Мне было пять лет, когда разморозили Бабулю.
После этого навсегда изменились запахи, наполнявшие дом: теперь в нём пахло уютным теплом, мудрым спокойствием и такой вкусной едой, какой я прежде и представить себе не могла. Густой мясной подливой, в которую вплетался задорный запах острого перца, или хрустящими соленьями, или дрожжевым тестом, которое вскоре превратится в румяные пирожки. Или обычнейшим салатом, который Бабуля готовит так, что каждый уголок дома наполняется свеже-сочным запахом счастливого лета.
С раннего детства я знала: как только мы получим собственный дом в новом парящем городе Стриж на Венере, Бабулю достанут из криозаморозки. Эту историю много раз пересказывал отец, а он узнал её от своего отца, а тот... В середине XXI земного века, в день своего шестидесятипятилетия Бабуля вдруг заявила опешившим гостям, что желает погрузиться в криостазис: «Ведь своим ходом я не доскриплю до парящих городов на Венере, и это крупный гембель – не сбыть свою детскую мечту».
Я спрашивала у Бабули, что такое гембель – она ответила, что понятия не имеет, но несбывшаяся детская мечта должна звучать именно так.
На самом деле Бабуля нам не бабушка, а пра-пра-пра… В общем, от её заморозки до появления парящих городов на Венере прошло много времени, и ещё чуть больше – пока придумали, что делать с витрификацией. Папа говорит, этот вопрос даже не пытались решать до колонизации других планет, ведь тогда пришлось бы размораживать все криозамороженные тела, а куда, чёрт возьми, их тогда девать? Нерезиновая Земля к тому времени была перенаселена так, что дальше некуда. Это потом её превратили в планету-музей.
Пока город Стриж строили, в семье нас было пятеро: родители, я, мой старший брат Марсик и Фосс – наш мадагаскарский виверр. Такие зверьки, вроде мангустов, когда-то водились на Земле, но вымерли ещё до появления гравилётов. Фосса создал Марсик, когда выиграл в школьной лотерее главный приз – мастер-класс от палеонтологического музея. Потом вся семья два месяца плясала вокруг инкубатора, где создавался Фосс, а мама грозилась, что следующего, кто выиграет мастер-класс в лотерее, она сбросит на поверхность планеты.
Я думала, Бабуля много расскажет нам о прошлом и о Земле, но вскоре мы с Марсиком поняли: она помнит земную жизнь урывками и не желает выяснять, сколько в этих урывках белых пятен. Зато Бабуля часто читала нам свои любимые рассказы про космос, будущее и «новые» технологии – рассказы она любила, ведь они записаны раз и навсегда, и ничего нельзя напутать.
«Они уже не бегали, а стояли посреди джунглей, что сплошь покрывали Венеру и росли, росли бурно, непрестанно, прямо на глазах»
«Он схватил ключ и, задыхаясь от нетерпения и досады, что сам не знает, где заветная скважина, стал обшаривать мумию с ног до головы, тыча в неё ключом»
«У нас и в мыслях не было, что жизнь можно передать другим. Завещать свой облик, свою молодость. Передать дальше. Подарить»
Конечно, на Венере нет джунглей, андроиды не заводятся ключами, а марсианская протоплазма вымерла задолго до того, как у неё успели развиться какие бы то ни было глаза. Но истории были тёплыми и душевными, как запахи Бабулиной стряпни, и мы с братом понимали, почему эти рассказы когда-то родили в Бабуле мечты о Венере.
В своё время Бабуля наказала сохранить вместе с её телом два артефакта: ложечку на длинной ручке с фигуркой девушки на вершине и узкий длинный блокнот из бумаги, исписанный бисерно-мелким, округлым почерком. Блокнот, принадлежал её собственной бабуле по имени Мама Яна и хранил рецепты еврейской кухни.
Меня тоже зовут Яной, и это случайность, хотя Бабуля видела в моём имени некий знак.
Ложечка и блокнот поселились на полке в комнате Бабули. Все рецепты она брала, насколько я могла судить, из своей головы и собственного же опыта, многое не помнила, но уверенно нащупывала заново, просто сочиняла или варьировала на ходу, под настроение. Но три блюда, Бабуля готовила, постоянно сверялась с блокнотом Мамы Яны. Первое – праздничная мясная кулебяка, за которую наши соседи готовы были продать душу. Второе (потому что кулебяку ели первой) – пирог из трёх коржей с орехами и маком, вкушая который, владелец лучше городской пекарни тихо подвывал от зависти. Третье – диковинное яство форшмак, который Бабуля стряпала раза четыре или пять в год, сугубо под настроение и неизменно беззлобно проклиная «всю недоделанную селёдку этой планеты» скопом.
Иногда, в минуты непонятной мне грусти, она просто листала блокнот с рецептами.
– Очень скучаю по штруделю Мамы Яны, – говорила тогда Бабуля. – Она не научила меня его готовить. Не успела.
– Но у тебя есть рецепт, – говорила я.
Бабуля морщилась и мотала головой.
Я не понимала, почему нельзя готовить по записанным в блокноте рецептам, а Бабуля не собиралась ничего объяснять или не могла.
Вообще Бабуля не то чтобы обожала готовить. Просто еда была её способом коммуникации. Потому раз в день Бабуля появлялась на кухне, отодвигала в сторону шеф-андроида Маню и стряпала что-нибудь. Виртуозно, по запаху она понимала, какие специи нужно добавить или насколько досолить блюдо, легко подбирала замену земным продуктам, которых было не найти на Венере, и так же ловко находила применение местным, которых не знала в своей земной жизни.
И когда мы с Марсиком возвращались из школы, нас ждала Бабуля и её стряпня. Пока мы ели, Бабуля расспрашивала о школьных делах и попивала чай из корня облачной лилии, который очень полюбила. Благодаря обеденным посиделкам наши редкие сложности и горести становились не такими уж сложными и горестными. Даже когда в средней школе староста, с которой мы друг друга недолюбливали, добилась, чтобы мне запретили брать на экзамены Фосса — чтоб было несправедливо, ведь Фосс в моём личном деле был указан как эмоционально значимое существо.
Иногда мы с Марсиком шли в школу, надев here-линзы и вставив в ухо капельку-наушник. И Бабуля видела всё вокруг нашими глазами, а в уши нам лились её едкие замечания и толковые идеи, помогавшие с честью выбираться из неловких ситуаций.
Бабуля казалась нам вечной, но к тому времени, как я закончила школу, до меня дошло безжалостное: она стареет. Конечно, сейчас медицина не та, что была когда-то на Земле, но стариться-то Бабуля начала ещё тогда. Она считала себя основательно пожившей, и этого никакими новыми органами не переделать.
Про штрудель Бабуля упоминала всё чаще, с истинно старческой ворчливостью, возвращалась к нему снова и снова, как к незаживающей ранке.
– Досадно и обидно, – ворчала Бабуля, – что я не умею печь штрудель. Получается сплошной дрек мит фефер.
Мы понятия не имели, что этим штруделем не так, Бабуля никогда и не пыталась его приготовить. Во всяком случае, при нас. И что такое дрек мит фефер – мы не знали тоже.
Марсик стал приносить домой вытяжные рулеты с корицей со всех пекарен, до которых мог дотянуться. Многие пироги были восхитительны, но я всегда понимала: это не то. Это была еда «как у всех» – обычная, приготовленная без секретного ингредиента еврейской бабушки, который делал еду чем-то большим, душевным, живым.
В конце концов Бабуля допустила Маню до своего драгоценного блокнота, и Маня испекла самый умопомрачительный рулет из всех.
– Очень вкусно, – признала Бабуля. – Маня, ты замечательный шеф-андроид. Но это, конечно, не штрудель Мамы Яны, хоть и приготовлен строго по её рецепту.
Тогда я впервые задумалась: Бабуля дарила нам столько душевной теплоты, но получала ли соразмерную отдачу? Быть может, каждая бабушка грустит, что у неё больше нет собственной бабушки?
– Знаешь что, – сказала я Бабуле в один весенний день, – хватит этого безумия. Я сама приготовлю для тебя штрудель Мамы Яны, понятно? Узнаю как – и приготовлю.
Это было ошеломительным нахальством, ведь я даже заваривать чай из корня облачной лилии.
– Главный секрет того штруделя – ты не принесла его в своей голове, его нет в и блокноте, иначе Маня смогла бы всё сделать как надо, а это значит…
– Что же это значит? – Бабуля подбоченилась с видом «яйца курицу не учат».
– Что секрет остался на Земле. Я его раздобуду – это будет подарок тебе на восьмидесятилетие, годится?
**
«Накануне они весь день читали в классе про солнце. Какое оно жёлтое, совсем как лимон, и какое жаркое»…
Я тысячу раз слышала этот рассказ в исполнении Бабули, но даже приблизительно не представляла, какое солнце жёлтое, пока не попала на Землю, планету-музей.
На солнце просто невозможно было смотреть, из глаз сразу текли слёзы! Небо оказалось прозрачным и синим, у меня кружилась голова, и всё время хотелось прикрыть её руками! Я видела земное небо в учебных фильмах и эмуляторах, пока готовилась к поездке, но одно дело – эмулятор, а другое дело – когда ты взаправду стоишь под синим небом и ярким солнцем, не в силах поверить в их реальность, и твоё тело весит тонну, несмотря на комплект кроссовок и спорткостюма с джи-адаптационным эффектом из «Планета-мастере»!
Фосс сидел на моём плече, выпучив глаза и вцепившись когтями. Бедный виверр, его-то даже эмуляторы не готовили к путешествию!
– О, как давно я не видела нормального неба! – воскликнул в моём ухе голос Бабули, и я выдохнула, враз успокаиваясь.
Совсем забыла про here-линзы и уже успела ощутить себя потерянной на планете-музее. Пусть она хоть триста раз родина моей семьи, но два поколения моих предков вообще никогда не были на Земле!
– Яночка, а там где-нибудь есть полынь? – заходилась Бабуля. Я никогда не слышала в её голосе столько восторга, никогда она так не тараторила. – А яблони? Жалко, линзы не передают запахи! Может, поищешь реку?
Я затравленно огляделась, но реки не увидела. За моей спиной был внутрисистемный терминал космопорта, впереди – стоянка механизмов (автобусы, всплыло в голове слово, выученное в эмуляторе), справа и слева – архаичные лавочки, витрины…Всё вокруг тихо урчало, в ушах шумел ветерок, трогал щёки тёплыми пальцами, незнакомые запахи атаковали со всех сторон, и я боялась, что мой нос сейчас просто отключится, перестанет дышать.
– Яночка, там кофе-автомат! В моё время они варили пристойный зерновой кофе, всякой лучше, чем пойло на Венере…
Если любимая бабушка не заткнётся сию секунду, я выброшу наушник в ближайший измельчитель.
– Яна?
Вкрадчивый баритон раздался у моего второго уха, и я едва не подпрыгнула.
– Я Гринат, ваш гид по семейно-значимым местам.
Оборачиваюсь, «словно шикер, мешком стукнутый», как говорит Бабуля. Я видела, что этот человек идёт ко мне. Я знала, что меня должны встретить. Но Земля так оглушительно обрушилась мне на голову, вышибив из неё все планы и способность мыслить здраво! И теперь я стою и тупо смотрю на Грината.
Молодой мужчина, непохожий на венерианцев, так же неуловимо похож на Бабулю. Кожа у землян светлее, глаза – больше, посажены они не так глубоко и тоже светлее наших, у Грината они серо-голубые. Волосы гуще и светлее, у Грината они стянуты в хвост у основания шеи. А ходят жители Земли так, словно пытаются впечатать в вечность каждый свой шаг.
– «Искание» назначило меня вашим гидом, поскольку у меня есть еврейские корни, этот фактор – самый значимый в вашем случае, – поясняет Гринат, неверно истолковав моё молчание. – Но если вы предпочитаете сопровождающую-женщину или андроида, или если вас по любым причинам не устраивает…
– Нет-нет!
От Грината веет доброжелательной основательностью, и я с трудом представляю гида, который устроил бы меня больше на планете, которая пытается уйти из-под ног. Фосс тянется к Гринату носом, гид подставляет ладонь для ознакомительного обнюхивания.
– Наша машина, – он подбородком указывает на небольшую коробку на колёсах.
Я видела такие в энциклопедиях, но…
– Это же двадцать первый век!
– Даже двадцатый, – улыбается Гринат. – Это просто скин, оболочка. Ваши изыскания затрагивают именно двадцатый век, а «Искание» стремится к аутентичности во всём, включая дизайн транспорта.
Планета-музей, напоминаю я себе. Планета-музей. И мы идём к машине. Гринат забрасывает в багажник мой чемодан, открывает дверь (настоящая механическая ручка!), я устраиваюсь на сиденье, покрытом тканью с коротким мягким ворсом. В салоне пахнет чем-то кисловато-свежим, отчего мой рот наполняется слюной.
– Интересно, – оживает в наушнике голос Бабули, – город сильно изменился?
– Город сильно изменился? – эхом повторяю я вопрос.
– Смотря что брать за точку отсчёта, – Гринат устраивается за рулём. –Когда его восстанавливали для музея, то постарались воспроизвести последнюю относительно благополучную пору. Если вы видели в эмуляторе, как выглядел город в две тысячи десятом, то почти не заметите отличий.
Бабуля шумно сглатывает. Уж она-то помнит, как выглядел город в то время!
Машина, уютно заурчав, трогается с места, и меня на миг вжимает в спинку сиденья.
– А когда вы будете посещать значимые места, – продолжает Гринат, – то увидите их такими, какими они были в период с сорок первого по пятьдесят шестой. Тысяча девятьсот, разумеется.
Бабуля молчит. Я тоже ошарашена. Хотя чего мы ожидали, ведь ответы, если они есть, находятся в детстве и молодости Мамы Яны.
Машина петляет по пустой извилистой дороге.
– Как это устроено? – спрашиваю я. – «Искание» восстанавливает события, верно? По бумажным документам, цифровым архивам, дневникам, воспоминаниям, записям, видео…
– Да, но ключевой элемент – ваша генетическая связь с людьми, которые переживали те события. Это позволит вам увидеть их глазами родственников и понять то, чего не восстановишь по документам. Ведь именно ради этого вы здесь.
Машина выбирается на прямую дорогу. Впереди зубастым лесом лежит город, и я подаюсь вперёд, впитывая его глазами.
– Генетическая связь? Вы хотите сказать, у «Искания» есть ДНК моих предков?
– Не только ваших. Всех, кто жил на Земле, был захоронен в земле и чьи ДНК не успели разрушиться. В тропиках, например, очень плохая сохранность, но нам повезло…
Мне требуется какое-то время, чтобы вспомнить: земляне закапывали своих предков в землю, превращая огромные пространства в города мёртвых. Но я не успеваю выспросить у Грината, каким образом генетическая связь заставит меня увидеть события глазами предков. Будь у «Искания» не только ДНК, а хоть и целый мозг Мамы Яны – как, спрашивается, это помогло бы? Я понимаю, что «Искание» из своих патентов может построить пару башен до неба с арками и лесенками, но…
Машина врывается в город, как в иной мир, и он рушится на меня со всех сторон, не то обнимая, не то подавляя. Разом из головы вылетают все вопросы, я просто открываю и закрываю рот несколько раз, верчу головой, пытаясь впитать в себя сразу всё. Серокирпичные дома среди деревьев, яркие стекляшки магазинов, раскатившаяся впереди дорога чёрно-серого цвета с пронзительно-белой разметкой, слегка дрожащий от жары воздух. Красно-белые ограждения пешеходных зон, трёхцветные светофоры, светло-серая пыль под бордюрами.
Всё это сейчас смотрит на меня с той же жадностью, с которой я гляжу вокруг. Бесконечно-синее небо с шаром слепящего солнца сейчас рухнет на машину, и вся вечность схлопнется в этом моменте.
– В городе жило не менее пяти поколений ваших предков, – сквозь шум в ушах доносится мягкий баритон, – последними были ваша бабушка и её сын, они уехали, когда тут началось…
– Что? – одними губами спрашиваю я.
Я знаю, что в регионе были затяжные волнения, но я понятия не имела…
– Я решила, что людям еврейской крови здесь становится опасно, – шелестит Бабуля у меня в ухе, – и мы сбежали, уехали навсегда. Правильно сделали, хотя я ошиблась: опасно в городе стало абсолютно для всех.
– …и до прапрародителей вашей бабушки, – ввинчивается во второе ухо голос Грината. – Более ранние ветви мы не отслеживали, но если вы пожелаете…
– Нет.
Гид умолкает. Едет вниз стекло рядом со мной, врывается в машину ветер. Мы несёмся вперёд, время и пространство разматываются передо мной яркой лентой.
Трудно дышать. Трудно шевелиться. Я нарочно не изучала город предков через эмулятор – хотела встретиться с ним вживую, чтобы он тоже увидел меня впервые, чтобы мы оказались с ним на равных в этот миг. Я думала, что почувствую нечто особенное… и я ощущаю это особенное: да, всё чужое, незнакомое и непривычное – но бесконечно правильное.
Плотная застройка, выстреливающая в небо безумными высотками – шестнадцать, двадцать, двадцать восемь этажей! – разбрызгивается в маленькие отдельно стоящие дома и шелестящую зелень, и кажется, будто город закончился, но нет, его ещё много вокруг, целые десятки километров. Тишина, иногда взрезаемая где-то вдалеке другой машиной с туристами, запах зелени и покрытия под названием «асфальт». Ни одного летающего аппарата. Ничего парящего, кроме птиц, оглушительно и неумолчно щебечущих.
Нарастающее желание воскликнуть «Остановитесь!». Распирающее грудь ощущение, что я обязана немедленно выйти из машины, снять свои чёртовы джи-адаптационные кроссовки, босиком пойти по земле, по Земле, по планете-музею, по городу моих предков, поглощать глазами и ногами каждый его сантиметр, пока не обойду все десятки километров. Впитать кожей тепло нагретого солнцем асфальта и прохладу рассыпчатой почвы, ощутить щекотность травинок, погладить каждое дерево, встреченное на пути, почувствовать шершавость коры под пальцами, вдохнуть родной-чужой воздух так глубоко, чтобы заболело в груди, убедиться, что всё это мне не снится, и сказать неведомо кому: «Я вернулась».
Я ничего этого не делаю. Я молчу и не двигаюсь. Единственное на что я сейчас способна – просто быть тут, молча быть тут и ехать туда, куда везёт меня машина.
Я не знаю, что сейчас ощущает Фосс, потомок давно вымерших земных мадагаскарских виверров.
Я не знаю, что сейчас ощущает Бабуля, которая сидит в парящем городе Стриж на Венере и смотрит моими глазами на свой родной город, где жило не менее пяти поколений моих предков и откуда она уехала навсегда, когда началось. Бабуля тоже молчит.
И Гринат, мой гид по семейно-значимым местам, молчит.
И всем им я бесконечно признательна за это молчание.
**
Было раннее утро, в воздухе ещё кувыркались отголоски ночной прохлады. Я только вышла из отеля – отлично выспалась, успокоилась, выпила кофе из автомата в холле. Исполнилась благодушия и заказала ещё одну порцию.
Гринат стоял, привалившись к машине. Ноги скрещены, руки в карманах летних брюк, на носу очки с чуть затемнёнными стёклами.
– Итак, что вы знаете о еврейской кухне? – спросил Гринат.
Я отхлебнула кофе.
– Она вкусная.
Гринат смотрел выжидающе.
– Она душевная?
– Замечательно, – гид открыл передо мной заднюю дверцу. – Тогда вы понимаете, почему мы начинаем с тысяча девятьсот сорок первого?
– Нет. – Я села в машину, едва не приложив Фосса лбом о дверцу. – Маме Яне на тот момент было лет пять, вряд ли она готовила штрудель – что мы собираемся найти в этом времени?
– Ей было девять, – бесстрастно поправил меня Гринат и обернулся. – Яна, вы же сами сказали: еврейская кухня – душевная. Рецепт – это половина дела. Самое важное – что на душе у еврея, который сейчас начнёт раскатывать тесто или чистить рыбу. В каждое блюдо вплетается частичка души еврея, который готовит, понимаете? Настроение, жизненный опыт, память о том, что вдохновляет, радует и даёт силы. Когда человек хотя бы с каплей еврейской крови впервые готовит хумус, чонт, да хоть бутерброд – он раз и навсегда определяет, чем это блюдо будет наполнено в будущем, когда он приготовит его снова.
Я открыла рот, чтобы сказать нечто вроде «Гринат, вы поехавший», но…
– Так во-от оно что, – протянула в моём ухе Бабуля, наращивая громкость на звуке «о-о». – Вот почему Мама Яна меня не научила меня готовить штрудель! Всё говорила, случай не выдаётся! О-о-о!
В тот момент, когда мне подумалось, что голова сейчас лопнет от накала безумия и я отключу Бабуле звук, она отключилась сама. Можно сказать, хлопнула here-дверью. Я вытащила из уха наушник и, миг помедлив, вынула линзы из глаз. В каком-то из карманов у меня был контейнер.
– Ну зачем? – проворчал Гринат. – Вы бы включили AR-режим и… Ладно, наденьте эти. – И протянул через плечо футляр с очками дополненной реальности.
Я открыла и хмыкнула. Очень похоже на его собственные «хамелеоны». Очки солидно расположились на носу, и я почувствовала себя очень важной.
Машина остановилась на задворках, никак не сочетавшихся с картинками из энциклопедии про двадцать первый век, и Гринат, увидев в зеркале моё лицо, пояснил:
– Это скин. Сейчас для нас тут тысяча девятьсот сорок первый. Вы же знаете, что тогда происходило в городе?
– Да. – Я похвалила себя, что вытащила линзы – Бабулю бы это точно не порадовало. – Война. Совершенно ужасная. Город был оккупирован, много жертв, разрушений, недостаток еды и чистой воды...
– И вы понимаете, чем оккупация грозила еврейской семье.
Мы вышли и направились к дому. Двухэтажный, деревянный, с множеством небольших окон, тёмный от времени, покосившийся от влаги и грибков, он смотрел на нас недоверчиво.
– Честно говоря, не понимаю. На Венере не осталось достоверных сведений о такой древности, я пыталась что-то отыскать вне программы, но нашла жуткую мешанину из фантастики и ужастиков.
Гринат вздохнул.
– Что? Я не знала, что это важно, а Бабулю не спрашивала, она не любит рассказывать о Земле. Данные, которые сохранились на Венере, содержат чушь и страшилки вроде того, что людьми топили печи…
Под помрачневшим взглядом Грината я осеклась и так и осталась стоять с открытым ртом. Стадо мурашек откуда-то взялось на моём позвоночнике, медленно поползло по спине к шее.
– Так вот, – спустя целую вечность тишины продолжил гид, – вы понимаете, чем грозила оккупация еврейской семье. Они успели покинуть город, их переправили в Узбекистан.
Гринат махнул рукой, пробуждая смарт-браслет.
– Яна, чтобы понять, как ваша прабабушка готовила штрудель, нужно узнать, какой она была. Какой груз тащила за собой. Какие радости ей помогали его тащить. И я готов съесть ваш пластиковый стаканчик, если начинать нужно не с этого дня. Пожалуйста, войдите в дом.
Деревянная громада дома нависала над головой угрожающей тушей. Из стыков досок смотрели на меня мох и грибы. На одном из окон колыхалась паутина, другое было приоткрыто – вот-вот противно заскрипит.
– С этого дома всё должно начаться, – повторил Гринат. – Пожалуйста, войдите внутрь.
Мне вдруг подумалось, что гид добавит: «Возврата не будет», хотя какая чушь, ну что со мной случится в эмуляторе, созданном на базе дневников и архивных данных?
Фосс на моём плече затрясся, и мне вдруг безумно захотелось развернуться, убежать отсюда и бежать до тех пор, пока я не окажусь в парящем городе Стриж на Венере.
Я толкнула сухую деревянную дверь, шагнула внутрь, и меня растворила печальная темнота древнего дома.
**
Я думала, мне доведётся наблюдать глазами Мамы Яны какие-то жуткие картины, но всё оказалось хуже: я чувствовала её чувствами. Я не могла их отключить или ослабить, меня волокло по ним, как по камням, сдирая кожу, оглушая и снова волоча.
– Скорее! Скорее!
Вдобавок ко всем вещам, которые уже навьючены на меня, мама вешает мне на спину котелок. Руки у неё сухие, нервные, кладь гнёт меня к земле, неудобные, неразношенные осенние ботинки стискивают ноги. Рядом суетится сестра, тоже навешивает на себя котомки. Сестра уже ростом с маму, она совсем взрослая, ей двадцать, и они с мамой что-то делают вместе, бегают, суетятся, а я торчу в прихожей отдельно от этой суеты, как забытая в суматохе вещь.
За окном бабахает, дрожат стёкла, их дрожь передаётся моим плечам, шее, позвоночнику. Я хочу спросить, что будет с домом, когда мы уйдём, кто его защитит, но слова куда-то потерялись.
Они начали теряться месяц назад, когда на фронт ушёл отец, я тогда на несколько дней онемела от ужаса, от непонимания. Ведь он уже старый, ему больше сорока лет, он воевал ещё на первой большой войне, ему не обязательно было уходить сейчас, почему, почему, почему? Мама говорила, что папа больше защитит нас там, куда ушёл, и я пойму это позднее. Я верю маме, но сейчас мне очень страшно и пусто, горло сжимает так, что голова кружится от недостатка воздуха.
А теперь нам нужно бежать из дома, бежать быстро, прямо сейчас, и я не понимаю: кто защитит его, когда мы уйдём, и кто защитит нас, если не будет рядом ни папы, ни дома? Ноги тяжелеют, будто к ним привязали ещё по одному котелку. Я не могу уйти, это мой дом, тут живёт запах дрожжевых булочек, старых книг, нагретых солнцем деревянных половиц, заглядывающей в окна акации…
– Яна! – Сестра тянет меня за руку, и её пальцы я ощущаю как чужие.
– Мари, я не хочу, я не пойду!
– Милая, – мама садится, чтобы её глаза оказались на одном уровне с моими, но это не успокаивает, потому что её глаза полны слёз и ужаса, – нам нужно бежать! Мы погибнем, если останемся, слышишь?
Ночь и бесконечная дорога, в лицо летят запахи гари и страха, впереди и позади нас – люди, люди, столько людей, что я даже не пытаюсь их считать. За спиной гудят самолёты, жрут небо рыжие пожары, у меня в горле стоит ком. Что происходит прямо сейчас с нашим домом? Что происходит прямо сейчас с людьми, которые остались в городе?
Ботинки жмут ноги, воздух с запахом ужаса жжёт грудь, поклажа тянет к осенней земле, я замедляю и замедляю шаг. Мама и Мари отцепляют от моей поклажи то один предмет, то другой и оставляют их у обочины, потому что сами тоже не могут нести ещё больше. У меня в груди всякий раз обрывается что-то, когда ещё одна вещь из дома остаётся лежать на обочине, ничем не защищённая. Котелок, в котором мама тушила мясо. Холщовая сумочка, с которой мама ходила на рынок. Я не знаю, что в сумочке, не хочу знать. Котомка с книгами, которые я не успела прочитать.
Другие люди тоже оставляют вещи на обочине. Никто не сумел унести с собой весь дом. Позади ревут пожары и самолёты. Ботинки жмут, и, наверное, мои ноги уже стёрлись до кровавых волдырей. Наверное, теперь у нас никогда не будет дома, думаю я, и мне хочется упасть на землю, не двигаться, не пытаться спастись – всё что было родным и понятным, сейчас горит в пожарах, и я горю вместе с ним. Но Мари и мама держат меня за руки, и я делаю ещё один шаг, и ещё один шаг, и ещё.
**
Жизнь больше не пахнет дрожжевым тестом, акацией и старыми книгами, только безвкусной слизкой кашей, коробочками хлопка и жарой, которая не греет, а разрушает. В глазах мамы – постоянное пришибленное выражение, которое ненадолго пропадает, только когда приходят письма от отца. Сестра стала такой молчаливой и сосредоточенной, будто она не медсестра, а партизан, и она почти не разговаривает со мной: тоже постоянно работает, как и мама, как и я. У нас нет сил и времени друг на друга, мы постоянно хотим есть, мы навсегда останемся в этой маленькой комнатушке чужого дома, в окружении чужих лиц, непривычной речи и сытых людей. Нас с ними разделяет пропасть. Они не бежали из дома, охваченного пожаром, не бросали на обочину вещи, которых касались руки их мамы, у многих из них целые мешки припасов: хрустящих орехов, солнечно-оранжевой кураги, изюма, сушёного мяса.
Иногда мама и Мари шёпотом переговариваются, передавая друг другу вести с той земли, оставшейся позади, охваченной огнём и самолётами.
– Це-целыми квар-талами, – долетает до меня голос сестры. Она всхлипывает, у неё стучат зубы.
– Заживо, – шепчет мать в другой день.
Однажды она получает письмо, над которым плачет несколько дней.
– Всю семью тёти, – говорит она Мари, – вместе с детьми.
Мари тоже плачет, а потом много дней они с мамой походят на тени. Они отдаляются от меня ещё больше, а мой мир обрастает коробочками хлопка, голодом, жарой и чувством заброшенности.
Но иногда на нас всё-таки обращают внимание. Например, в тот день, когда каши на завтрак было особенно мало, а работа на хлопковом поле оказалась особенно выматывающей, и коробочки хлопчатника то двоились перед глазами, то уплывали из-под пальцев.
– Siz ochsiz? – останавливается, глядя на меня, сын хозяина дома, Рустам.
Он очень чернобровый и почти взрослый, не такой, как Мари, но старше меня, наверное, лет на пять.
– Мен очман, – подтверждаю, сглатывая слюну. «Я голодна».
– Пойдём, – говорит он по-русски и ведёт меня в хозяйскую кухню.
Там стоит каменная печь, много-много мешков и лежит много-много цветастых полотенец. Рустам открывает горловину одного из мешков.
– Возьми орехов, – говорит он и, видя моё замешательство, кивает ободряюще. – Бери-бери! Кушай!
Я набиваю орехами полный карман платья. Это самые вкусные в мире орехи. В груди делается так легко и тепло, что я едва не забываю сказать спасибо и очухиваюсь, только когда мы выходим из кухни и Рустам отправляется дальше по своим делам.
– Рахмат! – кричу я ему, а он улыбается и машет рукой.
Немного радостей пришлось на четыре года, полных жары, хлопковых коробочек и голода, всхлипывающих от очередных новостей мамы и Мари. Всё светлое осталось смазанными вспышками среди мрака и ощущения собственной незначительности.
– Биз до-остмиз! Мы друзья! Я правильно говорю? – спрашиваю я, и Лола смеётся, ерошит мне волосы.
Коротколапый пегий пёс бежит за нами к пруду.
Рустам приносит пирог на день рождения Мари.
Всё это почти размывается среди голода, жары и одиночества.
Как-то вечером я слышу, что мама говорит сестре:
– Боюсь, твоя сестра – больше ребёнок войны, чем мой. Даже когда всё это закончится – нельзя будет учить её готовить.
Я потом плачу полночи. Я не смогу стать такой, как мама, печь своим детям шарлотку и штрудель, делать их жизнь уютной и полной душевного тепла. Мама думает, у меня нет душевного тепла?
Может быть, и нет. Может быть, оно осталось далеко позади, на дороге, вместе с вещами из нашего дома.
Проходит целая жизнь до того дня, когда на нас обрушивается самая огромная, самая оглушительная радость, когда люди выбегают на улицы, поют и плачут от счастья, обнимаются друг с другом, и моя подруга Лола тоже смеётся и плачет одновременно, потому что теперь мне можно уехать домой.
Но мы не уезжаем. Мы ждём, пока вернётся отец, только его всё нет и нет, и в моей груди поселяется маленькая кусачая ледышка. Мама делает вид, будто не сомневается, что отец вернётся. Она никого не слушает, хотя писем не было уже очень, очень давно.
– Я отсюда ни шагу не сделаю, – говорит мама. – Он знает, что мы здесь, он приедет сюда.
И он приезжает спустя целую вечность, в январе. Худой, измотанный, пахнущий морозом, который случился тут в кои-то веки. Очень счастливый. Мне кажется, я вечность провела, уткнувшись в его холодную шинель и обхватив его руками, а он гладил и гладил меня по волосам.
Ещё месяц спустя мы наконец добираемся до дома, и оказывается, что нашего дома давно уже нет.
**
Мама не стала учить меня готовить даже в новом доме, в мирной жизни. Она стряпает для нас сама, хотя я уже совсем взрослая. Мари давно вышла замуж и живёт отдельно с мужем и дочерью.
Весёлая компания сидит на берегу реки. Я почти никого тут не знаю, но меня это не смущает, ведь у меня есть решающий аргумент, позволяющий легко влиться в любую компанию: умопомрачительная мамина выпечка. Я ощущаю себя уверенной и спокойной. Пусть только попробует кто-нибудь меня невзлюбить!
– Кто готовил этот восхитительный штрудель? – громко спрашивает молодой человек, прекрасный, как Орфей, и серьёзный, как учебник аналитической геометрии.
– Я, – нахально вру и смотрю в его тёмно-зелёные глаза.
И тут же жалею о своей лжи – есть люди, которым врать гадко и стыдно.
– Согласишься печь мне его всю оставшуюся жизнь? – весело спрашивает он. – Я Георгий, а ты?
**
Внутри всё горит. Голова идёт кругом от потери крови. Последние сутки меня убили. Во всех смыслах.
Только что ворвавшийся в родзал старый врач бегает среди окровавленных простыней и орёт:
– Что вы наделали! Вы ребёнка умучили! Это сумасшедший дом, а не родильный!
Лицевое предлежание. Я слышала эти слова триста раз за последние сутки, но почему-то только теперь рядом появился человек, который, кажется, знал, что нужно было с этим делать.
Абсолютная пустота качает меня на волнах.
**
– Мама, если ты не научишь меня готовить, я перегрызу горло свекрови, – говорю я.
Мама смотрит на меня испуганно. Да, в последние месяцы я, пожалуй, как никогда похожа на горящий поезд. Племянница, подкинутая родителям, пока Мари ходит по рынку, отвлекается от раскраски и косится на моего отца, а отец смотрит на меня весело и с одобрением.
– Мама, знаю, я не такая милаха, как Мари, я ребёнок войны, и у меня, наверное, ничего не получится, но можно хоть попытаться? Свекровь готовит помои. И заодно обвиняет меня в смерти своего внука. Можно подумать, по ней это ударило больше, чем по мне. – В горле взрывается рыдание, сердито проглатываю его. – Я не могу отменить его смерть, могу только жить сама и любить тех, кто ещё рядом. Хотя бы ещё один день. И ещё. Можно? У меня зудят руки и лопается голова. Я хочу создавать хоть что-то. Научи меня печь штрудель.
Мама отмалчивается, вздыхает виновато, смотрит в пол. Отец подмигивает мне и приносит маме её кулинарную книгу.
– Нет, – быстро говорю я. – Просто покажи мне. Я потом всё сама запишу.
**
Не знаю, сколько времени длилось моё путешествие по планете-музею и по временному промежутку, определённому «Исканием». Я знаю, что когда оно закончилось, я не могла разговаривать и шевелиться тоже могла с трудом. Гринат довёз меня до гостиницы, и я проспала, наверное, неделю. А потом потратила отложенные на летний лагерь деньги, чтобы увидеть ещё два более поздних дня, которые «Искание» не закладывало во временной интервал. Мне нужно было увидеть свою Бабулю глазами Мамы Яны.
Маленькая девочка в коричневом платье с белым фартучком, с огромными круглыми глазами и смешными пушистыми косичками хохочет и делает «рожки». Я пытаюсь вразумить её, чтобы сидела спокойно, но фотограф машет рукой: «Пусть! Так интереснее!».
Взрослая девушка, прощаясь, целует меня в щёку, для чего ей приходится наклониться. Я обнимаю её и вижу свои морщинистые, в пятнышках руки. На безымянном пальце правой – широкое кольцо червонного золота. Из комнаты машут гости.
– Очень спешу, правда, – говорит внучка виновато.
Но обнимает крепко-крепко и долго не отпускает.
– Вы нашли всё, что искали? – спрашивает Гринат, делая акцент на слове «всё».
Через очки-хамелеоны, сидящие на тонком носу с горбинкой, на меня смотрят светлые, такие необычные для моего мира глаза, и от их взгляда становится грустно.
– Время покажет, – отвечаю я и деревянными пальцами берусь за ручку чемодана.
Фосс впивается коготками в моё плечо. Я переступаю с ноги на ногу, перехватываю ручку чемодана и никак не могу сделать шаг к космопорту, стою между ним и Гринатом, между планетой-музеем и планетой-реальностью, и я могла бы остаться в этой точке пересечения навсегда, если бы время можно было заморозить.
Гринат, против обыкновения, не опирается на машину, скрестив ноги и сунув руки в карманы. Он стоит прямо, подобравшись, словно готовый броситься куда-то в следующий миг. Но он выглядел бы даже расслабленным, если бы не безотчётно сжатые кулаки и губы. Я вижу, что с этих губ готовы сорваться ещё какие-то слова, и от испуга, что это слова прощания, перебиваю Грината, быстро говорю:
– А знаете, прилетайте на Венеру! Теперь моя очередь быть гидом, правильно?
Кулаки разжимаются.
– С удовольствием, – отвечает Гринат. – У меня отпуск через два земных месяца, и я никогда не видел рассвета на Венере. Даже в эмуляторе. Это ведь красиво?
– Никакого сравнения с земным рассветом, – честно отвечаю я.
– Ну и ладно, – улыбается Гринат. – Так даже лучше.
**
– А теперь, Бабуля, замри и внимай, – бодро говорю я, хотя всё внутри дрожит от страха.
На миг из запаха готового теста выделяется горечь крепкой чайной заварки, вмешанной в него вчера. Настоящей земной заварки, конечно же, я притащила домой огромную коробку. Только вчера мне не казалась, что её запах так горек.
«Я не могу отменить его смерть, могу только жить сама и любить тех, кто ещё рядом. Хотя бы ещё один день. И ещё».
Тяну носом над тестом. Наверное, почудилось – запах у него славный, сливочно-ванильный. Мои руки действуют словно без участия головы, достают из шкафчика большой таз и белую полотняную скатерть.
– Где ты только раздобыла эти раритеты, – слабым голосом говорит Бабуля.
«Биз до-остмиз! Мы друзья! Я правильно говорю?»
Переворачиваю таз вверх дном, набрасываю на него скатёрку, посыпаю мукой. Тесто податливое, обнимательное.
Вижу свои руки как будто со стороны, словно на мне сейчас AR-очки – или на ком-то другом сейчас очки, на ком-то, кто смотрит на мои руки своими нездешними глазами, сквозь сотни лет и много поколений.
Долгий-долгий вдох. Ужасно волнуюсь. Я же никогда этого не делала, с чего я взяла вообще, будто у меня что-то получится?!
Бабуля глядит на меня совершенно невероятными, юными и сияющими глазами. Расстроить её, лишить последней надежды на штрудель Мамы Яны, увидеть, как потухнет это юное сияние в глазах – страшнее, чем упасть на поверхность Венеры без батискафа.
«Согласишься печь для меня всю оставшуюся жизнь?» – весело спрашивает прекрасный, как Орфей, молодой человек с серьёзными тёмно-зелёными глазами.
Тесто легко раскатывается до полупрозрачного состояния, словно только и ожидало, когда же его сделают таким тонюсеньким, что через него почти начнёт просвечивать узор скатёрки. В воздухе висит душноватый запах муки и уютный – теста.
«Siz ochsiz? Ты голодна? Возьми орехов, бери-бери!».
Измельчённые орехи, самые вкусные из всех орехов на свете. Кисловатое густое варенье из настоящей земной сливы – точь-в-точь такие сливы созревали в начале июля у маленького белёного дома в селе, где так хорошо коротать летние месяцы на закате жизни… А это-то я откуда помню?
Маленькая девочка в коричневом платье с белым фартучком, с огромными круглыми глазами и смешными пушистыми косичками хохочет и делает «рожки».
Орехи и варенье укладываются на раскатанное тесто. Боюсь, сейчас я начну его сворачивать и разорву.
Снова вижу свои руки как будто со стороны, и они тянутся к банке с корицей. Чуть не забыла про самый главный запах – уют и постоянство. Дом. Это там пахнет корицей и тестом, и самое лучшее в мире утро начинается с этих запахов и тепла дощатого пола, нагретого солнцем, под босыми ногами.
Мои руки ловко скатывают тесто с начинкой в аккуратный тонкий рулетик. Что-то происходит с глазами – то и дело кажется, будто кисти рук у меня короткопалые и морщинистые, пальцы – немного искривлены. Всякий раз эта иллюзия ускользает до того, как я успеваю ей удивиться, и всякий раз я думаю, что на безымянном пальце у меня должно быть широкое кольцо червонного золота.
Следующие рулетики свернулись быстро, словно сами собой. Я одновременно сворачиваю их и стою, уткнувшись лицом в холодную шинель отца, обхватив его руками, а он гладит и гладит меня по волосам.
Хрустящая бумага для выпечки (тоже привезённая с Земли), противень и ретро-духовка, которую папа купил на антикварной распродаже вскоре после разморозки Бабули. Я аккуратно раскладываю рулетики на противне и присыпаю их орехами.
«Очень спешу», – виновато говорит внучка и обнимает меня крепко-крепко.
Когда противень отправился в духовку и в ней уютно загудел нагреватель, я поняла, что никогда в жизни так не боялась.
Вдруг мой штрудель окажется хуже самого жалкого пирога из пекарни? Это ведь закономерно, если человек, никогда не готовивший, вдруг решает сделать всё лучше всех, понадеявшись на архивные данные с планеты-музея и слова Грината: «Если в тебе есть хоть капля еврейской крови…»
Может, он сам это придумал! Или он верит в эту сказку, но что мешает ей быть сказкой?
Если бы штрудель должен был печься полчаса, как в старых земных духовках, я сошла бы с ума, но в венерианской антикварной ему хватило десяти минут. Дом, как кружевом, обернулся запахами тончайшего хрустящего теста, ванили, корицы, кислого сливового варенья.
Глаза Бабули полны надежды, восторга и ужаса. Я улыбаюсь ей дрожащими губами, торжественно отрезаю кусочек штруделя и кладу на стеклянную розетку. Их я тоже привезла с Земли. Кажется, Земля скоро заполнит этот дом не хуже запаха корицы.
Бабуля тянет носом над розеткой и берёт в руки штрудель так, словно это слиток палладия.
– Ну, теперь скажи, – прошу я, стараясь, чтобы голос звучал весело, – это он? Это штрудель Мамы Яны?
Бабуля откусывает кусочек и жуёт. Потом смотрит на меня так пытливо, словно видит впервые. Долго молчит. Её лицо – озадаченное. Приятно-удивлённое. Помолодевшее.
– Ты знаешь, – говорит она наконец, – и да и нет. Это определённо штрудель Мамы Яны… да ты просто волшебница! Только это не такой штрудель, какой она пекла мне раньше.
Бабуля откусывает ещё один кусочек и жуёт его с таким видом, словно с ней в жизни не случалось ничего удивительнее, а потом говорит:
– Это такой штрудель, какой она испекла бы для меня сейчас.