— Ничего, детки быстро растут, — пухлая медсестра, добродушно усмехнувшись, пихнула ей сверток. Красная мордочка недовольно поморщилась, но все-таки затихла.
Женя взяла запеленутого младенца, стараясь не дышать. Медсестра ушла — мягко щелкнула дверь. Блаженная тишина! Она жила в этих пустых мгновениях, длила их. Мир крутился вокруг новых ритуалов — вытащить ручку, поглощаемую слепым ротиком, и обменять на воспаленный сосок груди; переодеть мешковатый подгузник; положить спать в коробочку-кювез под неодобрительный вопль виновника торжества. А через пару часов все по-новой. Ей даже нравилась эта разлинованность жизни, если бы не плач — отчаянный, требовательный, безумный.
Андрей писал в скупых сообщениях, что новорожденные и должны орать сутки напролет — это же нормально! Но она чувствовала: что-то не так. Олежек заходился в плаче, будто его что-то мучило. Плач пробирался к сердцу, и то холодело, и сжималось в камень.
Но эмпатия притуплялась, потому что она медленно иссыхала от отсутствия сна. Ей казалось, что она и не спит вовсе, да и зачем, если через час раздастся раздирающе горький рев ее дитя. Она сходила с ума в одинокой комнатенке с не открывающимися окнами, попеременно влетая то в сладостную эйфорию, то в отчаянные рыдания.
На ежедневном взвешивании молоденькая медсестра, больше похожая на школьницу, хмурилась:
— Слишком много потерял.
Малыш заходился в вопле негодования; его тщедушное тельце, в половину чаши весов, хаотично подергивались.
— Но ведь... потеря веса и должна быть, разве нет?
— Да. Просто потерял больше, чем надо. Но вы не волнуйтесь, — она ободряюще улыбнулась. — Введем докорм, они на смеси быстро набирают.
Женя буравила взглядом маленькие коричневые бутылочки, наполненные белой вязкостью. Смесь напоминала сперму. Она скривилась и убрала бутылки обратно в холодильник. Женя знала, что в роддоме часто докармливают, чтобы побыстрее освободить палату, добившись стабильной прибавки в весе. Но она так хотела кормить сама, что и думать не могла, что не получится. Должно получиться. Она просто выльет бутылочки в раковину, а медсестре соврет.
Но Олежек пихал в ротик крохотные пальчики каждый час, возвещая о голоде. Женя стоически брала тепленькое тельце, включала ночник, неумело прикладывала к груди. Клевала носом, проваливалась в дурную дрему и тут же, испугавшись себя самой, просыпалась окончательно. Но малыш так и не отлипал, не мог наесться, и Жене было больно, больно, больно, как если бы сосок пытались отрезать тупыми ножницами, но она терпела, кривясь в беззвучном плаче. И снова клевала носом, растворяясь в прерывистом сне — круг начинался по-новой.
В голове — где-то между отупелым бодрствованием и невозможным сном — звучала глупая детская песенка: «Цыпленок по имени Пи, цыпленок умел танцевать, цыпленок Пи, цыпленок Пи…». Она нашла ее в Ютубе, желая понять, что вообще такое этот ваш современный детский контент. Андрей морщился: «Выключи немедленно эту гадость!». Отбирал телефон и целовал ее в вечную улыбку. Это было тогда.
Потом была выписка, цветы, холодное апрельское солнце, душный салон старой машины. Родители Андрея привезли гигантский яблочный пирог, и пока малыш спал на общей кровати прямо в праздничном рюшечном комбинезончике, они пили чай, и было так уютно, как будто бы и не было этих смутных бессонных дней.
***
Патронажная сестра была похожа на ее бабушку: наверное, поэтому Женя не обиделась ни на тыканье, ни на сетование на отсутствие бахил, ни на ее упрекающие охи на любую реплику Жени. Вместо «Банеоцина» та купила «Бактерицид» (ох-х), купала ребенка в тридцатишестиградусной воде, как советовали докмед врачи (ох-х), спала вместе с ним на большой кровати дневные сны (ох-ох-ох).
— Чувствуешь, как вес прибавляет? — Спросила она и небрежно откинула слепленные взмокшие волосы. Заметив Женино замешательство, не без раздражения переформулировала. — Ну, рукам тяжелее становится, когда его носишь? Или не?
Женя замотала головой:
— Да как-то нет... Даже как будто и наоборот.
Сестра вздохнула, закатила глаза. Скомандовала:
— Раздевай.
И когда Женя неумело освободила сына от нового слипа с игривыми дольками арбуза, сестра горестно покачала головой:
— Нет, ну это просто кожа да кости. Приходи завтра в 13 часов — будем взвешивать.
А завтра весы показали, что малыш потерял пятьсот грамм. Врач — сухая бледная женщина с короткой стрижкой крашеных волос — рассказала про смесь: как, когда и сколько кормить, а Женя проваливалась в разочарование. Не получилось. Не вышло. Не получилось.
Дома она отыскала в шкафчике маленький пробник. Чайник был еле теплый — развела порошок в воде. Бутылочки они не покупали, и пришлось кормить с чайной ложки. Олежка послушно открывал ротик, молочный суррогат выливался наружу, тек по подбородку, на костюмчик с мишками, на Женино домашнее платье, на пол — плющились крупные капли.
***
Жизнь входило в русло — нет, не в привычное, в новое, но уже появлялись свои границы и правила. Малыш окреп: Женя с удивлением обнаружила, что он не влезает ни в один костюмчик для новорожденных. Патронажная сестра с одобрением кивала: «Хоть на человека стал похож! А то кожа да кости, кожа да кости...».
Но только — почему, почему же никто не приезжает помочь? Беременная, она была уверена, что и на пушечный выстрел не подпустит никого со своими советами. А теперь она молила, чтобы хоть кто-нибудь их навестил, забрал вопящее тельце на жалкие пару часиков, но... Они говорили, что дела. Что не смогут управиться. Что боятся, ведь он еще такой маленький — вот, подрастет. Она беззвучно смеялась в истерике: на сколько же он должен подрасти, чтобы вы наконец появились?
Ей было мучительно скучно. Когда Андрей приходил домой, он стоически забирал серьезного, насупленного Олежку, ходил с ним по комнатам, рассматривал черно-белые картинки или бесполезно тряс погремушкой. Она же неспешно пила горячий чай и просматривала "прессу" — бесконечный поток телеграммных новостей, хлынувший на нее разом.
И все-таки чего-то не хватало.
— Я хочу возобновить консультации, — сказала она как бы между прочим, когда они вечером длили поздний ужин. Шепотом — ей все казалось, что Олежка услышит ее через толстый бетон и закричит, взывыя о защите.
— Ну, возобнови, — Андрей тяжело вздохнул. — Если считаешь, что тебе это нужно.
— Да, нужно, — получилось как-то слишком агрессивно: она с удивлением отметила, что раздражена. — Хочется, знаешь ли, иногда со взрослыми людьми поговорить, а не только с маленьким психопатом, который и двух слов связать не может. Зато орет на тебя с завидным постоянством. А еще может исподтишка обоссать и обрыгать.
Андрей брезгливо сморщился.
— Ну, возобнови-возобнови, я ж не против, — и наспех засовывал ломкое печенье целиком в рот. И спешил закрыть дверь кухни, и Женя оставалась одна.
***
— Знаете, а ведь необязательно менять профессию так, сразу, — она дружелюбно улыбалась в камеру. Ее квадратное изображение, в целом, ей нравилось: она вымыла голову с утра, и теперь блестящие волосы послушно лежали в незамысловатой укладке. Ресницы подвела засохшей тушью, а синяки бессонных ночей пыталась заретушировать консилером, но вышло плохо: синева не ушла, хоть и побледнела, и набухшие глаза превратились в щелочки. И все-таки ей нравилось — и изображение, и этот созвон, и отсутствие вопящего от всего на свете Олега: он был в соседней комнате, но на этот короткий час можно было представить, что его и вовсе не существует.
Женя запнулась, прислушалась.
— Извините, показалось. Так о чем я?.. Да — слеш-карьера. Вам необязательно менять профессию так, сразу — подумайте, чем бы вы хотели заниматься и попробуйте...
И все-таки он вопил — громко, душераздирающе, и ей представлялось, как обезумевший от крика Андрей качает, качает, качает Олега и трясет, трясет, трясет, пока тот удивленно не умолкнет.
Женя каждую минуту смотрела на цифры смартфона и подгоняла время.
***
— Ну потому что это «Балиос Квадро Эс». Вот он в «Эс» и не помещается больше.
Женя непонимающе уставилась на Олежку с согнутыми колбасками комбинезона: ножки упирались в стенку колясочной люльки.
— Может, вытащить эту штуку? — Андрей тыкнул в ядрено-желтую подстилку.
— Это матрасик, — буркнула Женя.
— И что, матрасик нельзя вытаскивать?
— Нельзя. Если, конечно, хочется, чтобы человек на прогулке спал. А не лупоглазил в небо. И не вопил...
— Тогда разбирайтесь сами, — Андрей пожал плечами и прошлепал в комнату. Удивительно, как его тапки генерировали такое гулкое старческое шорканье. Как же оно раздражало ее, когда вечером, после всех ритуалов, она пыталась уложить Олега спать, а тот издавал пугающее хрюканье, пока она не затыкала его соской.
Она крутила Олега и так, и этак, но его ножки все равно упирались в бортик. Обреченно вздохнула и оставила попытки что-то с этим сделать: в конце концов, от согнутых ножек еще никто не умирал. И бухнула, до щелчка, тяжелую люльку на шасси коляски.
Улица была необходима ей. Здесь, когда в наушниках играли Gang of four, в термокружке плескался отвратный кофе с приторным сиропом, Олежка наконец проваливался в сон, а влага весны иссушалась под солнцем, которое уже грело, — здесь можно было жить так, словно ее свободная жизнь еще где-то существовала. Или, по крайней мере, обещала быть.
***
— Мне кажется, он слишком сильно вырос, — доверительно сообщила Женя. Врач посмотрела на нее так, как если бы она удивлялась, что земля круглая или вода мокрая.
— Так это и отлично. Сколько там?
— Пять сто, — гаркнула медсестра, словно врач сидела в другом конце коридора. Врач поморщилась, но, посмотрев на экран, одобрительно закивала.
— Все в рамках нормы, прирост хороший. Дите активно набирает то, что потеряло. Ты же не ведрами в него смесь вливаешь, ну? Пусть щечки отъедает. Но смотри: перекармливать тоже не надо. А то к эндокринологу пойдете.
«Ясно, понятно», — зло думала про себя Женя больничными коридорами. — «Ребенок должен бодрствовать не более двух часов, но нормы могут варьироваться. Ребенок должен есть по требованию, но следите, чтобы он не использовал грудь как соску. Ребенок должен большую часть времени проводить на руках, потому что это — безопасность, но вам нужно позаботиться прежде всего о себе, потому что ваш комфорт превыше всего. Ясно, все предельно ясно».
Едва проснувшись, она уже хотела все отменить: представила, как пишет гигантское сообщение Андрею о том, что и когда сделать. Как готовит бутылочки. Как наспех красится, сушит тяжелые волосы. Но чем больше погружалась в подробности, тем больше хотелось на волю.
Она потянулась, прислушалась: Олежка крутился в своей кроватке, тряс ручками-ножками — пеленка ходила ходуном. Казалось, что он давно бодрствует, но глаза были закрыты: поверхностный сон новорожденного. Она подошла к кроватке: пеленка съехала, оголив ручки. Андрей со смехом говорил, что дети и старики похожи. Ну правда: облетевшие одуванчики-макушки, полные слабые руки, беспомощность и сварливость. Она наклонилась, чтобы вдохнуть запах его волос: странно, ничем не пахнет. Где тот упоительный аромат, который искупает истерики, бессонные ночи, невозможность жить свою жизнь? Не было его.
Женя смотрела на него: ножки вылезли за рейки кроватки. Сердце зазвенело, будто крохотный тревожный колокольчик. Она неловко схватила его за подмышки — наплевать, что проснется, — и подтянула к изголовью. Ножки послушно вылезли из реек и теперь упирались в них. Телефон уже разрывал нетерпеливый Тима, и она вышла из комнаты, оглушенная непониманием.
— Пост сдал — пост принял, — кинула она в спину сидящему за монитором Андрею.
Тима шел своей привычной походкой на полусогнутых и в знак приветствия махнул бутылкой пива — пена жалко плескалась на дне.
— Так, кто-то уже начал с утра пораньше, — ее губы расплылись в улыбке. Они виделись лишь месяц назад, а казалось, что водоразделом между встречами пролегла вечность.
— Так я панк! У меня даже татуировка есть, — и он задрал рукав потрепанного черно-красного свитера до локтя: на предплечье темнели две семерки.
Ее невероятно тронуло, что он приехал за тридевять земель, в ее жопу мира.
— Тебе скрутить? — он достал из кармана табак, утрамбованный в целлофановый квадратик. — Или тебе нельзя?
Она замялась, неуверенно кивнула.
Они тянули самокрутки, смотрели на канал, окруженный человейниками. Тихая красота забвения. Он с упоением рассказывал, как нашел «Сказки темного леса» на книжных развалах, предлагал заценить маникюр и показывал изрезанный наискось палец без ногтя — артефакт шеф-поварской жизни. Она фоткала его на память, чтобы урвать доказательства, что встреча на самом деле была — и он сетовал на то, что начинает лысеть, а она заливисто смеялась, не понимая, с чего он это взял, силясь сквозь смех выкрикнуть: «Чушь!».
— Ну че, как Пупс поживает?
Она посмотрела на часы — скоро домой.
— Да нормально. Скрути напоследок, и я к нему пойду.
— Ну чего ты, давай тус-и-ить, — канючил он, насыпая в бумажку табак, словно черный чай.
— Не могу — он проснется, будет пла-а-кать, — она вторила ему.
— Не бу-удет, мы его заткнем, — и тут же добавил, наткнувшись на ее хмурый, неодобрительный взгляд. — Твоей сиськой.
Уже у двери домофона она достала телефон, чтобы убедиться, что уложилась в легитимные три часа — и сердце обвилось железным прутом: пропущенные от Андрея, десятки. Сердце вторило шагам.
Тук. Олежка вырос, сильно вырос.
Тук. Он вырос так сильно, что это больше нельзя не замечать.
Тук. Андрей, в искаженной маске гнева, бесконечно тыкает в экран смартфона, нетерпеливо ожидая, когда же можно вывалить в нее все отчаяние понимания, что дети, мать твою, так быстро не растут, кого ты родила, чертова тварь?!
Сердце зашлось в бешеной пляске, когда она не попала в замочную скважину ключом. Цыпленок Пи, цыпленок Пи, цыпленок Пи, цыпленок Пи. Глупый голосок, обдолбанный гелием, звучал в ушах, издевался.
— Что такое, что случилось? — Не раздеваясь, она обреченно прошла прямо в комнату.
— Я не понял, ты чем там занималась? — Раздраженно отчеканил Андрей: он удерживал Олежку на сгибе локтя — тот медленно сосал бутылочку.
— Прости, у меня ведь на беззвучном всегда, из-за Олежки. . .
— Ладно, уже разобрался. Ты же не написала, сколько смеси ему давать и когда. Сам прочел, на коробке.
Женя разочарованно выдохнула.
Уже вечером, когда они пересеклись на кухне — она наконец уложила Олежку спать, он наконец отлип от своего компа, — она, зачем-то размешивая пустой, без сахара, чай, собралась с духом:
— Слушай, а тебе не кажется... Тебе не кажется, что он слишком быстро растет?
— Олежек? Да, вроде, нет. Нормальный ребенок, — Андрей пожал плечами.
— Он просто так прибавил за последнее время...
— Слушай, тебя не поймешь: то слишком мало весит — то слишком много. Расслабься уже, тейк ит изи, — он ладонью потрепал ее по макушке, как ручного зверька, поставил грязную чашку в раковину.
— Ты ведь помнишь, что я уеду в конце недели.
Женя вздрогнула. Она, конечно, это знала, но не держала в памяти, надеясь, что это будет не взаправду.
— У меня ведь экзамен. Сессия — забыла, что ли?
И он ласково погладил ее по щеке.
— Но... А там можно сдать попозже? На пересдачах? Или... Или... — она пощелкал пальцами в воздухе, как будто решение действительно можно было нащупать.
Андрей нахмурился
— А зачем? Что вдруг изменится «попозже»?
И сжав губы — на мгновение, характерный знак, что достала уже, добавил:
— Или что, вы без меня не справитесь?
— Да нет, справимся. Мне кажется. — Она вымученно улыбнулась.
Все следующие дни нервный Андрей подчищал хвосты: устранял вековой засор в ванной, менял фильтр, таскался в «Детский мир» за смесью. И вот однажды,в день, никак не обозначенный на календаре, но который каждый по-своему ждал, он, взвалив на плечи раздутый рюкзак, буднично проворковал:
— Ну все, пока, — Андрей потрепал ее по затылку, сухо чмокнул Олежку в нос, поджав губы. Щелкнула дверь, и наступила изумительная тишина.
Они с Олежкой вальяжно прошлись по вечерним улочкам, забрали в пункте выдачи заказов подгузники размера L (рано или поздно ведь пригодятся), дома — побрызгались в ванной, а перед сном Олежке была выдана большая бутылочка с теплой белой бурдой.
День прошел спокойно, но к ночи, когда она погладила его, незасыпающего, ее охватил страх: он, словно ветер, пронизывал насквозь.
Она проваливалась в ужасный сон, где Олежка был кораблем — большим, белесым, с ручками и ножками, но без головы. На нем синим было выведено «Олежка» и Тима, показывая полупустой пивной бутылкой на надпись, кричал: «Это же Олежка! У него даже татуировка есть», — и Женя смеялась так яростно, что смех скатывался в вопль, и долбил, долбил в барабанную перепонку...
Ночь, вязкая, полная. Олежка надрывался, что было сил, сучил ручками и ножками (а как же пеленка?) и — что-то не так. Он лежал по диагонали, как если бы... Она дернулась к нему — кроватка. Судорожно щупала выключатель ночника. И когда немилосердно желтый, будто следователь, высветил комнату, ее дыхание поставили на «стоп». Часть реек треснуло, и днище кроватки превратилось в лестницу. Она не слышала, но явственно ощущала след этого звука, его эхо.
— Господи, как ты меня достал, — прошипела она в пустоту, подняв глаза к потолку — туда, где вроде как должен был быть бог, но лишь по шву осыпалась штукатурка. Взяла его на руки. Он был тяжелый, и она с отвращением отметила, какой он длинный — как гусеница: его ножки пинали ее в низ живота, а маленький ротик надрывался прямо в ее ухо.
Дождавшись утра, она наспех засунула его в комбинезон, который едва застегнулся на пухлом животике.
— Гентест делали?
Женя кивнула. Врач кликнула мышкой, пожевала губами.
— Нам ничего не пришло, значит, там норма. Так, офтальмолог, нейросонография. Норма, норма. Ну да, на Марфана это не похоже. Давай к эндокринологу.
Эндокринолог — скучающая дама с опухшими веками подпирала рукой водянистую щеку. Едва взглянув на Олежека, нудно выдала:
— Ожирение классическое. Кормим раз в 3 часа. Пьем больше воды. Объем кормления — по возрасту: на упаковке написано, сколько смеси — сколько воды.
— Да я все по инструкции... А это не может быть Марфан?
— Чего? — Дама лениво на нее покосилась.
— Ну, Марфан. Или Орфан...
— Мамочка, ну какой Марфан? Синдром Марфана, если неонатальный, сразу в роддоме виден. Там и ручки другие, и личико узкое, как у птички. Конечности непропорциональные. А ваше чудо вымахало целиком. Сколько, говорите, ему полных? Два?
Но Женя уже выпорхнула из кабинета, и вопрос остался там, в дверях.
Она положила Олежку на пеленальник, размяла плечи. Он лежал тяжелой плюшевой игрушкой, внимательно смотрел на нее. В больничное окно, тронутое узорами копоти, рвалось наглое майское солнце.
— Мы с тобой подружимся, обязательно, — прошептала Женя на ушко своему малышу.
Она, правда, очень хотела подружиться: нежно целовала раззолоченный пушок его макушки, ставила глупого «Цыпленка Пи» на греющемся ноуте и сгибала ему ручки и ножки — незамысловатая зарядка для младенцев. Но каждое утро что-то продолжало меняться: подгузник больше не налезал, молния комбинезончика не застегивалась. Он превращался в обездвиженного гиганта, и ей больше не хотелось показывать его врачам — и вообще кому-либо.
Она больше не укладывала его спать в кроватке — да и кроватки больше не было: пусть приедет Андрей и починит. Хотя лучше бы ему не приезжать, ведь — что тогда ему сказать? Они ложились в большую кровать, засыпали сразу и не видели снов. А утром она в томящем предвкушении откидывала одеяло и смотрела, как его тельце расползлось, раздулось за ночь и уже занимало половину кровати. Гулять они теперь ходили на самую дальнюю площадку со сгнившими качельками и раздолбанной песочницей. Но даже там они рисковали наткнуться на любопытные взгляды.
— Сколько ему? — дружелюбно спросила она — типа такая продвинутая инклюзивная мамочка, которая всей своей охерительно белоснежной улыбкой показывала — да, и таким мы тоже рады!
— Нисколько, — выплюнула Женя смешком.
Мамочка вежливо улыбнулась и демонстративно отошла, поманив рукой дочурку. Дочурка не поддалась. Мамочка не могла взять в свою примерную головку, что Женя говорила чистую правду. Ему нисколько — 0 лет, еще и года не прошло.
Мамочка уселась на скамейку, уперлась в телефон. Женя уложила Олежку на животик, прямо в песочницу. Песок развивает сенсорное восприятие. Это полезно.
Отсутствующим взглядом она следила за тем, как дочурка добродушно машет Олежке, Олежка кряхтит и хнычет, пытается удержать тяжелую голову, но не получается — и ныряет в песок. Дочурка угодливо бежит на помощь (надо вмешаться), хватает его за плечи (надо вмешаться, он же маленький, суставы хрупкие) , тянет, Олежка сопит, и ротик разъезжается в недовольном «ЫЫЫ».
И вдруг дочурка:
— Эй!
Хрустит толстый сук, и ужасающая тишина, и невероятный вопль, и мамочка, не отрываясь от телефона, но все-таки ленно встает со скамейки:
— Милая, ну что там?..
О, нет, это не сук. Во рту — холод железа и ком у горла. Дочурка рвет глотку, рассматривая спрессованную гармошкой руку. Олежка катает в беззубом ротике клубнично-красную.
Клубнично-красную (что???).
Женя сгребает Олежку, он норовит выпасть головой вниз. Она ничего не меняет — лишь прижимает его крепче и по-пингвиньи продвигается вперед-вперед-вперед, мимо дороги, по кустам напролом.
— Господи, Анечка! Анечка! Анечка! Анечка! Анечка!
Теперь наступило другое время. Игрушечные дома надменно смотрели им вслед, нарисованное небо светило неуместным солнцем. Их найдут, найдут, как всех находят, и им конец. Но любопытство, животное, перекрывающее самый потаенный страх, пробудилось и заставляло прятаться, наблюдать, а что же будет, — заставляло жить дальше.
В конце проспекта, она знала, есть несколько заброшек с забитыми окнами. Надо перекантоваться там, пока не приехал Андрей. Когда он приедет? А какое сегодня число?
Она в растерянности застыла возле поцарапанной железной двери с вырванным домофоном. Олежка недовольно захныкал. Она взялась за мертвенно холодную ручку и вошла.
Внутри, в свете солнечного луча, кружилась пыль и вылетала в разбитые окна. Но пахло совсем не запустением, а жареным луком и прогорклыми специями. Дом жил.
Она поднялась выше. Простая деревянная дверь отворилась и из нее вышла черноволосая женщина в платке.
— Кто ты? Уходи. Здэс нельзя, — у нее были золотые зубы и неаккуратные, рязмякшие от частой готовки руки. Она не была враждебна — скорее испугана.
— Мы сюда. Нам надо... Здесь. Вот, — Женя выгребла все, что было в карманах — бумажки, копейки, смятые чеки. Руки впились, вплелись в Олежку, налились чугуном.
Женщина не взяла ничего, с укором покачала головой и долго смотрела им вслед, пока они поднимались вверх по пыльной лестнице. Двери квартир были заколочены неумело, крест накрест. Она дернула ручку одной из приоткрытых — однушка с грязным полом и мусором по углам. Дырявый диван на полкомнаты. Окна замазаны черным — лучи проникали сквозь завесу. Полумрак. Они останутся здесь. Телефон должен сдохнуть в течение получаса. Зарядка дома — и к черту.
И здесь, лежа на какой-то ветоши, в сумраке и запахе сырости, она обнимала его большое, теплое тельце с пульсирующим механизмом в груди. Она больше не была ни карьерным консультантом, ни молодой еще, придавленной усталостью девушкой, ни женой, ни чьей-то подругой, ни интеллектуальным собеседником — немного о конструктивизме, постпанке и полпотовской Камбодже. Она больше не была Женей. Здесь были только мама и Олежка, ее маленький бедовый сыночек, толстячок, пахнущий спокойным, пшенично-цыплячьим.
Утром она постучалась к соседям-мигрантам и попросила позвонить. Номер Тимы — древний, не менявшийся последнее десятилетие — она оттарабанила по заляпанной сенсорной клавиатуре. Он согласился встретиться без колебаний и в назначенный час вылез из метро ссутулившись, заливаясь бутылочным пивом.
— Я покажу тебе такое...
— Ты про свои обвисшие сиськи? Этим меня не удивишь!
— Нет, милый. Что-то, что раздолбает картину твоего конченного бытия!
— А вдруг я испугаюсь? Обоссусь? Обблююсь?
— Так это и прекрасно — ты же панк! Пойдем, пойдем! — Женя приобняла его за плечи: ей хотелось, чтобы он шел быстрее, но он плелся, зависая напротив домов, будто здороваясь с ними.
— Сквот, что ли? — Он недоверчиво посмотрел на сломанный домофон. Женя не ответила и, открыв дверь, пропустила его вперед.
Там, в тусклом свете замазанных черным окон, зачем-то привязанный за ногу колготками к стулу, прямо на полу лежал Олежка.
— Гу, гу! — он дергал ручками и ножками, и стул ходил ходуном, ездил по полу при взмахе его неуклюжих конечностей. Голый маленький Гулливер в четверть заброшенной каморки: ручки-веточки, перепончатые пальцы, как у цыпленка, голова-колобок, как осенний кочан капусты — заматерелый, крепко сбитый. Тельце-шар, сдобное, нежно-розовое.
— Так... — Тима шумно выдохнул, сжал губы. Его глаза — так искрится безумие, так появляется — и исчезает. Ее сердце зашлось в эйфории: значит, и он тоже видит, и он чувствует то же, что и она. Радость узнавания. — Так... С ним вообще все в порядке?
— Ты тоже это видишь? — Она вцепилась в его руку, заглядывая в глаза, ловя выражение его поблекшего лица.
— Слушай, Жень, а давай позвоним Андрею.
Он пытался произнести это как ни в чем не бывало, но губы его дрожали.
— Зачем?
Он сглотнул.
— Ну... Может, он подскажет че.
Женя засмеялась.
— Что он может подсказать? К тому же, мы расстались.
— Правда? — Без интереса протянул Тима, озираясь по сторонам. — Ну ладно тогда. Тогда ладно. А может... Отвязать?
Женя пожала плечами, наклонилась к Олежке. Почему нет? Тем более, он уже хочет кушать.
— Поможешь его поднять?
Тима кивнул, подошел ближе. Губы его скривились в отвращении.
— Че это с ним? Это вообще твой ребенок? Жекос, че происходит ваще?
— Помогай, — бросила она ему, словно не услышала.
Он закатил глаза, покачал головой. Присел, выплевывая проклятья. Все убежали, оставили ее погибать, и он тоже уйдет. Все они уходят, стоило ей лишь выпасть из привычного ритма жизни, погрязнуть в своей рутине. Все рассыпается, истончает, исчезает и предает.
Тима возился рядом, пытался распутать капроновый узел, зачем-то придерживая Олежку за шею.
— Су-у-ка-а! — его вопль, как глоток свежего воздуха, густой, живой, рьяный, искренний. Она вздрогнула, оглянулась. На месте его большого пальца с вытатуированной P теперь зияла сочащаяся малиновая дыра с белеющей веточкой посередине.
Она среагировала быстро: подняла расхлябанный стул и врезала им прямо по затылку Тиме. Тима осел, схватился за голову.
— Ты прикинь, Тим, — а мой ребенок высрет тебя своей мягкой розовой попкой. Ну ты же панк, ну я же обещала тебе нечто такое! Удалось? Мне удалось?
— Вы что творите? — прошептал он одними губами. Он неуклюже держался за голову — обрубок капал красным на лоб. Вторая рука судорожно ощупывала карман.
— Ах ты ублюдок! — Женя прошипела. С ожесточением била его деревянной развалюхой по голове, по лицу, по малиновой ране. Он скукожился, словно приобнял себя за плечи, угнездился в уютном коконе, закоченел. И затих. Женя сунула руку в карман его джинсов и вытащила складной ножик.
Зачарованная, она смотрела на него, не решаясь раскрыть.
— Милый, ты еще будешь лакомиться?
Олежка закашлялся, покраснел и выблевал отломанный палец с нарисованной P.
Но им нужно было возвращаться домой. Они наследили везде, где только можно, и уже все равно, где находиться. Тем более что у нее сегодня была назначена консультация, и она не собиралась отказывать себе в удовольствии — она любила свою профессию.
Они шли по улице, преступники, которым нечего было терять. Точнее, шла Женя — его уже нельзя было поднять, только тащить по земле. Она клала его на свою куртку, в которой все равно было жарко, и тащила. Рвался рукав. Тащила. Толкала руками. Плакала. Тащила. Рыдала. Тащила. Прохожие смотрели на них с отвращением на уставших лицах, и никто не хотел им помочь.
Пока они поднимались в лифте, она молилась, чтобы тот не застрял на полпути, не надорвался, таща их наверх — в конце концов, у нее консультация. Репутация. Реализация. Так может ли она подвести?
В квартире пахло сухой нелюдимостью: воздух в закрытых окнах поглощал сам себя. Она бухнула Олежку на пол и, обливаясь потом («Черт, опоздала!»), в бессилии пыталась сдвинуть его ногой. Олежка ревел, как разбуженный медвежонок.
Тыкнула в кнопки ноутбука. Вошла в конференцию Зума, включила камеру. В квадратике на заднем плане Олежка барабанил толстыми кулаками по стеклу. Стекло трескалось. Олежка резал нежные пальчики, и кровь была такая густая, тяжелая, как гранатовый сок. Олежек растекся по полу, раздался, будто дрожжевое тесто, занял все пространство такой уютной, невинной когда-то детской. Он был везде.
— Здравствуйте! — воодушевленная мордочка из параллельной Вселенной заискивающе кивнула. Улыбнулась.
Смотря как Олежка мажет красным стеклянные чешуйки, Женя устало думала, что, очевидно, он пьет слишком мало воды. Медвежий рев не прекращался, и она достала из мятого, жеваной бумаги пакета подсохший мякиш, в который превратился хрустящий багет: они покупали его еще тогда, в беззаботную эпоху. Олежка, как голодный теленок, вытянул мягкие пухлые губки. Рев наконец прекратился. И она включила микрофон.
Мордочка понимающе улыбалась — дети, что с них взять. Глазки горели огнем предвкушения.
— Напомните ваш запрос, — она чеканила слова, смотря исподлобья в пыльный экран.
Мордочка засуетилась:
— Ой, тут все банально, конечно, — что называется, войти в айти. Понять, как двигаться в этом направлении. С чего начать...
— Начать можно с честного ответа, зачем вам это нужно.
— Гм, — мордочка мечтательно посмотрела вверх. — Конечно, хочется чуть больше денег...
— Водитель ассенизатора — восемьдесят тыщ в месяц. Инспектор рыбоохраны — девяносто. Машинист — в среднем сто сорок.
— Да-да, конечно, есть и более высокооплачиваемые профессии, я знаю… — Мордочка засуетилась. — Но это как исполнить мечту…
— Мечту? — Женя демонстративно посмотрела за плечо: кажется, Олежек лизал налипшую на пальцы стеклянную чешую, но она не могла с этим ничего поделать, ничего не могла. — Я думала, мечта — это про мир во всем мире, кругосветное путешествие. Или там открыть свой бар на берегу моря. Покорить Эверест.
— Ну, дело жизни, — мордочка прищурилась.
— Дело жизни? — Женя склонила голову на бок, будто взвешивала, действительно ли это достойная причина. — Дело жизни… А может, тебе просто родить ребеночка?
Мордочка еще продолжала улыбаться, но уже поерзывала на своем дорогом ортопедическом кресле. Возможно, она думала, что это какой-то тест-драйв — проверка ее на прочность перед тем, как ей выдадут сакральное знание, что же делать дальше.
— Ну все, с вас пять тыщ, — Женя рассмеялась. — А, нет, стоп! Бонус! Могу показать, как мой ребенок меня жрет. Показать?
Мордочка тяжело дышит, но не отключатся.
— А, эффективная менеджерка, тебе показать? Ты хочешь увидеть?
И не дожидаясь ответа, она наклонила экран ноутбука так, чтобы он захватил Олежку. В квадратике зарябил ее огромный пупс. И снова это вожделенное выражение лица: в глазах непонимание мешается с расцветающим хаосом, губы кривятся в отвращении. Они видят, все видят — так значит, это правда?
Женя вырвала засохшую корку из беззубого ротика. Олежка начал было хныкать, но она заткнула его своими пальцами — указательный, средний, безымянный. Олежка удивленно застыл и сомкнул слюнявые губки. Пальцы скрутило, захрустело, засосало в черную дыру, и она в ужасе дернула свою руку, второй раздирая ему губы.
— Ну что, что, что, неужели ты не видишь, как меня мучаешь?! Лучше б ты исчез, понимаешь? — Ее воспаленные глаза с вызовом уставились в его — грифельно-синие, наливающиеся влагой, все понимающие, ничего не просящие. Он вдруг вздохнул долго, протяжно, как поверженный зверь, и нечеловеческой силой, в два дерганных рывка — ни ползком, ни шагом — очутился у подоконника. Зацепился за него, поднялся на сильных руках — с грохотом треснула оконная рама, когда он ввалился в нее, — и исчез в алом закатном небе, разбавленном умирающей весной.
Она долго боялась подойти к окну. Мордочка давно вышла из конференции. Измазанное красным зеркало отражало ее — перекошенное страданием лицо. Холодная свобода пустоты. Темно — нужен свет. Но когда она посмотрела в окно, там ничего не было.
— Цыпленок Пи, Цыпленок Пи, — напевала она, глядя в потолок. — Где ты, мой Цыпленочек Пи? Возвращайся скорей к маме. Мама пошутила.
Слезы текли легко, как вода. И каждый раз, когда потолок покрывался рябью теней, она проворно вставала и выглядывала в окно. Но там лишь ветер неистово трепал деревья.