Это литературный портрет «идеального безумного интеллектуала».
Он снова здесь. Тот же стул, те же рукавицы.
«Видите ли, — он резко вскидывает голову, — 29-я соната, хаммерклавир. Это не музыка. Это... объявление войны самой природе звука. Бетховен здесь — не композитор, он — инженер, который строит мост через континенты, заведомо зная, что объединения не будет».
Он наклоняется так низко, что кажется, будто он хочет вгрызться в клавиши.
«Забудьте о глухоте как о проклятии. Это освобождение. Бетховен больше не слышит, как рояль стонет. Он слышит только чистую энергию. Посмотрите на начало: этот прыжок, удар. Не приветствие, захват территории».
Он начинает раскачиваться, его голос переходит в быстрый, сухой шёпот.
«Но настоящая катастрофа — или триумф — в финале. Голоса, которые ненавидят друг друга. Абсолютный хаос, закованный в самую строгую форму, придуманную человечеством. Моцарт искал порядок, чтобы спастись от смерти. Бетховен использует порядок, чтобы вызвать смерть на дуэль».
«Здесь нет воздуха! — он делает резкий, рубящий жест рукой. — Эти безумные скачки... Это музыка, написанная для инструмента, которого ещё не существовало, и для пальцев, которые не должны иметь нервных окончаний. Если вы играете это "красиво", вы совершаете преступление. Это должно звучать как работа огромного механизма, который перемалывает пространство».
Он замирает, его лицо освещается странным восторгом.
«Знаете, почему я люблю это? Потому что здесь разум побеждает эстетику. Хаммерклавир — это доказательство того, что искусство может быть неудобным, жестоким и абсолютно... нечеловеческим. Бетховен здесь не приглашает нас в гости. Он заставляет нас смотреть, как рушится Вселенная».
Он улыбается, и в этой улыбке сквозит почти удовлетворение.
«В конце концов, эта соната — самый честный документ в истории. Это отчёт о том, что происходит, когда человеческий дух пытается выйти за пределы физических возможностей. И если рояль при этом рассыпается в щепки — что ж... значит, рояль был недос
таточно хорош».