В Руннельбрюке существовало множество профессий, которые приличные люди осуждали ровно до той минуты, пока сами не оказывались в них по уши, и ремесло Гелиона Скромба занимало среди них место особенно почетное, то есть доходное, сомнительное и окруженное таким количеством притворного презрения, что на одном только этом презрении можно было бы основать маленькую гильдию.

Сам Гелион, разумеется, не называл себя ни лгуном, ни шарлатаном, ни, упаси небеса, жуликом, хотя все три слова отлично сидели на нем, как сидит хорошо сшитый жилет на человеке, который в жизни не заплатил за него полную цену.

Нет, Скромб предпочитал выражения более высокие, гуще настоянные на благовониях и человеческой доверчивости. Он был медиумом, проводником меж завес, толкователем знаков, астральным посредником, специалистом по посмертным недоразумениям и, если разговор шел с вдовой при деньгах, хранителем последней речи усопших. Все это, по сути, означало, что он брал чужой страх, оборачивал его в бархатные слова, слегка подкопчивал дымом, добавлял паузу, взгляд, карканье ворона и выставлял счет.

Надо признать, делал он это превосходно.

К тому часу, когда честные лавочники уже зевали над дневной выручкой, служанки торопились домой, а сумерки начинали с той медленной, зловредной нежностью размывать углы домов, которая всегда делает город чуть глупее и суевернее, Гелион как раз просыпался. Днем он существовал неохотно, как существует человек, оскорбленный самим фактом солнечного света, а к сумеркам оживал, приводя себя в тот вид, который считал подобающим человеку, регулярно сообщающему другим, что их покойная тетушка недовольна расположением шкафа.

На окраине Руннельбрюка, за последними косыми заборами, там, где человеческая ругань еще слышалась, но уже начинали властвовать вода, трава и насекомые, лежал Ивовый Пруд.

Место было тихое, сырое и, как любил говорить сам Гелион, благоприятное для тонких воздействий, хотя злые языки утверждали, что до Ивового Пруда его просто гнали факелами через весь город, пока дальше отодвигать было уже некуда, разве что в саму воду.

Откровенно говоря, обе стороны были неприятно близки к истине.

Первый свой шатер он ставил на Цирковой Площади, среди фокусников, канатоходцев, дрессированных коз и людей, вся профессия которых держалась на том же святом принципе, что и его собственная: публика хочет быть обманутой, но красиво. Потом шатер горел. Потом снова. Потом еще.

После биографии, которую город старательно писал ему копотью, Скромб в итоге оказался у пруда, где вечерний туман, сверчки и темная вода сами по себе работали на половину его репутации.

Сам он, если был расположен к откровенности, а это случалось редко и главным образом после удачного дня, говорил так:

— Меня, сударь, гнали факелами через весь Руннельбрюк, пока я не дополз до пруда. И знаете что? У пруда публика все же лучше. Тише. Темнее. И менее подвержена самосуду.

К вечеру Ивовый Пруд начинал выглядеть как место, которое город терпел только потому, что не сумел однажды его утопить. Но с сумерками местность меняла нрав. Туман поднимался над водой неторопливо, основательно, как богатый родственник, приехавший не помочь, а оценить мебель перед будущим разделом имущества; тропа делалась уже, темнее и подозрительнее; пруд начинал поблескивать в ивовой тени так, словно кто-то вылил в него старое зеркало, разбавленное болотом и дурными решениями.

Именно здесь, на самой окраине благоразумия, стоял Астральный Павильон Гелиона Скромба.

Шатер, если смотреть издали, производил впечатление загадочное и, при известной влажности воздуха, почти благородное. Темно-синие и бордовые полотнища тяжело свисали в тумане, золотистые кисти шевелились на ветру, лампы под пологом светили приглушенно, как полагается всякому уважающему себя обману, а у входа поблескивали стеклянные подвески, намекавшие прохожему, что внутри, вероятно, обитают либо духи предков, либо как минимум человек, умеющий брать вперед. Вблизи, правда, сразу становилось видно, что вся эта мистика держится на дисциплине, нитках, бережливости и отчаянном нежелании хозяина платить за красоту больше, чем она способна ему вернуть.

Сам Гелион Скромб считал это не жадностью, а профессиональной выучкой.

Он шел к шатру по вечерней тропе неторопливо, величественно и с тем достоинством, которое бедный человек надевает на себя вместо теплого плаща. На нем было длинное бархатное одеяние густого винного цвета, при свете ламп казавшееся почти внушительным, а при дневном освещении, несомненно, превращавшееся в показание свидетеля. Под мышкой он нес лакированную шкатулку с картами, металлическими жетонами и прочими предметами первой необходимости для человека, регулярно торгующего судьбой по частям, а на плече его, переступая когтистыми лапами и излучая черное, как смоль, неодобрение ко всему сущему, сидел ворон Кракс.

Гелион остановился у входа, втянул носом сырой воздух и задумчиво скривился.

Пруд пах тиной, водой, мокрой корой и вечерним холодком. Шатер пах благовониями, воском и доходом. Мир, в сущности, был устроен терпимо, если не задавать ему лишних вопросов и не требовать от него морали.

Он откинул полог и вошел внутрь.

В Павильоне было тесно, сумрачно и хорошо. То есть, разумеется, не хорошо в смысле удобства или вкуса, а хорошо в том смысле, в каком трактирщик говорит о своей крысоловке, а палач о веревке. Все здесь было рассчитано на дело. Стол с тяжелой бархатной скатертью стоял в центре, хрустальный шар поблескивал на бронзовой подставке с видом безупречно бесполезным, курильницы дымились ровно настолько, чтобы человек начал сомневаться в собственной ясности ума, карты лежали веером, а под куполом, на своем насесте, Кракс уже устроился так, словно не Гелион кормил его объедками и случайно заработанным сыром, а наоборот.

Скромб поставил шкатулку, поправил шар и тяжело опустился в кресло.

Голова болела.

Не благородно, не трагически и уж точно не поэтично. Не как у проклятого избранника, не как у человека, которому мир открыл слишком многое, и не как у гения, истощенного величием. Голова болела как у мужчины, который несколько дней назад за хорошие деньги ездил снимать сглаз со шкафа, а в итоге, сам того не желая, набил себе череп чужой тайной, дурманом и мебельной географией.

И хуже всего было то, что память возвращалась не как обычная досада, а как чужое присутствие. На миг Скромбу иногда казалось, будто он снова стоит не у себя в шатре, а на холодном камне в доме, где воздух сладит сильнее, чем должен, а за стеной говорят теми голосами, какими не обсуждают ничего безобидного.

Он прикрыл глаза и прижал пальцы к вискам.

И сразу же из темноты выползло знакомое.

Мокрый башмак.

Гелион замер.

По спине у него прошел короткий холодок, совершенно не похожий на театральную дрожь, которой он иногда снабжал клиентов за отдельную плату.

Затем медленно, с достоинством глубоко оскорбленного человека, открыл один глаз и посмотрел в пустоту перед собой.

— Нет, — произнес он устало. — Я целый день избегал этого разговора.

Кракс каркнул сверху, не то соглашаясь, не то напоминая, что у некоторых разговор с пустотой давно уже стал центральным деловым процессом.

Скромб мрачно поднял голову.

— Я не с тобой, — сказал он. — Хотя и с тобой, конечно, тоже.

Он поднялся, зажег одну лампу, потом вторую, потом третью, и пока трещали фитили, дурманная каша в голове, словно польщенная вниманием, выдала ему следующий обрывок.

Зеленый шкаф.

Потом еще:

Не открывать север.

Потом:

Второй бокал пустой.

Потом, с особенно оскорбительной торжественностью:

Груша говорила.

Гелион медленно выпрямился, очень спокойно посмотрел на хрустальный шар и проговорил с той вкрадчивой угрозой, которой обычно удостаивают недобросовестных родственников и дешевый реквизит:

— Если ты сейчас тоже заговоришь, я тебя продам детям.

Он взял щипцы, поправил смолу в курильнице и заходил по ковру, придерживая подол, потому что предыдущее столкновение с этим самым подолом уже стоило ему остатков самоуважения.

— Мокрый башмак, — бормотал он. — Зеленый шкаф. Север. Бокал. Груша. Изумительно. Еще немного, и мне придется открыть новую услугу: толкование бессмыслицы для людей, которых жизнь уже и без того унизила.

Кракс с насеста наклонил голову.

— Не смотри так, — огрызнулся Скромб. — В прошлый раз это был уважаемый дом. Меня туда позвали по делу.

Кракс молчал с тем ледяным птичьим презрением, которое особенно неприятно потому, что оно редко бывает незаслуженным.

— Да, по делу, — повторил Гелион уже тише. — Снять сглаз со шкафа. Что, по-твоему, я должен был сказать? “Простите, я слишком серьезный человек для мебели”?

Он остановился у стола и, как это бывало после особенно удачного сеанса, сделал два быстрых скользящих шага в сторону, щелкнул пальцами, полупоклонился собственному отражению в шаре и тут же поморщился, потому что танец победителя, исполненный в одиночестве на фоне головной боли, выглядел не триумфом, а диагнозом.

— Жалкое зрелище, — сообщил он самому себе. — Но недешевое.

Снаружи послышались шаги.

Гелион застыл.

Это были не обычные шаги клиента. Не робкие, не тягучие, не виноватые. Не шаги вдовы, мечтающей узнать, правда ли ее покойный муж простил ей племянника. Эти шаги шли ровно, уверенно и без тени внутренней трусости

Тень скользнула по стенке шатра.

Полог откинулся.

И внутрь вошла женщина, при виде которой даже ламповый свет словно вытянулся по стойке смирно.

Она была молода, но не той мягкой и невыгодной молодостью, которую в приличных домах принято хвалить за свежесть. В ней не было никакой свежести. В ней была точность. Короткие серебристые волосы подчеркивали строгие линии лица, серые глаза смотрели прямо и без лишних движений, а темное платье, дорогое до последнего шва, сидело на ней с такой безупречной сдержанностью, словно ткань заранее знала, что ей доверили особу, не склонную к суете, истерике и дешевым эмоциональным жестам.

Гелион мгновенно понял две вещи: эта женщина не пришла утешаться, и было бы куда лучше, если бы пришла именно за этим.

Он плавно поднялся из кресла, сложил руки и склонил голову в той степени почтительности, которая у человека его ремесла означала одновременно уважение, осторожность и предварительный счет.

— Астральный Павильон приветствует всякого, кто ищет за завесой...

— Вы Гелион Скромб.

Она сказала это не вопросом, а как нотариус зачитывает имя должника.

Скромб, не меняя выражения лица, мягко кивнул.

— В ряде спорных юридических и нравственных трактовок, сударыня, да.

Ее взгляд скользнул по шатру. По хрустальному шару. По курильнице. По картам. По Краксу. По самому Гелиону. Не задерживаясь, не выражая ни брезгливости, ни интереса. И это было хуже брезгливости. Брезгливость хотя бы человечна.

— Меня зовут Вельмира Дуск, — сказала она.

В ее голосе не было ни торжественности, ни холода ради холода, только та сухая решимость, с какой человек берется за дело, до которого слишком долго не хотел опускаться.

Вот тут Скромб не вздрогнул только потому, что слишком много сил вложил в профессиональную невозмутимость и не хотел терять их даром.

Дом Дуск был из тех фамилий, которые не обсуждают вслух в сомнительных трактирах и при которых люди вроде Гелиона мысленно проверяют, заперт ли черный ход.

И, как всякая по-настоящему опасная фамилия, она мгновенно делала бесплатный разговор дурной идеей.

Он чуть склонил голову глубже.

— Мой скромный шатер редко бывает удостоен такой...

— Мне не нужно предсказание.

— ...деловой определенности, — без малейшей заминки завершил он.

— Несколько дней назад вас тайно приводили в дом Вельдигара, — сказала она.

В голове у Скромба что-то щелкнуло.

Зеленый шкаф.

Каменный пол.

Соль на перчатке.

Дверь дышала.

Он почувствовал, как вдоль спины пробежал холодок. Впрочем, внешне он только печально вздохнул, будто ежедневно вынужден выслушивать намеки на свою причастность к делам крупных домов и уже порядком утомился от чужого интереса.

— Сударыня, — сказал он мягко, — в моем ремесле существуют тонкие границы между профессиональной тайной, человеческим доверием и суммой, достаточной для преодоления этих границ.

— Я не спрашивала о ваших принципах. Я спрашивала, были ли вы там.

— Это и есть мои принципы.

— То есть вас там не было?

— То есть мои принципы требуют деликатного материального сопровождения.

Вельмира смотрела на него несколько секунд молча. Затем подошла к столу и положила на бархат кошель.

Он звякнул с тем благородством, которое никогда не встречается у бедных людей, сколько бы они ни старались.

Скромб опустил взгляд.

Потом поднял.

Потом снова опустил.

Человек, способный с первого взгляда определить качество сукна, происхождение вина и степень отчаяния клиента, теперь в полной мере оценивал звуковые достоинства кошеля.

— За первый ответ, — сказала Вельмира.

Гелион осторожно положил на кошель ладонь, словно не брал взятку, а благословлял пожертвование на нужды высокой метафизики.

— Сразу оговорим, чтобы между нами не возникло неприятной духовной путаницы, — произнес он. — Вы платите за ответ. Не обязательно за приятный. Не обязательно за подробный. И, разумеется, вовсе не за тот, который вам понравится.

— Я и не рассчитывала, что вы умеете нравиться.

— Благодарю. Люблю, когда между людьми быстро устанавливается честность.

Она чуть сузила глаза.

— Были ли вы в доме Вельдигара в тот вечер?

Скромб выдержал паузу.

Не потому, что колебался. Колебания были для бедных любителей. Нет, он выдержал паузу потому, что хорошая пауза стоит не меньше полфразы, а иногда и целого ужина.

— Да, — сказал он наконец.

Вельмира едва заметно изменилась в лице. Не сильно. У нее вообще, вероятно, и улыбка выглядела как санкционированное нарушение режима.

— Кто вас привел?

Гелион убрал руку с кошеля.

— Это уже второй вопрос.

— Вы невыносимы.

— Сударыня, я востребован.

— Вы паразит.

— Но аккуратный.

Кракс издал звук, подозрительно похожий на поддержку.

Вельмира посмотрела на ворона.

— Даже птица с вами заодно?

— Нет, — сказал Скромб. — Птица просто любит деньги. В этом мы с ней принадлежим к одному философскому течению.

Она положила рядом еще одну монету. Гелион услышал ее раньше, чем увидел.

— Кто вас привел?

— Один слуга, — сказал он. — Из тех людей, кому бог не дал ни ума, ни уверенности, зато выдал суеверие в промышленном объеме. Он был убежден, что на зеленом письменном шкафу лежит сглаз.

— На шкафу.

— Именно так.

— И вы согласились.

— Сударыня, — сказал Скромб с глубоким укором, — не существует такой формы человеческого позора, на которую нельзя было бы согласиться за хорошую оплату и приличное обращение.

— Приличное обращение вам обеспечили?

— Меня не били подсвечником. Для дома такого уровня это уже почти гостеприимство.

Вельмира впервые чуть заметно качнула головой, словно не то поражаясь, не то признавая, что перед ней все-таки не совсем бесполезный субъект, а особая разновидность городского выживальщика, которую нельзя любить, но иногда приходится нанимать.

— И что вы там увидели? — спросила она.

Скромб ласково сложил руки на животе.

— Это уже третий вопрос.

Она медленно втянула воздух.

— Вы продаете мне собственную память по кускам.

— Испорченную память, сударыня. Это почти ручная работа.

— Я начинаю понимать, почему вас столько раз пытались сжечь.

— А я начинаю понимать, почему вас боятся даже ваши будущие родственники.

Они посмотрели друг на друга поверх стола, бархата, кошеля и хрустального шара. Между ними уже не было ни мистики, ни вежливости, ни лишних иллюзий. Была только сделка, еще не заключенная до конца, но уже пахнущая деньгами, опасностью и очень плохими новостями.

Гелион почувствовал, как в голове снова всплыло это липкое, рваное, неприятное.

Мокрый башмак.

Не открывать север.

Капли на полу.

И, почему-то, совершенно возмутительно ясное:

Второй бокал пустой.

Он чуть улыбнулся. Не приветливо, не широко, а как человек, который внезапно понял, что его мигрень, быть может, впервые в жизни имеет рыночную стоимость.

— Сударыня, — сказал он мягко, — боюсь, у меня в голове поселилась вещь, которая стоит гораздо дороже, чем я сам. А это, уверяю вас, очень изматывающее обстоятельство.

— Тогда постарайтесь не умереть раньше, чем я выжму из вас пользу.

— Да, — сказал он. — И за следующий вопрос, боюсь, придется платить уже отдельно.

И в эту секунду Скромб понял с неприятной ясностью, что его головная боль, быть может, впервые в жизни стоила дороже всего его обычного ремесла.

Загрузка...