, будет произведен полный обыск.
- Да какие уж излишки, товарищ начальник, - заискивающе начал Опанас. - Самим есть нечего...
- Разберемся, - отрезал Леонтьев и кивнул перебежчикам. - Приступайте.
Дверь хаты предательски скрипнула. То был Остап, вышедший на порог.
- Та вы ж все заберете! – выкрикнул он, смотря в холодные глаза комиссара. – Нам потом есть нечего самим будет!
- Остап, а ну, в хату! – рявкнул Опанас. Но в груди его все оборвалось.
Леонтьев медленно повернул к мальчику свое лицо. На нем не отразилось ни удивления, ни гнева. Ничего. Только холодное, изучающее любопытство.
- Вот оно, крестьянское сознание, - сказал он, обращаясь к своему отряду. – Собственнический инстинкт! А это мы выжигаем каленым железом.
Опанас бросился заслонять сына.
- Та он еще глупый! Не понимает, товарищ комиссар!
- Все он понимает, - спокойно ответил Леонтьев. – Он понимает, что мы забираем хлеб. Но только теперь он не ваш. Он наш. Общий. Для всех. А понять ему это мешает кулацкая идеология!
- Никакой я не кулак! – крикнул Остап. – Просто вы – воры!
Леонтьев вздохнул, как уставший учитель, имеющий дело с нерадивым учеником.
- Воровство – это когда один отбирает у другого ради личной выгоды. А когда авангард пролетариата изымает излишки у мелкобуржуазного элемента для построения справедливого общества - это революционная необходимость.
Он повернулся к махновцу-перебежчику, который до этого молча наблюдал за сценой с кривой ухмылкой.
- Товарищ, кажется, возникла проблема с агитацией. Прошу помочь в проведении разъяснительной работы с молодым поколением.
Махновец понял намек. Ухмылка стала шире.
- О, это мы любим! – прохрипел он, делая шаг в сторону Остапа. – Мы ему щас объясним. По-простому.
Его механическая клешня сжалась и разжалась с тихим скрежетом. За ним, как стая, готовящаяся травить зверя, двинулись еще двое.
Опанас видел все как в замедленной, тягучей съемке. Он видел, как расширились глаза его сына, как в них на смену гневу пришел первобытный, животный ужас. Он видел, как Остап попятился назад, упершись спиной в стену хаты. Он видел, как его рука, шаря позади себя, наткнулась на что-то.
Это были старые, ржавые вилы, которые всегда стояли у входа. Опанас сам их туда поставил утром, чтобы вечером перекинуть сено, еду для скота.
- Остап, сынку, не смей! – крикнул Опанас, бросаясь вперед, но один из красных выставил свой тяжелый протез, преграждая ему путь. Сталь больно ударила его в грудь.
- Где стоишь, там и стой, - прорычал он. – Не мешайся.
Рука Остапа мертвой хваткой вцепилась в деревянное древко. Он выдернул вилы и, неумело, трясущимися руками, выставил их перед собой. Они были тяжелы для него, концы их дрожали и ходили из стороны в сторону. Он был похож на козленка, пытающегося бодаться с волками.
- Не подходи!! – крик его был высоким, срывающимся на хрип.
Они остановились. Не от страха, скорее от удивления, которое явно переходило в веселье.
- Ого, - гоготнул один из них, парень с наглым веснушчатым лицом. – А у него и зубы есть! Того гляди и правда проткнет!
Решил сыграть на публику. Не доставая оружия, он, вместо этого, картинно вздернул руки вверх, показывая, что безоружен, и вразвалку пошел на Остапа. Издевательски, медленно.
- А ну, отдай цацку, щенок. И штаны не обмочи. Кишка тонка, не проткнешь.
Он был уже в двух шагах. Он протянул свою живую руку, чтобы схватить вилы.
И тут инстинкт взял верх над человеческим разумом. Остап, обезумев от страха, ярости и унижения, сдавленно вскрикнул и, собрав все свои силы, ткнул вилами вперед, не целясь. Он защищался, как загнанный в угол зверек.
Движение было неловким, слабым. Неумелым. Любой взрослый мужик мог бы его отбить, но революционер был слишком самоуверенным. И это было то, чего он явно не ждал.
Острые, отполированные навозом зубья проскользнули мимо его отставленной руки, пропороли брезентовый плащ и с глухим, влажным хрустом вошли ему в бедро.
Раздался удивленный, болезненный вскрик, больше похожий на визг. Бандит отшатнулся, глядя на свою ногу, из которой тут же по штанине хлынула темная, густая кровь. Он зашатался и осел на землю.
В этот момент все веселье кончилось – улыбка сошла с лиц революционеров. Смех прекратился. Физиономии железячников окаменели, стали злыми и сосредоточенными. Комиссар Леонтьев, до этого любопытно наблюдавший за действием, стоя поодаль, сейчас чуть подался вперед, а рука его легла на рукоять маузера в кобуре.
- Ах ты, гнида! – заорал раненый с земли, зажимая рану. – Он меня пырнул!
Мужик с черно-красными лентами уже не улыбался. Он выхватил свой револьвер. Его лицо исказила ярость - не от раны подчиненного, а от оскорбления. Мальчишка, "мясо", посмел поднять руку на "народное воинство".
Но его опередил комиссар Леонтьев. Его движение было быстрым, отточенным, почти незаметным. Маузер будто сам прыгнул ему в руку из кобуры.
- Сопротивление революционному движению, - отчеканил он так, словно вынося приговор.
- Погоди, комиссар! – рыкнул перебежчик, нацеливаясь на Остапа. - Он мой!
- Он ничей, - отрезал Леонтьев, не глядя на него. – Он – враг революции. А врагов надо истреблять.
Он поднял маузер. Опанас, оттолкнув державшего его махновца со всей своей крестьянской яростью, бросился вперед, пытаясь закрыть собой сына. Он видел расширенные от ужаса глаза Остапа, его приоткрытый в беззвучном крике рот. Он почти успел, оставались лишь считанные сантиметры.
Грохнул выстрел. Короткий, сухой. Почти будничный.
Опанас споткнулся, упал на колени в пыль. Он обернулся. Остап стоял на ногах еще секунду, глядя на отца удивленными, непонимающими глазами. Вилы выпали из его ослабевших рук и с глухим стуком ударились о землю. На его груди, на чистой, выстиранной матерью рубахе, быстро расплывалось маленькое темное пятно. Потом его ноги подкосились, и он рухнул на землю у порога родного дома.
Тишина, нарушаемая лишь стонами раненого коммуниста и шипением остывающих паровых котлов, была страшнее любого крика. Леонтьев, не опуская оружия, обвел всех холодным взглядом.
- Обыск продолжать, - равнодушно сказал он.