«В некотором царстве, в некотором государстве жили-были…»
Люди существа стайные, стройно жить не могут и потому сбиваются в шайки, банды, коллективы, а пуще того, в царства и государства. Оттого у них случаются беды и неурядицы, о которых в сказках говорится. Сказок Дарид помнил множество, хотя частенько не понимал, зачем они, и о чём в них толкуется. Но раз сказки помнятся, то пусть их. Есть не просят.
Сам Дарид поначалу тоже жили-были вдвоём с папенькой. Дарид был мал, папенька заботился о нём, кормил и оберегал. Потом Дарид вырос, а папенька состарился и начал прихварывать. Теперь уже Дарид заботился о нём, но заботы не помогали, папенька хворал всё чаще, а потом его вовсе не стало. С тех пор Дарид, как и полагается, жил-был один.
Хотя Дарид был людского рода, но жил не стайно, а стройно. Из людского бытия помнились сказки, кой-какие рабочие ухватки и кое-что по мелочам. Но главное, конечно, речь, Дарид умел говорить и сильно подозревал, что это умение досталось ему от человечества.
Курум, например, говорить не умел. Хрумкал, грымкал, но членораздельных звуков не издавал. Собой был невысок, но коренаст. Бегал, когда на двух ногах, а то и на четвереньках, и весь был покрыт соловым, на шерсть похожим волосом. Одежды не носил, то есть, ничего человеческого в нём не наблюдалось. Дома у него тоже не было, во всяком случае, Дарид о таком не знал.
Курум обитал на лугу, что между рекой и Даридовой рощей. Кроме Курума на лугу имелась стая баранов. Но бараны просто животные, их никто в расчёт не принимает. Дарид не был даже уверен, бараны это или овечки. В сказках овечки тоже встречаются. Когда сталкиваешься с настоящим жителем, сразу понятно: это Курум, это Мухляк, а это – Чурнан. А тут – ходят какие-то существа по лугу, а зачем и почему – непонятно. Луг – Курумова вотчина, пусть он с баранами разбирается. И Курум разбирался, да ещё как! Иногда просто смотрел, как они пасутся, иногда пугал, и тогда бараны шарахались в разные стороны, тряся хвостами. А порой Курум выбирал одного барана и ел его, а остальные, сбившись в кучу, таращились выпученными глазами, и в их взглядах не отражалось ничего.
Главное правило стройной жизни – не лезть, куда не зовут, но Дарид недаром был людского рода, главное правило им частенько нарушалось. Но, нарушая букву неписанного закона, Дарид свято блюл его дух. Изредка он подходил к Куруму, что уже было нарушением, и спрашивал:
– Я возьму барана. Можно?
Курум недовольно ворчал, и Дарид понимал, что можно. Было бы нельзя, так и недовольство было бы иным. Когда в позату зиму из Зачащобья набежала стая волков и принялась, не разбирая, резать баранов, ворчание раздалось такое, что и в Зачащобье слышали. Казалось бы, что волки, что бараны, все животные: серые и лохматые, сбиваются в стаи, а разница огромная. Курум драл набежников, так, что шерсть летела клочьями, но и волки в долгу не оставались. Дарид наблюдал за сражением и не мог понять, кто кого заест. Вмешиваться нельзя, это не его битва. Потом Дарид с огорчением вспомнил, что хотел попросить у Курума не одного, а двух баранов, потому что ему очень нужны шкуры, но после нынешнего разорения Курум, конечно же, не даст ничего. И ещё Дарид подумал, что волчья шкура вполне заменит баранью, а охота это совсем иное дело, нежели участие в сражении, даже, если охота происходит на Курумовой земле во время битвы. Это и вовсе не вмешательство, и стройность жизни не портит.
Умные размышления заняли совсем немного времени, после чего Дарид тонким колышком насмерть приколотил волка, что полохматей, а следом второго и третьего. Он бы и четвёртого прибил, но волки, утащив несколько бараньих туш, утекли к себе, а гнаться за волками в Зачащобье небезопасно даже для Дарида.
– Волчьи шкуры возьму, – объявил Дарид.
Что ворчал израненный Курум, было не понять, но и без того ясно: шкуры Куруму не нужны, у него своя не хуже.
Ходить по чужой земле в случае нужды обычай не возбранял. Дарид пользовался этим правом вовсю, исходивши весь край. Сильно хотелось знать, кто из обитателей относится к людскому роду, а кто сам по себе. Решил так: кто говорить способен – тот человек, а нет – то просто житель. Тут тоже бабушка-берёза надвое скрипела: а ну как говорить житель умеет, но не хочет – что тогда? Вон, Чурнан, недальний сосед, что в чащобе за Даридовой рощей живёт: две руки, две ноги, одна голова – ни дать, ни взять – человек, только скукоженный, горбатый, Дариду едва по пояс. Но не скажет ни полсловечка, знай лишь хохочет, как оглашенный, и всё старается Дарида с дороги сбить, чтобы тот заблудился и пошёл кругами. Тут поневоле усомнишься: в разуме Чурнан или сам где заплутал. Дарид хоть и людского рода, но деревьям сродни и в лесу потеряться не может. Это Чурнан должен бы сообразить, даже если он не человек. А что до смеха, то неясыть тоже хохочет, хотя человечества в ней ни на полпера.
Чем живёт Чурнан, над чем смеётся, Дарид не знал, да и не интересовался знать. Ему из чащобы ничего не надо, в роще то же самое есть, ещё и получше. Скажем, орехов у Чурнана нет, а у Дарида – сколько угодно. Дальний конец рощи зарос густющим орешником, в урожайные годы на созревшую лещину сбегались белки даже из Зачащобья. Зверьков Дарид не гнал: жалко, что ли? Себе орехов тоже набирал, а потом ходил, да пощёлкивал.
На дальнем конце чащоба истончалась и превращалась в дубраву. Там обитал Жам. Он точно не был человеком, а больше напоминал Курума. Дарид в своё время даже думал, что Жам и Курум – братья. В сказках братья встречаются часто, но их всегда трое: два умных, а третий – дурачок, и, к тому же, они непременно соперники, а Жаму и Куруму делить нечего, оба они умницы, вотчины свои ухичивают на славу, так что Дарид неверную мысль отбросил. Бывают ли у Жама и Курума малыши, есть ли смена поколений, Дарид не знал. На глаза ему дети, ежели таковые нарождаются, не показывались, а соваться в такие дела – негоже, стройность жизни не велит.
В роще у Дарида росли в основном берёзы, а у Жама в дубраве липы и дубы. На желудях кормились белки и кабаны, летом, когда начинали цвести липы, дубрава наполнялась пчелиным гулом. Пчела зверёк стайный, а живёт стройно. И мёд даёт, что уже вовсе чудо чудное. Мёд Дарид любил страстно, сам не свой делался от текучей сладости. Когда пчёлки начинали сбиваться в шайки или ватаги – кто скажет, как это у них называется? – Дарид ловил их и сажал в колоду. Тогда шайка – или банда? – успокаивалась, становилась царством и начинала таскать мёд. Колоды Дарид выламывал в чащобе и приволакивал поближе к липам. В самой дубраве колоду выламывать нельзя, тут деревья счётные, вроде как берёзы в роще, а правила чужой жизни, если хочешь быть добрым соседом, надо исполнять. Вот чащоба на то и чащоба, там самоуправство простительно, сам Чурнан не знает, сколько у него деревьев, и каких. Половину колод обычно разорял Жам, который тоже был охотником до мёда, но с этим приходилось мириться: дубрава Жамовы владения, это Дарид сюда без спроса впёрся.
За дубравой начинались увалы, и там никто не жил. Даже странно, места красивые, зверья всякого полно, а хозяина нет. Хотя, возможно, и есть, просто Дарид его не заметил, он тоже не всевидущий.
Увалы постепенно перерастали в горы. Там Дарид встретил самого дальнего из жителей. Дарид хотел на вершину подняться, узнать, что оттуда увидеть можно. Шёл по крутому склону, когда вдруг понял, что здесь живёт Зурайко. Понять – понял, а увидать ничего не мог. Решил, что Зурайко куда-то убрёл по своим Зурайковым делам. Самого Дарида тоже дома сейчас нет, так чем Зурайко хуже? И только он так подумал, как понял: то, что он за кучу камней принимал, и есть Зурайко, а никаких камней нет, потому что это не камни, а чешуя, вроде как у василиска.
Какого рода может быть этакий страхолюд? Чем здесь живёт, и какая тому причина? Хотя ответа ждать не приходилось, Дарид спросил:
– Ты тут всегда живёшь?
И неожиданно ответ получил. Открылись агатовые глаза, и вместо бесформенной кучи обломков обозначилась сидящая фигура: покатые плечи, рука, подпирающая тяжёлую голову. Голос, напоминающий скрежет трущихся камней, произнёс:
– Где я только ни жил-был. И в тридевятом царстве, и в тридесятом государстве. Но и здесь покоя нет. Ты зачем пришёл?
– Хочу подняться на вершину.
– Там ничего нет. Зато во время подъёма со склона может сойти камнепад и сломать твои красивые ноги. Уходи.
– Спасибо, – сказал Дарид и ушёл. Если хозяин говорит: «Уходи» – надо уходить. Тут ничего не попишешь, тем более что грамоты Дарид не разумел и писать не мог.
Чащоба отделялась от Зачащобья топким болотом. Там сидел Хвай. Что за удовольствие сидеть в трясине? – однако Хвай там сидел, это Дарид знал совершенно точно. Интересовало другое: каков Хвай из себя, чем питается, как продолжает свой род? А может, он вообще бессмертный… на бессмертного поглядеть тоже было охота. Дарид уселся на корягу и принялся ждать. Дарид был не только людского рода, но и берёзового, поэтому ждать умел неустанно. В охотку мог неделю просидеть, не двигаясь. Но на этот раз трёх дней не прошло, как ряска в болоте разошлась, и показалась облепленная тиной башка.
– Что застрял, словно кость в горле? – взбулькнул Хвай. – Давай или туда, или сюда.
Пришлось уходить. Но главное Дарид выяснил: Хвай – рода людского и владеет словом, хотя, с кем ему в болотине беседовать – непонятно. Куда как стройней было бы, сиди в трясине кто-то наподобие Мухляка, ему там было бы самое место. Но, когда имеешь дело с людским родом, всё выходит нестройно. Это Дарид собственным примером доказывает.
В Зачащобье Дарид не хаживал, край это нехороший, жизнь там нестройная и ходить туда опасно. Нет хозяина, нет и порядка. Волки плодятся там сверх меры и порой вторгаются в соседние земли, хотя чаще дело ограничивается заунывным воем зимними вечерами. В любом случае, общаться с волками Дариду совершенно не хотелось.
Мухляк, о котором Дарид вспоминал, столкнувшись с Хваем, проживал неподалёку от рощи в поганой яме. То есть, яма была как яма, поганой её нарёк Дарид, слишком уж неприятен был Мухляк. Разума в нём было не больше, чем в лишайнике, что свисал с еловых веток в чащобе. Бессловесные Жам и Курум всё же занимались чем-то понятным, ухичивали свои владения, и с ними можно было жить в добром соседстве, имея какие-никакие дела. А Мухляк только жрал всё, что попадало к нему в яму. А если в яму долго ничего не попадало, Мухляк мог вылезти наружу в поисках пропитания. Однажды он вломился в рощу и принялся грызть молодую берёзку.
– Уходи! – закричал Дарид, и Мухляк послушно уполз. Значит, и для него какие-то правила существуют.
С тех пор Дарид старался делать так, чтобы Мухляк больше на свет не показывался. Чего только не перекидал в яму Мухляку на пожрание. Серых утиц на ужин спроворит, перья и внутренности – Мухляку. Серого заиньку тонким колышком прибьёт, шкурку и мясо – себе, кишочки – Мухляку. Когда серых волков на Курумовом лугу добыл, себе только шкуры взял, а туши целиком в поганую яму свалил. То-то Мухляку раздолье было, попировал всласть! Получается, что и от Мухляка с его поганой ямой польза бывает.
Воняло из ямы гадостно, и без дела Дарид старался в том конце не бывать. Хорошо, что яма невелика, а то как размахнулась бы величиной с Курумов луг или Даридову рощу, так в округе и жить было бы нельзя.
Волчьи шкуры понужнобились Дариду не просто так, а для брачной постели. Брачная постель делается раз в жизни и, чтобы создать её нужно много времени и сил. Прежде всего, следует спросить благословение. В сердце рощи на взгорке растёт бабушка-берёза. Все остальные берёзы, даже самые старые, бабушке по пояс, ствол её неохватен и давно потерял белый цвет. Перед началом всякого нового или долгого дела надо прийти к бабушке, прижаться лицом к жёсткой морщинистой коре и не надо даже говорить, бабушка сама поймёт. И хотя она ничего не скажет и знака никакого не подаст, но делается дело с удачей и лёгким сердцем.
Получив благословение, можно приниматься за брачную постель. Волчьи шкуры, грязные и мокрые, вонючие и полные паразитов, Дарид расстелил на снегу и принялся оглаживать ладонями. Постепенно исчез смрад, пропали вши и блохи, шерсть обрела шелковистость. Из таких шкур можно изготовить тулуп или тёплые, мехом наружу, штаны, но Дарид продолжал гладить и ласкать свою поделку.
Удивительная вещь – человеческая рука! Может быть, ещё чудеснее, чем способность говорить. Вот она: ладонь, четыре перста и большой палец наособицу – ничего в них нет необычного, а подопрёт нужда, и вытаскивает рука из-за пояса железный топор, который хозяин туда не засовывал, в помощь усталым ногам добывает дорожный посох, а в иной час достаёт резную деревянную ложку, без которой тоже не людское получается житьё, но зверское.
На то у человека руки, чтобы зверское делать людским.
Путешествия в дальние края остались в прежней холостой жизни. У слова «холостой» значений несколько, но все сводятся к одному. Холостой выстрел – пустой, ничего в нём нет, кроме грохота. Дариду ружья видеть не приходилось, но он это знает. И жизнь холостая грозит на пустой шум изойти, если не придёт ей на смену жизнь семейная.
Двумя руками без отдыха и срока разглаживал Дарид шкуры, превращая зверское в людское. Под чуткой ладонью пропала волчья шерсть, бывшая шкура закудрявилась лёгкой куделью, спрялись нитки и словно само соткалось тончайшее полотно, какое только и годно на брачную постель. Марья Искусница, должно быть, также мастерила в сказке вышитую рубаху. Только ей довольно было одной ночи, а Дарид старался чуть не полгода.
А суженая уж давно присмотрена: самая красивая, самая стройная, самая белоствольная.
В изначальный весенний день, когда ещё ни одного листочка нет на деревьях, но весь мир пронизан ожиданием готовой прорваться зелени, когда по всем стволам гудит проснувшаяся жизнь, Дарид пришёл на решительное свидание к своей избраннице. Опустился на колени, обнял ствол, прося прощения за любовь и боль, неразрывно с любовью связанную. А потом вскинул руку, только что пустую, и острейшим лезвием вспорол белую кору от нижних веток до самых корней. В потоках влаги, переполнявшей ствол, шагнула ему навстречу древесная красавица, дрожащая, плачущая, напуганная солнцем, ветром, прикосновением ладоней, всем, от чего прежде сберегала её рассечённая берёзовая кожа. И если бы Дарид не подхватил девушку на руки, она упала бы, как подрубленная, сражённая тем небывалым, что случилось с ней.
День, а затем единственная в жизни ночь, какой никогда не повторится. У истинных людей, если верить в сказки, всё иначе. Они живут-поживают вдвоём полный век и умирают в один день. Каждая ночь для них настоящая, и весь день они вместе, если не вмешается какой-нибудь кощей.
Наутро Дарид отнёс измученную красавицу туда, где росла она прежде, раздвинул истекающие соком пласты коры, чтобы берёзка могла вернуться к своим корням и ветвям. Смазал разрез целебной сосновой смолой, туго перепеленал брачными простынями, которые больше не нужны.
С той поры Дарид не уходил надолго от привитого деревца, тревожился, шептал ласковые слова и ждал.
Целый год берёза болела. Порой казалось, что она не выдержит и засохнет. Дарид не отходил от неё, хотя ничем не мог помочь. Берёза, это не какая-нибудь груша, её не польёшь, земельку у корней не разрыхлишь. Берёза растёт сама по себе и на боль не жалуется.
Следующей весной берёзка выправилась, крона зазеленела, бурно пошла в рост. Конечно, ствол потерял стройность и белизну, дерево искривилось, но Дарид умел смотреть влюблёнными глазами и видел, сколь прекрасны происходящие перемены.
Пройдёт не так много времени, и в самой густотени ветви сплетутся в колыбельку, и там объявится берёзовый сынок. Мать будет выпаивать его сладким соком, а Дарид кормить тягучим мёдом, растёртыми в кашицу орехами, грибами и мясом пойманных зверей. Будет водить его сначала за руку по роще, а когда сынок подрастёт, вновь начнутся путешествия: в чащобу, где царит смешливый Чурнан, и в дубраву к мохнатому Жаму. А уж на луг сынок начнёт бегать сам, гонять глупых баранов, и Курум будет ворчать на него вовсе не злобно. В горы или Зачащобье сын, если захочет, отправится один, когда вырастет. И только к реке он не пойдёт, хотя вот она, отлично видна с холма, на котором растёт бабушка-берёза.
Всё потребное для жизни и многое иное сын будет знать и уметь изначально, но Дарид станет разговаривать с ним вслух, словами. Ведь мы люди, а люди должны говорить. И пусть кто-нибудь попробует сказать, будто такая жизнь не стройная, а стайная. На такого умника колышка не потребуется, его Дарид приколотит кулаком по мудрому лбу.
Тоже чудо чудное, диво дивное: рука одна, но в ладони ласка, а в кулаке – таска.
А берёза-мать, как и положено матерям, ждёт, когда сын и муж вдоволь набегаются и вспомнят про неё. Придут, посидят под шатром ветвей, обнимут корявый ствол. Прививка людской сути и трудные роды не пройдут для дерева даром, берёза-мать невысока и коренаста, ни малейшей белизны нет в её стволе. Если бы не листья, так и не понять было бы, берёза это или какой-то развесистый вяз. В обмен на утерянную лёгкую красу даруется матери долгий век, впятеро против обычных деревьев. Только бабушка-берёза знает, сколько живут матери, но этого она не скажет никому. Лепечут по весне листья, равно у бабушки и у самой юной берёзоньки, но не разобрать, о чём этот лепет. И так, не разболтав ни одной тайны, осенью листва устилает землю жёлтым ковром.
Память предков сохранила Дариду историю отступника, предавшего любовь. Имени его не сохранилось, хотя всех в роду звали Даридами. Но этого память из Даридов разжаловала, так он и остался отступником.
Непостижимо, как такое могло войти в голову, но отступник решил по примеру сказочных героев жить-поживать и, вместо того, чтобы вернуть берёзу родным корням, оставил её у себя для любовных утех. Но уже вторая ночь была ничуть не похожа на ту волшебную, что должна была стать единственной. А на третью ночь… он даже не понял, какую жестокую правду ляпанул:
– Да что ты, словно деревянная!..
Берёзка не плакала, деревья не умеют плакать от горя, их слёзы – слёзы боли либо радости. Но и эти слёзы высохли на вторую ночь. К утру последнего дня отступник увидал, что девушки нет, есть ошкуренный и засохший берёзовый ствол. Схватив в охапку бывшую возлюбленную, он потащил её туда, где она росла когда-то, но там не было ничего, кроме пня, залитого соком, который успел забродить и заплесневеть.
Ему бы ужаснуться содеянному, но отступник пришёл в ярость. Он ринулся к ближайшей берёзе и только зря сгубил её; день, когда с неудержимой силой прибывает сок, уже прошёл, а в иное время берёзовая дева не может ожить.
Год за годом отступник ждал весеннего часа, и каждый раз убивал лучшую берёзу. Праздник любви превратился в праздник разврата. К бабушке-берёзе и старым матерям отступник не подходил, понимая, что на такие дела благословения не будет.
Но хотя на развратнике не было и проклятия – не умеют берёзы проклинать! – очень скоро, по древесным, конечно, меркам, отступник начал скудаться здоровьем, прихварывать, хиреть. В будущем замаячил призрак бесприютной старости. Был бы сынок, он бы отца ублажил, а одинокий – хуже бездомного. И пока не совсем хизнули силы, отступник завёл-таки, сына.
Мальчонка уродился на славу, хотя папаша не особо утруждал себя заботами о наследнике и его воспитанием. Какие заботы, себя бы обустроить как следует, а что до воспитания, то оно и к лучшему, что папаша оставил свои гниловатые принципы при себе. Молодой Дарид сам превзошёл жизненную науку и вскоре не только ходил на луга и в дубраву, но и в Зачащобье заглядывал, хотя времени для путешествий было немного, немощный отец требовал заботы. А папаня чем дальше, тем сильнее капризничал. И подберёзовики в меду недостаточно лакомы, небось старых набрал да червивых, и утиный пух на постели не мягкий.
– Что ты мне баранину даёшь, жёсткую, что не прожевать? На промысел сходить лениво? А добудь-ка мне в чащобе рысь. У неё мясо белое, я бы покушал в охотку.
Привередничалось отступнику легко и приятно, лишь об одном он не подумал, что сын памяти не лишён и знает, что рождён не для любви, а для ублажения запаршивевшего родителя. Повеление добыть рысь превысило меру терпения. Сын кивнул согласно и тонким колышком прибил папаньку к подстилке из утиного пуха. А потом пошёл и добыл рысь, но есть не стал.
Многие поколения обитателей рощи умерших закапывали на холме неподалёку от бабушки-берёзы. Могил не обустраивали, бабушка и без того всех помнит, а самим это не нужно, незачем устраивать посмертную стайность. Но отступника сын хоронить не стал, а прямо на пуховой подстилке сволок в поганую яму. Пусть Мухляк в охотку покушает.
Сколько поколений назад случилась эта история, Дарид сказать не мог, но в память она врезалась прочно, наравне с правилами стройной жизни.
Навечно в памяти детей и правнуков оставались лишь события необычные, выпадающие из плавного течения жизни. В молодости Дарид был бы не против, чтобы в мире случилось нечто столь значимое, чтобы и внуки внуков помнили, но теперь больше хотелось спокойствия, ведь в ветвях лучшей из берёз скоро должна была появиться колыбель. И как обычно бывает, события начались, когда они вовсе не нужны.
Незнакомцев Дарид учуял, едва они приблизились к границам рощи. Иначе и быть не могло, хозяин обязан знать, что творится в его владениях. Никакого знания, кто именно пришёл в рощу, Дарид не получил, значит, это не обитатель мира, а скорей всего – звери, тем более, что был он не один, а целая стая – шесть особей. Но, когда Дарид увидал незваных гостей, то понял, что это не звери. Они были схожи друг с другом, как схожи деревья одной рощи. И также точно они походила на Дарида. Две руки, две ноги, лица совершенно человеческие… у троих, правда, волосы кучерявились не только на макушке, но и на щеках. «Борода», – вспомнил Дарид слово, которое прежде произносить не доводилось. И главное, все шестеро были в одежде, а одежда – такой же признак людского рода, как и речь. Значит – люди. Не обитатели людского рода, а изначальные люди, те, что в сказках, из тридевятого царства.
– Здравствуй, добрый человек! – произнёс один из пришлецов, самою речью подтвердив свою принадлежность к людскому роду.
– Здравствуйте и вы, – вежливо ответил Дарид. Он был в растерянности, не зная, что говорить, как поступать. Перед ним не животные, с которыми можно вытворять, что заблагорассудится, но и правила стройной жизни тоже не про них. Явились вшестером, а это уже стая или, пуще того, шайка.
– Говорил я, есть тут народец! – воскликнул один, такой кудлатый, что и лица не вдруг разберёшь. – А то, что выходит: барашки по лугу бродят, а хозяина не видать?
– Бараны не мои, – строго сказал Дарид. – Бараны Курумовы.
– Курумовы, так Курумовы, – согласился кудлатый. – А ты у него в работниках?
– Я у него в соседях.
– Твое дело. Людям в одиночку жить не годится.
– Ничо, – произнёс самый высокий из пришлецов, такой, что был почти вровень с Даридом. Теперь тут много народу поселится. Погляньте, места кругом расчудесные, земля не паханая. Я, как на этот берег ступил, так разом к здешнему приволью сердцем прикипел. Лажу своих сюда перевести, землю занимать, пока свободная.
– Дорогу-то найдёшь? – спросил старший из людей.
– Где единожды прошёл, там второй раз, что не пройти…
– Как вы вообще сюда попали? – задал вопрос Дарид. – Дорога в наши края заповедана. По реке граница проведена.
– Про реку ты верно сказал, – подал голос старший. – Наше село на берегу озера стоит, и никакой реки в округе нет. Рассказывают, будто прежде была, а потом пропала. Но и сейчас иной раз появится, поблазнит взгляд и исчезнет. И на другом берегу, на этом, то бишь, никто не бывал, и что здесь за страна – неведомо. А сегодня с утра мы ватагой на двух лодках сижка добывать отправились. Отгребли недалеко и всё видели. На берегу бабы с девками кучились, бельё колотили. Женский пол такой, сам, небось, знаешь, по одной не могут, им всё гурьбой надо делать, даже мужнины подштанники стирать. Шум, гам, всё как обычно. И вдруг – визг, словно медведя встретили. Мы обернулись, а там из воды такая страхолюдина лезет, что и во сне не привидится. Оно Глашку Петрову с мостков сдёрнуло и наутёк пошло. А мы вдогон. Вшестером нам бояться нечего, опять же, багры с собой и топоры, колья рубить. Лодки у нас четырёхвёсельные, ходкие. За островок заплыли, там островок есть камышовый, а за ним река открылась. Прежде мы там плавали, никакой реки не видали, о ней только старики баяли, а тут – раз! – и вот она. Теперь-то знаем, как заворачивать надыть, дорога проторена. Чудище поняло, что ему от нас не уйти, и в глыбь нырнуло. Глашку тож утопило.
– Небось, водяной был, – сказал кудлатый.
– Нет, – поправил Дарид. – Водяные только в сказках. А это, должно быть, Сомпан. Есть в реке такой… – помолчал и добавил: – Лучше бы его не было.
– На сома, какой он пан ни есть, управу найдём, – пообещал высокий рыбак. – Кованый крюк, бечева просмоленная и жареная курица, лежалая, чтобы протухла малость. Мимо такой приманки ни один сом пройти не может. Как он крюк заглотит, надо его выводить аккуратненько на мелкое место, и там уже брать. А который сом людоед, дитё или девку в пучину утопил, то его на мелководье бьют дубинами до самой смерти. Есть его нельзя, его убивают и закапывают в стервозную яму.
– Правильно, – согласился Дарид.
– А ты, добрый человек, – спросил старший, – отшельничаешь, или село поблизости есть?
– Села нету, но я не отшельник, у меня семья. Скоро сын должен родиться.
– Это точно! – подхватил рыбак, отличный от других рыжей шевелюрой и бородой. – Такой парень, сразу видно – девичья погибель – зря пропадать не будет. Если уж отшельничать, так вдвоём с милашкой. Кралю-то свою, где прячешь? Ты не бойся, мы не насильники, а насельники, сами люди семейные. Как мы твой бережок увидали, сразу поняли: надо сюда перебираться. У нас теснота, земли не хватает, угодьями скудаемся, а тут приволье. У твоего соседа бараны по некошеному лугу гуляют. Хорошо ещё, что барашки траву выщипывают, а то и вовсе лужок забурьянел бы. А роща какова, ты погляди, ей краю не видать. И ни у одного дерева берёста не снята. Погоди, года не пройдёт, всё переменится. Мой дед – мастер по берёсте работать: туеса, короба, набирки и всякую мелочь: солоницы, шкатулки… Опять же, лапти берестяные. То-то деду раздолье будет – берёсту драть! А дров сколько, берёзовых, самолучших. Вон на холме какая громада стоит, за три версты видать, представляешь, сколько с неё дров выйдет?
– Громаду не тронь, – раздумчиво сказал старший. – Когда лес рубишь, самое большое дерево оставляй, ежели не трухлявое. А вот корявины толстые промеж берёзок, их на дрова.
Дарид судорожно сглотнул, отчаянно пытаясь понять, что происходит. Не укладывалось в голове, что можно буднично, между делом обсуждать, как станут вырубать на дрова матерей.
– Хутор будем ставить на холме, но не на юру, а на южном склоне, как о чём-то решённом говорил вожак ватаги. Там северный ветер не так тепло из домов выдувать станет. И вроде как ручей оттуда течёт. Кипень там есть, родники бьют?
– Есть кипень, – заморожено ответил Дарид. Вопрос казался бессмысленным, но раз спрашивают, надо отвечать, а о чём ты в эту минуту думаешь, никого не касается.
– Вот и славно, девкам недалеко по воду ходить будет. Сам-то, небось, тоже живёшь на тёплой стороне?
– Да, там.
– Кличут тебя как?
Никто Дарида никогда не кликал, но ведь спрашивают, человеческими словами, и надо отвечать…
– Дарид.
– Давыд, что ли? Всем ты парень ладный, а голос скрипучий, что у старого дерева, не сразу разберёшь. Да ты человек семейный, тебе песен с девками не петь. Я так понимаю, что раз ты тут первый поселился, то и хутор назовём Давыдово. Место для жилья удобное. Березняк со склона сведём, разобьём огороды. У реки покосы, берег в порядок приведём, чтобы не камыши были, а заливные луга. Вон тама пашню подымем, урожаи по целине должны быть хорошие, а как назёма навозим, то и вовсе золотой землица станет, стократ отблагодарит. От рощи тоже малость оставим, чтобы девкам было куда за грибами ходить, а старикам веники резать…
Трудно сказать, как ещё хотел обустроить старшой Даридову землю на свой стайный манер, но в эту минуту мучительное непонимание сменилось ясным осознанием, что надо делать. Случаются в ноябре тихие дни, когда последний лист упал с ветки, воздух промыт вчерашними дождями, а весь мир виден насквозь, и нет в нём никакой тайны. Такая же сквозная ясность осияла Дарида. Неважно, что пришельцы добрые люди, добро и зло только кажутся поверхностному взгляду. Тут речь об ином. Стройная жизнь против стайной, у каждой своя правда, своё добро и зло. О чём ещё вопрошать, какой выбор вершить?
Тонкие колышки у Дарида всегда наготове. Первым Дарид прибил вожака, вторым длинного.
– Брось лук! – крикнул рыжий и упал, просаженный колышком насквозь.
Кто-то кинулся бежать, а кудлатый вырвал из-за кушака топор и бросился на Дарида, но и его Дарид прибил насмерть, как прибивал когда-то волков на Курумовой земле.
Остановился, убрал колышки и стрелялку, отёр пот со лба. Шестеро лежали бездыханными. Слабо в них душа держится, зверь и то сильней за жизнь цепляется.
Теперь никто не захочет сводить рощу, рубить на дрова материнские берёзы, нарушать правила стройной жизни. На том берегу не осталось никого знающего, как можно сюда проплыть, и угрозы миру больше нет.
Мертвецов Дарид свалил в поганую яму на пожрание Мухляку. А куда ещё? – тут не ихняя земля, даже права на могилу убитые не имеют. Царства да государства остались на том берегу, а здесь свой мир.
Оставалось дело, о котором Дарид старался не думать. За свою не такую короткую жизнь Дарид ни разу не был на берегу реки, хотя ходу туда меньше получаса. Порой с холма Дарид любовался синеющими далями противоположного берега, но к воде не ходил никогда. Не то, чтобы нельзя было выбираться к урезу воды, но Дарид брезговал, потому что там жил Сомпан. Почему так случилось, он и сам не мог сказать, просто некогда маленький Дарид, расспрашивая папеньку о мироустройстве, спросил и о реке. Папенька разъяснил, что река вовсе не река, а граница, на том берегу волшебная страна, где обитают стайные люди. Соваться на тот берег, значит искать себе смерти, а миру гибели. А на берегу и в самой реке владычествует Сомпан, крайний из здешних обитателей. Папенька не сказал бы о нём, если бы любопытный Дарид не спросил, кому принадлежит река. И раз вопрос задан, то папеньке пришлось отвечать. Но помянул папенька речного соседа неохотно, и губы покривил так, что навсегда отбил у Дарида охоту иметь дело с Сомпаном.
Однако теперь пришлось идти, искать Сомпана.
Сомпан лежал на мелководье, уронив башку на длинные трёхпалые руки. Мокрая кожа была пестра, словно щучье брюхо. Ног у Сомпана не было, они срослись в широкий ласт, помогающий хозяину плавать.
«Не человек, а дюгонь», – неприязненно подумал Дарид, хотя дюгоня ни разу не видел и не знал даже, что это такое. Людская память порой выкидывала с ним подобные фокусы.
– Ты зачем на тот берег плавал? – строго спросил Дарид.
Он не ждал ответа, полагая, что Сомпан не людского, а лягушачьего рода, но неожиданно Сомпан проговорил:
– Не твоё дело. Захотел и поплыл. Запрета плавать нет.
– Ты людям с того берега к нам дорогу указал.
– Не твоё дело, а в чужие дела не мешайся.
– Нельзя туда плавать! Тем более, на людей нападать.
– Это кто же мне запретит? – полюбопытствовал Сомпан. – Хочу и буду. А ты убирайся, тут я живу, а не ты.
Когда хозяин гонит, надо уходить. Это одно из главных правил стройной жизни.
– Сейчас уйду, – сказал Дарид и прибил Сомпана к речному песку.
– Ты чо?! – забулькал Сомпан, пытаясь выдрать колышек. – Совсем сдурел?
– Хочу и буду! – мстительно проговорил Дарид, один за другим вгоняя колышки в дряблую Сомпанову плоть. – А ты плавать не будешь.
Обитатель края – это не зверь лесной, его так просто не прибьёшь. Отступнику, хоть и хвор был, тоже дюжина кольев потребовалась. Наконец Сомпан прекратил трепыхаться. Дарид ухватил его за ласту и поволок в поганую яму. Мухляк даже всхрюкнул от неожиданного подарка. Ему и прежних не переесть, а тут настоящий житель привалил.
Дарид вернулся на берег, где больше не было хозяина, и никто Дарида не гнал. Нашёл лодки, на которых приплыли люди, нагрузил их камнями и затопил неподалёку от берега. Отыскал девку, утопленную Сомпаном. Жалко её, чем-то она была похожа на берёзовую красавицу. Потому, наверно, Сомпан и пытался её украсть. Но делать нечего, пришлось и её в одну яму к братьям. То-то Мухляку пожива, на много лет вперёд!
Всё устроил, как следует быть. Стройная жизнь тем и отличается от всякой иной, что всё в ней устроено.
Всё вроде бы так, а что-то не так.
Принюхался – от рук тянет вонью, словно измазался у Мухляка в его поганой яме. Странно, когда сваливал туда ободранные волчьи туши, ничего подобного не случилось. Тогда пришёл к ручью, отмыл руки от звериной крови – и всё. На этот раз ручей не помог. Стойкий смрад пропитал, казалось, самое тело. Дарид тёр ладони дресвой и жёсткими стеблями хвоща, намазывал мылким илом и размятой кашицей мяуна, потом смывал водой, и сквозь запах мяты пробивалась стервозная вонь. Впервые подумалось: «А у сына отступника, пристрелившего отца, также несло от рук?». Память ничего не говорила об этом.
Из заречных царств-государств медленно волочилась иссиня-чёрная облачина. Там громыхало и посверкивало, хотя порывы ветра пока не достигали рощи, в воздухе висело молчаливое ожидание. Вот также за рекой сгущалась беда, которую Дарид сумел остановить малой кровью, хотя кто скажет, где кончается малая кровь и начинается великая? Шестеро рыбаков, которых сейчас, давясь от жадности, жрёт Мухляк, были хорошими людьми и никому не желали зла. Они хотели всего лишь устроить правильную жизнь. Правильную по своим представлениям. Жизнь, в которой не было бы места Дариду с его живой рощей, ворчуну Куруму, чащобе с её смешливым хозяином – и до неё добрался бы крестьянский топор. Жама, приняв за медведя, подняли бы на рогатину, а поганую яму завалили бы горящим углем, просто так, чтобы её не было. Так что правильно поступил Дарид, защитил свой край от чужого и накрепко затворил речные ворота. А кто там плохой, кто хороший – не суть важно. Есть только свои и чужие. Своих надо защищать, даже если это мерзейший Мухляк, а чужих бить, хотя сам принадлежишь к людскому роду. В этом не может быть никаких сомнений. Вот только почему от рук воняет убийством?
Первый порыв ветра заставил берёзы всплеснуть ветвями. Тяжёлые капли забарабанили по земле. Дарид не шевельнулся. Ясно же, никакой дождь не смоет скверну.
Слепя глаза, полыхнула молния, следом вторая, и сразу, не дав секундной передышки, грохнул гром. Значит, молнии бьют совсем рядом.
А затем Дарид, вскинувший голову, увидел, как окуталась голубым сиянием вершина бабушки-берёзы. Тяжёлый удар опрокинул Дарида, и он не видел, что было дальше.
С трудом поднялся, вскинул взгляд. Стоит бабушка, стоит! И пожара нет, какой пожар под таким дождём… Но ведь была, прямо на его глазах, молния, которую бабушка приняла на себя.
Дарид, спотыкаясь, кинулся к древнему дереву и остановился, не веря самому себе. Земля на много шагов вокруг была завалена тяжёлыми пластами вершковой коры. Небесная стрела, пройдя по стволу, взорвала кору, раздев тысячелетнюю великаншу. Лето давно перевалило через макушку, но по обнажённому стволу струились потоки сока, смешанного с дождевой водой.
Дарид упал на колени, насколько достало рук, обхватил ствол. Он ничего не говорил, бабушка слышит и так.
– Зачем ты это сделала? Лучше бы молнией убило меня. Всё равно, я больше никому не нужен. Как я замаранный приду к любимой и к нерождённому сыну? А без меня сынок не пропадёт, матери-берёзы выкормят его, память предков обучит.
Бабушка молчала, и Дарид знал, что она умирает. И ещё он чувствовал, как истекающие из ствола жизненные соки смывают скверну, в которую ему пришлось окунуться. Зачем? Не проще ли было умереть?
Гроза давно ушла. Солнце выглянуло и упало за окоём, затем вновь проснулось для нового дня. Дарид сидел, подперев кулаком неподъёмную голову, и не знал, что ему делать? Что вообще можно делать сейчас?
Вот также у своих горных ворот сидит, уперев голову в кулак, окаменевший Зурайко. О чём может размышлять он?
Рядом объявился Курум. Прежде он в рощу не забегал, но сейчас, видно, удивился, что сосед давно не приходит просить барана, и вот – пришёл. Посидел немного, сочувственно ворча, потом убежал. Курум не способен долго сидеть на одном месте, он должен бегать.
Дарид сидел, пытаясь понять то, что понять невозможно. Через месяц или чуть больше младенческий крик вернёт его к жизни, заставит очнуться. А пока медленно ворочаются мысли в неподъёмно тяжёлой голове, и ничего из них не следует. Больно в груди, словно усатый жук-древоточец прополз внутрь и грызёт сердце.
В сказках человек, когда подвалит беда, идёт путём-дорогою и горько плачет. Берёзы по весне тоже плачут сладкими слезами.
Значит, и ты можешь. Плачь, Дарид, плачь. Полегчает.
Нет слёз у Дарида.