Воздух в кабинете отца был густым и неподвижным, пахнущим старой бумагой и тайной. Солнечный луч, пробивавшийся сквозь щель в шторах, пылил золотом, выхватывая из полумрака массивный дубовый шкаф. Именно там, за грудами ненужных документов, мои пальцы наткнулись на нечто иное — толстую, кожаную папку с тугими завязками. Сердце заколотилось с странным, тревожным предвкушением. Развязав шнурки, я приоткрыл створки, и мир перевернулся.


Внутри лежало сокровище. Запретное, откровенное, пахнущее чужими, взрослыми страстями. Это были иностранные журналы. «Плейбой» с глянцевыми, словно живые, разворотами, где женщины смотрели на меня смеющимися, дерзкими глазами. Были и другие названия, незнакомые, манящие. Маленькие, потрёпанные журнальчики и большие, шикарные альбомы, где загорелые тела застыли в немыслимых, соблазнительных позах. Я листал страницы, и подушечки пальцев считывали шероховатость бумаги, скользили по лаковому глянцу, задерживаясь на выпуклых тенях и бликах.


Но больше всего меня манили открытки, аккуратно разложенные в кармашках. Те же женщины, но крупным планом. Улыбки, взгляды исподлобья, томные полуулыбки. И тела… Безжалостно детализированные. Я учился их читать, как карту неизведанных земель. Плавный изгиб талии, тающий в округлости бедра. Тень между грудей, налитых, как спелые плоды. Длинные, ухоженные пальцы, лежащие на смуглой коже. Я любовался ими в одиночестве, в тишине кабинета, нарушаемой лишь шелестом страниц и учащённым стуком моего сердца.


Воздух становился гуще, сладковатым от аромата собственного возбуждения. Под школьными брюками зашевелилось, заныло что-то тёплое и настойчивое. Рука сама потянулась вниз, скользнула под резинку. Ладонь прижалась к растущему напряжению, и я замер, глядя на разворот, где рыжеволосая красотка в чёрных кружевах полулежала на бархате. Движения были робкими, потом увереннее. Дыхание сбивалось, в висках стучало. Я не отводил глаз от картинки, смакуя каждую деталь её наряда — тонкое кружево, едва прикрывающее ареолы, шелк чулок, обтягивающих стройные ноги, блеск каблука. Волна за волной накатывало сладостное напряжение, пока, наконец, с тихим стоном, не наступила разрядка, влажная и липкая в ладони. Не раз, и не два за те часы, что я проводил наедине с папкой.


Одна открытка была особенной. На ней была изображена женщина в изумрудном неглиже, стоящая перед зеркалом в позолоченной раме. Её руки были подняты в изящном жесте, словно она собиралась распустить волосы или, наоборот, прикоснуться к своему отражению. А внизу, по-французски, как я позже узнал, была нацарапана строчка изящным почерком: «Désir qui façonne la chair». Для меня это была абракадабра, магическая формула, начертанная в самом сердце этого святилища плоти.


Я был взволнован, всё тело ещё вибрировало от только что пережитого оргазма, кожа горела. Журналы лежали вокруг меня, как лепестки странного цветка. Я поднял ту самую открытку. Пальцы дрожали. И, глядя в своё собственное отражение в тёмном стекле окна, я прошептал вслух эти слова, этот заговор: «Дезир ки фассон ла шэр».


Звуки, странные и певучие, повисли в воздухе. И ничего не произошло. Секунду. Две. Я уже хотел усмехнуться своей глупости, как вдруг ощутил лёгкий зуд в кончиках пальцев. Я посмотрел на них. Они казались… тоньше? Длиннее? Ногти будто побледнели, стали аккуратнее.


Я поднял взгляд на своё отражение в окне, которое теперь стало яснее, превратившись в настоящее зеркало. И замер.


Преображение было медленным, неумолимым, как течение сиропа. Это был тот самый тягучий, растянутый восторг трансформации. Я видел, как тает угловатость моих плеч, сглаживаясь в нежный, покатый контур. Под старой футболкой зашевелилось что-то странное, набухшее. Я инстинктивно провёл ладонью по груди, и сквозь ткань почувствовал, как две нежные выпуклости наливаются теплом и тяжелеют, становясь упругими, чувствительными сосками, которые отзываются на прикосновение током.


Я не мог пошевелиться, парализованный зрелищем. Мои волосы, тёмные и короткие, начали тянуться вниз, как струящийся шёлк. Прядь упала на лоб, став на несколько оттенков светлее, мягче на ощупь. Черты моего лица, грубые и мальчишеские, начали смещаться, словно под руками невидимого скульптора. Скулы стали выше, щёки — нежнее, линия подбородка — изящнее и округлее. А губы… они распухли, стали влажными, алыми, будто накрашенными.


Но самым гипнотизирующим был процесс, происходивший с одеждой. Грубая ткань моей школьной формы начала таять и переплетаться заново, как будто невидимые нити вплетались в саму её основу. Рубашка светлела, её ткань становилась мягче, белее, а воротничок превращался в накрахмаленную кружевную «чашечку». Мой пиджак съёживался, его линия плеч сужалась, а ткань меняла структуру, становясь более плотной и шерстяной, превращаясь в синее форменное платье с короткими рукавами. Оно мягко облегало мои новые, хрупкие плечи и уже наметившуюся грудь, а от талии расходилось складками, подчёркивая её невероятную тонкость.


Я смотрел, завороженный, как мои брюки уступали место целому каскаду новых ощущений. Сначала по коже бёдер, ставших шире и округлее, скользнула прохлада нейлоновых трусиков, плотно обтягивающих теперь совершенно гладкую, лишённую выпуклости область. Затем появилась тонкая шелковистая прохлада капроновых гольф, натянутых на ноги, которые стали изящнее. Я почувствовал непривычную тяжесть на ногах и увидел, как на них проявляются плотные коричневые форменные туфли на невысоком каблучке. Фетиш на облачение и разоблачение разыгрывался на моём собственном теле, и я был и зрителем, и участником.


Я поднял руку — теперь изящную, с тонкими запястьями и длинными пальцами, — чтобы прикоснуться к своему новому лицу. Кожа была на удивление гладкой, бархатистой, без единого намёка на юношеские прыщи. Она пахла не потом и пылью, а чем-то цветочным, сладким — моими новыми духами.


Я смотрел в зеркало. На меня смотрела она. Девушка с моими, но не моими глазами, большими и сияющими от смеси ужаса и пьянящего возбуждения. Её — моя — грудь высоко поднималась под шёлком с каждым прерывистым вздохом. Я провёл ладонью по шее, по ключице, вниз, скользнул по нежной коже между упругими грудями, ощущая каждый миллиметр этого пути, каждую вспышку нервных окончаний. Это было обожествление тела, но своего собственного. Эстетика, которую я вожделел на картинках, теперь была плотью, моей плотью.


Я прошептал снова, уже её, женским, колокольчатым голосом: «Désir qui façonne la chair…»


Желание, что обтесывает плоть.


И желание отозвалось внутри меня новой, влажной, стыдливой пульсацией.

Загрузка...