Вечерело. Теплая мастерская встречала запахом краски, скипидара и старой древесины. Асмаловский, с кистью в руках, наносил последние мазки на пейзаж — он писал тёмную воду лесного озера, в котором тонули отражения елей. Его работа была мрачной, но умиротворяющей.
Взгляд его скользнул к мольберту Василия Пустышки. И егерь нахмурился. На холсте бушевал хаос. На фоне горящего города или, возможно, адского пламени, из клубов дыма и теней вырисовывалась фигура. Пёс. Огромный, мускулистый, с пастью, полной кинжаловидных зубов. Глаза светились недобрым, умным желтым светом. Он был написан с такой яростью и детализацией, что казалось, вот-вот выпрыгнет из холста. Это был уже не первый чёрный пёс на картинах Пустышки. Псы появлялись то в виде теней на стенах замков, то в сворках адских гончих, преследующих дракона.
— Василий, — хрипло проговорил Асмаловский, откладывая кисть. — Опять твой кошмар на четырёх ногах? Уж не привиделся ли он тебе в хмельном угаре? Знаю, не пьешь. Может поэтому?
Пустышка, обычно бодрый и словоохотливый, на секунду замер. Фермер отступил на шаг, критически окинув взглядом своё творение, и неожиданно слабо улыбнулся. Улыбка была странной — невесёлой, узнающей.
— Нет, Коля. Он не из хмеля вылез. Он из детства. Привиделся однажды и… остался. Хочешь, расскажу про настоящего Чёрного пса?
Пустышка отложил палитру, вытер руки тряпкой и опустился на старый скрипучий стул. Асмаловский молча пододвинул ему чашку с остывшим чаем.
— Мне было лет десять. А было тогда — девяностые, начало нулевых. Время, понимаешь, дикое само по себе. Наш двор… наш двор был отдельной вселенной. И в ней правила эта… тварь. Чёрный Пёс.
Пустышка сделал глоток, и его глаза стали пустыми, смотрящими куда-то внутрь, в прошлое.
— Он казался мне не просто собакой. Призрак, демон, все чего детский разум остерегается. Появлялся внезапно, как чёрный смерч. Не только лаял — он выл, визжал, скрежетал зубами. Кидался на всех, кто был меньше его. А меньше его были почти все — ну, мне тогда так казалось. Просто монстр, все пало его жертвой — другие пацаны, птицы, велосипеды… Он рвал штаны. Буквально. Хватал за штанину и дёргал. У меня до сих пор шрам на коленке — упал, когда он атаковал. Мы его боялись панически. Объезжали квартал, чтобы не проходить мимо его дома. Пес этот стал для нас лешим, бабайкой, настоящим монстром из сказок, только сказки были очень реальными.
— И что, хозяев не было? Или были такими же? — спросил Асмаловский, представляя себе какого-нибудь угрюмого алкаша.
— Вот в том-то и фокус! — Пустышка хлопнул ладонью по колену. — Хозяйка была… абсолютно нормальная женщина. Тётка Люда. Работала бухгалтером. Тихая, опрятная, в очках. Выгуливала его на поводке, а он вёл себя как ангел. Вилял хвостом, послушно шёл рядом. Она искренне считала его «маленьким, нервным пёсиком». Мы пытались ей жаловаться. Она смотрела на нас поверх очков и говорила: «Мальчики, вы, наверное, его дразнили. Он безобидный». А мы смотрели на этого «безобидного», который за её спиной скалил на нас зубы, и у нас кровь стыла.
Фермер помолчал, собираясь с мыслями.
— И вот однажды, я уже подрос, лет в тринадцать, я его рассмотрел. По-настоящему. Маску тогда пес сбросил. Представляешь? Прям буквально. Он гнался за мной по двору, на коротком поводке, и тётка Люда его еле удерживала. И в этот момент я увидел. — Пустышкин сделал паузу — Это был не дог. Не овчарка. Не стафф. Это же… такса. Чёрная, гладкошёрстная такса. Короткие лапы, длинное тело, визгливый лай. Просто она была для меня огромной. В моём детском восприятии, в страхе, она раздулась до размеры монстра. А когда страх ушёл, осталась просто злая, невоспитанная собака на кривых ножках.
Пустышка рассмеялся, и смех прозвучал с каким-то облегчением, будто мужчина наконец вытащил занозу, сидевшую в памяти двадцать лет.
— Понимаешь, в чём парадокс? Я боялся чудовища. А чудовищем оказалась такса. Но урок я усвоил странный. Не про то, что все черти — из трусости. А про то, что даже у самого сумасшедшего, неадекватного животного может быть абсолютно нормальный, любящий хозяин, который просто не видит того, что видят все вокруг. Или не хочет видеть. Тётка Люда искренне любила своего «маленького нервного пёсика». И он, возможно, любил её. А для всего остального мира он был Чёрным псом, повелителем двора и террористом для штанин.
Егерь Асмаловский молча кивал, его опыт подсказывал, что в этой истории была глубокая, житейская правда.
— И с тех пор ты их рисуешь? — спросил егерь наконец.
— С тех пор, — подтвердил Пустышка, снова глядя на холст. — Они выходят сами. Не таксы, конечно. А образ. Собирательный образ того иррационального, зубастого ужаса из детства, который на поверку оказывается смешным и жалким. Но который в тот момент был абсолютно реальным. Я его рисую — и он перестаёт быть моим. Становится просто картиной. Страшной сказкой. А в жизни… — фермер махнул рукой в сторону окна, за которым на ферме мирно паслось его стадо, — в жизни я теперь сам тот самый «нормальный хозяин». У меня есть коза, которая телепортируется, гусь, который командует стадом, и олень, который пришел из леса. И все они для кого-то со стороны, наверное, выглядят сумасшедшими. А для меня — просто мои.
Пустышкин допил чай и снова взял кисть. Но теперь он подошёл к холсту не как к полю битвы с призраком, а как художник, знающий, что его демон — всего лишь тень, отбрасываемая короткими лапами давно умершей таксы. И в этом знании была и грусть, и сила, и та самая странная взрослая свобода — видеть прошлое без страха, но с пониманием. И превращать его в искусство. Пусть даже в искусство про чёрных псов.