Амалия родилась под тусклым светом больничных коридоров в безликом городском роддоме.
Детство девочки проходило 90-е годы в однушке в рабочем районе регионального городка. Квартира, пропитанная смрадом безнадеги, дешевым табаком и кислым перегаром была единственной возможность не видеть дворовых игр сверстников. Двор давно превратился в притон исчадий распада. Там, под облупленными подъездами, в полумраке разбитых беседок, копошились призраки постсоветской России в спортивных костюмах – существа с лицами землистыми, впавшими, глазами безумными, как у загнанного зверя, или вовсе потухшими, мертвыми. Это были рабы белого порошка и бурой отравы.
Амалия с детства впитывала этот ужас. Выйти во двор – значило окунуться в этот кошмар. Страх сжимал ей горло ледяным кольцом, ноги подкашивались, когда на нее падал взгляд этих блуждающих теней. Взгляд нечеловеческий – то пустой, сквозь тебя, то вдруг цепкий, оценивающий, то внезапно вспыхивающий немой, непостижимой злобой. Они могли окликнуть, пробормотать что-то гнусавое и похабное, могли просто молча преградить путь. Избиения и ругательства давно стали нормой для маленькой девочки.
Едва ли лучше был “родительский очаг”. Отец – существо, чье лицо навеки впало в мешки под глазами, вечно мечущееся между каторжным трудом и диким, бессмысленным буйством в порыве хмельного угара. Мать – женщина средних лет, выцветшая от вечного страха и унизительных мужниных подачек на хлеб.
Красота Амалии, нежная и чудесная, по мере ее взросления, вступления в юношескую пору, пробивалась сквозь грязь и пренебрежение, вызывая у отца лишь тупое изумление, перерастающее в похотливый, мутный взгляд. Она росла как нечто чужое и обреченное.
Надеждой казалось замужество. Бегство? О, призрачная надежда! Она отдала руку Сергею, парню из соседнего дома. Десятиэтажки. Когда-то она ловила его восторженные взгляды у подъезда, получала от Сережи мишурные безделушки, слушала его лепет о «счастье».
Серега работяга. Человек рук. Поначалу Амалия лицезрела его крепкие руки, удальскую ухмылку. Но тяжелый физический труд, бессмысленные тягания мешков с места сделали свое черное дело. Сергей Иванович, как он величал себя в минуты пьяного величия, быстро обратился в нечто одутловатое и злобное: пьяное опухшее лицо, глаза с узкими щелками, в которых давно погасла любая искра, кроме тупой злобы и усталости.
Видел он в ней лишь добычу для зависти соседей, покорную служанку, теплый угол в постели. Любви? Амалия не изведала ее. Сердце ее, истерзанное с колыбели, жаждало хоть искры тепла, понимания, простого человеческого взора, но натыкалось на глухую стену равнодушия, на хриплое: “Чего ноешь?” или на грубое, пропитанное перегаром прикосновение. Душа его, если она еще теплилась, заросла травой и была залита отравой тяжести жизни.
Беззвучные слезы Амалии, ее медленное умирание были ему были чужды за пьянками, драками и погоне за другими районными бестиями.
Тяжелые и серые годы текли. Красота Амалии, лишенная луча хоть какого-то сочувствия и эмпатии, увядала не по дням, а по часам. В глазах, некогда сиявших странной глубиной, поселилась бездонная тоска и преждевременная старость. Щеки впали, на висках, еще недавно гладких, проступила сеточка морщин - словно трещины на высохшем кувшине. Улыбка, редкая гостья, была лишь жалкой маской, прикрывающей бездну отчаяния. Она становилась прозрачной, невидимой в стенах собственной квартиры. Однокомнатном логове ненавидимого ею мужа. Сергей смотрел на нее с нарастающим раздражением и брезгливостью - живой упрек его пьяному, бессмысленному прозябанию.
И вот, в этой кромешной тьме ее существования, заглушаемой криками из соседних клетушек и воями дворовой мелюзги забрезжил слабый, но упорный свет.
Свет, пробившийся сквозь щели ее заколоченной души. Цветы. На узком, захламленном балконе их каменной норы, Амалия создала свой крошечный ковчег спасения. Старые треснутые ящики, жестяные коробки – всё шло в дело.
Фиалки, упрямо тянущиеся к свету, пионы, простодушные ромашки. Но царицей, повелительницей этого малого царства, ее страстью, ее откровением стала красная кустовая роза.
Не изнеженная оранжерейная красавица, а простонародная роза, но какой неукротимой жизненной силой дышала она! Как пламенели ее бархатные лепестки в убогом свете каменной громады! Амалия жила ею. Каждый новый бутон был чудом, от которого замирало сердце. Каждый распустившийся цветок – криком ее собственной нерастраченной любви. Она просиживала долгие часы на скрипучем табурете, вглядываясь в свою розу, шепча ей слова, которых не слышал никто другой. Поливала не просто водой, а слезами немой скорби и тлеющей надежды. “Видишь ли ты, – шептала она, осторожно касаясь шипа, – мы с тобой одной крови. Нас не сломили. Мы держимся. Ты - моя душа, явленная миру, моя последняя молитва”.
Этот островок зелени стал ее храмом. В уходе за цветами она находила передышку. Забывала о пьяном хрипе за стеной, о тошнотворных видениях прошлого, о собственной тающей плоти. Здесь, среди пыльных листьев и алых отблесков, она была жива, она была собой.
Но беды, казалось, преследовали ее неотступно. На Амалию напала хворь. Странная, непонятная докторам из переполненной больницы. Сначала - вечная измотанность, ломота во всем существе. Потом - приступы немощи, лихорадка, сводившая скулы, кашель, выворачивающий наизнанку ее иссохшее тело. Усталые врачи из местной поликлиники разводили руками.
Они тыкали в бумаги, назначали таблетки, бормотали о “нервном истощении”, “тоске”. Но ничего не помогало.
Диагноз оставался туманным, сокрытым в цифрах на листке, или, страшнее, его не было вовсе. Амалия таяла, как снежное одеяло ранней весной. Лицо стало совсем бледным, глаза ввалились, но горели лихорадочным, неземным огнем. Она почти не вставала с ложа. Единственной отрадой, последним просветом в мир, был вид на балкон. Она умоляла не заслонять окно, чтобы видеть свою розу.
Она умерла тихо, на рассвете, когда первые лучи коснулись алых лепестков ее любимицы. Умерла, так и не поняв, за что. Умерла неуслышанной, нелюбимой, одной из безымянных женщин, падших в огне бесконечных страданий.
А потом... Потом случилось то, что стало последним, грубым клеймом на ее судьбе. Сергей, человек плоти, ощутивший скорее досадное облегчение (ибо горевать было не о ком, да и похороны – лишняя обуза), махнул рукой: “Выметите весь этот хлам с балкона! На помойку!”
Хлам! Цветы – душа его покойной жены, ее последний стон и утешение! Горшки с еще живыми ромашками, розами, пионами – все было грубо вырвано, поломано, выброшено в контейнер во дворе. Но самое страшное зрелище представляла собой красная кустовая роза. Ее выдрали с корнем, сломав стебли, оборвав листья. Она валялась в нечистотах, среди отбросов и окурков, ее великолепные, еще пылающие цветы были помяты, разорваны. Яркие лепестки, недавно горевшие вопреки всему, теперь беспомощно в груде мусора. Обреченные на засыхание и смерть. Они были похожи на капли запекшейся крови, на растоптанное сердце самой Амалии.
Смерть этих цветов не была просто уборкой. Нет. Это было окончательное, зримое, циничное попрание всего, чем жила и что любила Амалия. Это была вторая смерть – смерть ее души, выброшенной на свалку так же бессердечно и подло, как и ее тело. Цветы погибли вслед за ней, став ее эпитафией. Их гибель вопияла о том, что никто не узрел, не сберег, не приютил ту хрупкую, измученную красоту, что звалась Амалией.