Зря старались, зря нагнали так много народу. Теперь, когда торжественного проезда уже не будет, те, кто стоял вдоль дороги, рассыпаются на группки и втихомолку, убедившись, что жандарм не стоит рядом, обсуждают произошедшее.
— А он стрелял или как всегда — боньбой действуют?
— Поляк это был, говорю тебе. Не наш барин-пьянчуга, а поляк. Ты же знаешь, полякам их католический батька так и сказал: озолочу за одно покушение на царя православного. Будешь и на каторге в шелках ходить.
— А комету-то видали? Вот где предвестие!
Я выбрался на открытое место. Мимо промаршеровали фельдшера с доктором во главе колонны. Только они и сохраняли видимость порядка.
— Простите, вы не могли бы прокомментировать произошедшее?— это уже ко мне обращаются. Причём — женским голосом.
Оборачиваюсь — вот она! Длинное платье облегает тонкую фигурку, а под новенький, хрустящим от крахмала чепчиком — аристократическое, очаровательное и совсем азиатское лицо.
Наверное, иностранка, одетая по нашей моде. А может быть и из местных: на императорской службе немало азиатов.
— А вы из газеты?— спрашиваю, а сам глаз от неё отвести не могу. Хоть выглядит непривычно, но красива, чертовка! Очень красива!
— Да, "Столичный Вестник Белый Слон Короля". Самая престижная газета в нашей стране.
Судя по её манере говорить, в её далёкой азиатской стране самодержавию нечто не угрожает. Как говорят социалисты, тамошнее самодержавие покамест ещё не исчерпала своей прогрессивной функции.
Во всяком случае, прогресс в той стране дошёл до того, что обеспеченная женщина может путешествовать по России и баловаться журналистикой.
У неё был акцент — явный, но трудно уловимый. За весь разговор я так и не понял, какие из звуков она произносит неправильно.
— Я не думаю, что вас заинтересует мнение простого коробейника,— ответил я и для убедительности тряхнул лотком.
— О, поверьте, по вам видно, что вы из чистой публики,- заметила она,— и что торгуете не потому, что вашу семью постигло несчастливое разорение.
— До вас этого никто не замечал.
— Потому что на вас никто толком не смотрит. Даже покупатели. Все пришли смотреть на императора, а он сегодня уже не поедет.
Толпа понемногу рассасывалась.
— Возьмите шкатулочку,— предложил я.
— А что в ней?
— Ничего. Вы можете хранить в ней пряности, косметику, драгоценности, фишки для нардов… Что угодно, чем славится ваше королевство.
Её тонкие, смуглые пальцы взяли коробочку, взвесили, позволили солнечному лучу скользнуть по лакированной крышке.
— Это тонкая работа,— заметила она.
— Работа человека из чистой публики,— усмехнулся я,— У которого есть средства изучить чужие работы, купить книги по теме, закупить лучшие инструменты и работать над товаром, сколько положено.
— Я читала, что в России сейчас это модно. Выходцы из самых знатных фамилий изучают ремёсла, чтобы страна развивалась быстрее. Но я полагала, что они идут в первую очередь в геодезисты и агрономы, а также в священники. Чтобы накормить народ и наставить его в нравственности.
Люди уже разошлись и можно было увидеть пустырь по правую руку от дороги, заросший репьями и прочей гадостью.
— Поверьте,— ответил я ей, чувствуя, как привычная желчь булькнула из глубины желудка и теперь наполняет каждое моё слово,— у нас овраги рвут поля, а земли лежат непаханными не потому, что мало кто учится на агронома. Современная наука позволяет с одних таких пустырей накормить всю столицу. Но пустырей не убавляется, и никакие священники тут не помогут. Тут нужны не проповеди, довольно мы слышали их! Нужно лишь позволить это сделать — и каждый будет хотя бы сыт. Для современной науки в этом нет ничего невозможно.
— Но кто мешает распахать пустыри? Неужели — в вашей это может быть преступлением, но я осмелюсь задать этот вопрос — сам император?
— Мешает тот, кто стоит выше самого императора. Кто вложил ему в руки жезл, чтобы пасти народы, и надел на голову корону и усадил на трон, чтобы он был выше других. Тот, кто определил одним в карете ездить, а другим пешком по грязи ходить, одному жить на втором этаже в двенадцати комнатах, а другому снимать угол в подвале соседнего дома.
— Вы имеете в виду Бога?
— Что вы, Бог тут не причём. Он вроде как создал людей равными и даже солнце поставил так, чтобы на всех светило одинаково. Я говорю про общественные отношения.
— Я слышала, в Европе людей, которые говорят то, что говорите вы, называют социалистами.
— Ну какой я социалист? Я простой коробейник. Шкатулочку брать будете.
Она расплатилась нашими старенькими серебряными монетками. И — как сквозь землю провалилась. Я оглядывался, искал её в толпе — безрезультатно.
Вот же, чертовка!
Я собирался вернуться в мастерскую, но ноги как-то сами привели меня к знакомой редакции. Судя по вымытым стёклам в дверях парадного входа, дела у отечественных легальных марксистов шли неплохо.
Главный редактор и кумир молодёжи Георгий Валентинович Егорский всё так же, как четыре года назад, сидел в кабинете с круглым окном и что-то отчёркивал карандашом в очередной немецкой брошюре.
И стоял всё тот же запах, знакомый петербургским чиновникам, — запах пыли, старой бумаги и больше никому не нужных дел.
— Что нового?— осведомился редактор, не поднимая взгляд.
— Покушение было,— ответил я,— но я оказался далеко и ничего толком не разглядел. История, как всегда, проходит мимо меня.
— Император жив и здоров,— отозвался Георгий Валентинович,— А то, что император жив и здоров — это не новость. Мне уже сообщили, через час в газетах будет.
Видимо, сообщили, пока я болтал с чертовкой о пустырях и шкатулочках. Сколько же прошло времени? Час?
Как назло, я никак не мог вспомнить, где в кабинете часы. Если они вообще тут были.
— Неужели всё закончилось настолько кисло?— спросил я.
— Два казака из охраны ранены. Один, видимо, смертельно,— он, наконец, поднял на меня взгляд,— А как ваше ремесло?
— С тех пор, как получил наследство — не жалуюсь. Я теперь, можно сказать, деятель освобождённого труда. Режу, что хочу, и меня не волнует, что подумают покупатели.
— Скажите, если это, конечно, не слишком лично — ваш уход из общественной деятельности в ремесло был связан с желанием связать судьбу с какой-то девицей из рабочей семьи?
— Ничего подобного. До сих пор не женат.
— В чём же была причина, что вы нас оставили? Блестящий молодой математик оставляет сперва кафедру ради публицистики, — но через несколько лет бросает и публицистику ради столярного дела. Но при этом не идёт в народ, а открывает мастерскую в столице… Зачем?
— Математика подсказала мне, что по статистике каждый третий радикальный публицист заканчивает Сибирью. А я не люблю сильные холода. Я люблю дерево. Люблю с ним работать. Ну и вся жизнь человека перед тобой. Деревянная колыбель. Деревянная лошадка. Деревянный стол в гимназии. Деревянная конторка в канцелярии. И, в конце концов, деревянный гроб.
Георгий Валентинович поднялся и взял шляпу.
— Знаете что? Давайте в полпивной разговор продолжим. Там и закусить можно неплохо.
Похоже, он хотел говорить в публичном месте, чтобы случайно не съехать на крамолу. Откуда ему быть уверенным, вдруг моё наследство поступило прямиком из Охранки?
Я поставил лоток в угол и отправился следом.
— Только насчёт кафедры вы ошибаетесь,— ответил я,— Из науки я ушёл именно потому, что понял, что позиция в университете мне не достанется и мне суждено быть философов без кафедры, вроде Маркса или Шопенгауэра. Высшее образование такому лишь во вред и мешает государственной службе. Я опять же заглянул в статистику — великий Кант до сорока лет без кафедры в кандидатах куковал. А когда ты молод, хочется всего и сразу. Поэтому все смутьяны так молоды.
— В этом вы преуспели,— заметил Георгий Валентинович,— Вам, если не ошибаюсь, мебель сам князь Шадринский заказывал.
— Было дело. Привезли гарнитур к сроку. Князь был очень доволен.
— Зачем же с такими клиентами лоток на шею вешать?
— А зачем молодой граф Толстой сам себе дрова колол? В основном — для моциону. И подозрений меньше. Человек, который деньгу зашибает, всегда внушает меньше подозрений. При наших-то общественных отношениях.
Я шёл впереди и первым толкнул тяжёлую железную дверь. На нас хлынул яркий свет петербургского летнего дня — и ослепил на мгновение.
А когда мы пришли в себя, то оказалось, что с лестницей у порога редакции что-то не так.
В ней всего три ступени — это я запомнил ещё в мой первый, студенческий визит. С двумя ступенями всё было нормально. А вот третья обрывалась вниз, словно огромная отвесная стена.
И там, далеко-далеко внизу, можно было разглядеть ту самую азиатскую даму-журналистку. Её лицо, отороченное чепцом, смотрело прямо на нас.
(И всё же — до чего хороша, чертовка! Ради такой не только математику с публицистикой бросишь…)
Площадь, на которой располагалась редакция, выглядела отсюда, с высоты, не больше овала. А уже вокруг неё расходились крыши крошечных домов знакомого Петербурга. Казалось, перед нами расстелили старинную карту-гравюру, где нарисован каждый дом.
— Это что ещё такое?— только и спросил Георгий Валентинович.
— Сейчас узнаю,— ответил я и посмотрел вниз.
Чертовка кивнула мне в ответ и закричала:
— Прыгайте сюда, ко мне!
Её голос звучал удивительно громко — и всё тем же неуловимым акцентом.
— Тут высоко!— ответил я.
— Прыгайте! Вы не разобьётесь!
— Откуда такая уверенность?
— Вы же говорили, что наука накормит людей любым пустырём.— был ответ.— А значит, и разбиться вам тоже не позволит. Даже Бог не обещал превратить камни в хлеб — а вы этого достигли. Не полагайтесь на законы, человек уже сейчас сильнее Бога. Прыгайте, всё подсчитано. Это не причинит вам вреда.
Это было настолько безумно, что невольно порождало интерес. И этот интерес был тоже безумен.
— А что, если мы разобьёмся?— крикнул я, больше по привычке. Я уже понимал, что она меня услышит, каким бы голосом я не говорил.
— А что, если вы совершите невозможное?— отозвалась Чертовка.— А что, если невозможное станет возможным? Что, если в вашей власти станет теперь всё остальное — страна, император, Бог? Что, если вам разрешат менять сами общественные отношения — и это будет так же легко, как завернуть в полпивную?..
Надо ли говорить, что мы — прыгнули?