На палубе было прохладно и сыро, поэтому я решила спуститься вниз, к господину Левину. Точнее, в его полутемное кафе. Помнится, тогда еще у меня мелькнула мысль о том, что линия горизонта пуста и холодна, словно брошенная сцена в опустевшем театре, где отгремели вчерашние страсти. Марк в таких случаях любит говорить, что склонность нашего мировосприятия к художественной оценке основывается, в общем-то, на вполне заурядном человеческом желании, а именно: придать непостижимым вещам вполне постижимую символику. "Это все от чересчур эмоционального тонуса, – с иронией добавлял он, – так свойственного нашей, гм… слишком чувственной цивилизации. Метафора, дорогая моя, вот ключик к творческому осмыслению действительности".

"Интересно, – подумала я, чуть улыбнувшись, – если бы сейчас Марк умудрился увидеть себя через призму моих метафорических настроений, какие художественные умозаключения довелось бы мне услышать?"

В кафе у господина Левина никого не было, разумеется, кроме вездесущего Панина. Увидев меня, Панин торопливо взмахнул рукой, приглашая присоединиться к его утренней "трапезе". Именно так он отзывался о своем первом "граненом стаканчике". Мне не хотелось участвовать в его похмельном завтраке, и я повернула обратно. Однако Панин догнал меня и, взяв под руку, настойчиво потащил к своему столику.

– Вы должны выслушать меня, – тяжело дыша, сказал он.

Я вздернула брови.

– Вы в этом уверены, Денис Романович?

Панин засмеялся и с непонятной иронией провозгласил:

– Уверенность, мадам, это только Ваша прерогатива, только Ваша, а не моя.

Он снова засмеялся. В его опустошенных карих глазах плавали блеклые искорки ночного бдения, наполненного останками былых надежд. От него несло дешевым коньяком. Он был ужасающе небрит и выглядел крайне неприглядно. Я молча вырвала руку из его цепкой хватки и слегка раздраженно дала понять Панину, что не намерена выслушивать его пьяный вздор.

– Я не пьян, мадам, – наглым тоном ответил Панин и бесцеремонно усадил меня на стул. – Впрочем, если вы считаете, что несколько жалких глотков этого, извиняюсь, акварельного напитка (он брюзгливо поморщился, указывая на батарею пустых бутылок из-под коньяка, стоявших у него под столом), способны лишить меня сознания, то вы правы – я пьян. Однако, смею заверить, не более чем все остальные на этом ржавом корабле. Ибо, – он ткнул указательным пальцем куда-то в небо, – как можно лишить сознания тех, в ком его давно уже нет. Ха-ха-ха…

Он покачнулся, и чуть было не упал на меня.

– У вас что, Денис Романович, очередной приступ самоуничижения? – сердито спросила я, с трудом усаживая его обратно на стул. – Или это все-таки проблески некоей умственной деятельности?

– Сударыня, ау... – с кривой усмешкой ответил этот странный неряшливый человек. – Не пытайтесь задеть мое несчастное самолюбие. У меня не так много сил, чтобы тратить их на бесполезные оправдания.

Он оправил пиджак, затем плеснул немного коньяка в свой граненый стаканчик и залпом выпил.

– Итак, о чем же вы хотели со мной поговорить? – с неприязнью поинтересовалась я, после того как он чуточку поутих.

– Во-первых, сударыня, – Панин угрюмо оглядел меня с ног до головы, – я желал бы, так сказать, предупредить вас о том... – Он неожиданно запнулся, явно прислушиваясь к чьим-то шагам на смотровой палубе и нечто мутное на самом дне его опустошенных глаз, приобрело, наконец, оттенок некоторой осмысленности…

– Не томите же... – подбодрила я его.

Панин очнулся. Он как будто вышел из тяжелого полузабытья, еще раз довольно цинично оглядел меня с ног до головы и развязно продолжил.

– Я хотел сказать, чтобы вы, по возможности, не удивлялись, если внезапно, упаси боже, окажетесь вдруг за бортом.

– С какой это стати я могу вдруг оказаться за бортом? – испуганно поинтересовалась я.

Панину так понравился мой испуг, что он вновь плеснул в стакан коньяка и с видимым наслаждением выпил.

– На этой посудине, мадам, – его усы прямо-таки лоснились от удовольствия, – найдется так много добропорядочных людей готовых отправить вас на тот свет, что я, право слово, удивляюсь вашей, извиняюсь, гм… наивности.

– Пойдите вы к черту! – в ярости выпалила я, и бросилась вон.

– Мадам! – проревел мне вслед этот ужасный человек. – Даже черти от меня шарахаются! Так что у чертей мне делать нечего! Ха-ха-ха!..

"Ничтожество… дрянь… хам…" – в бешенстве думала я, на секунду потеряв рассудок от гнева.

Наверное, со стороны я выглядела как растрепанная фурия, несущаяся по кораблю под дробный стук собственных каблучков. Боюсь, что в тот момент я могла бы совершить нечто ужасное, а именно: всадить в этого мерзкого Панина две дюжины пуль. Я даже представила себе на секундочку, как держу в ладонях тяжелый Браунинг (кажется, я где-то слышала это дурацкое название), и с наслаждением делаю один выстрел за другим.

И какого черта мне пришло в голову встать пораньше? Решила прогуляться, идиотка. Подышать свежим воздухом. Как сказал бы Марк, совершить моцион. Вот и совершила на свою голову. Надышалась в полной мере, дура полоумная.

Только на палубе "Д" я пришла в себя и немного успокоилась. Это была наша любимая с Марком палуба. Отсюда открывался чудесный вид на зимний сад, расположенный между кормой и капитанским мостиком. Впрочем, возможно это был и не мостик вовсе, а так, какая-то очередная чепуха с этим ужасным терминологическим обозначением, которым так любят щеголять моряки. Посудите сами, слова типа камбуз или, простите меня, кубрик, я еще могу понять, но что такое клотик или какой-то там левый галс, не говоря уже о такой немыслимой абракадабре как швартов или рангоут, убей меня бог, в этом может разобраться только форменный сумасшедший.

При моем появлении толстенький накрахмаленный стюард, стоявший у дверей зимнего сада, замер в выжидательной позе. Он был так похож на маленького самодовольного стража из отряда пингвинов, что я невольно улыбнулась. Пингвин подобострастно склонил голову и предупредительно распахнул двери в свой цветущий рай, покрытый громадным прозрачным куполом.

Я сделала вид, что не заметила его вежливости и целеустремленно направилась к лифту. Уже в лифте у меня вновь мелькнула мысль о странностях человеческого мировосприятия. Ведь оно порой настолько подчинено нашим переменчивым и сиюминутным настроениям, что, поразмыслив над этой странностью, обязательно задумаешься над тем, как болезненно ранимо и неустойчиво положение человека в нашей чрезмерно зыбкой и неуравновешенной реальности. В таких случаях Марк имел привычку рассуждать о том, что всякое проявление эмоций хорошо только тогда, когда дело касается исключительно личных взаимоотношений, а действительность предпочитает иные формы связей. "Впрочем, – с грустью добавлял он, – если люди вдруг научатся совершать поступки на основе машинных формул, то это будут уже не люди, а нечто механическое и, вероятно, скучное, как, например, бревна. Дорогая, с улыбкой обращался он ко мне, – ты не против легкого общения с бревном или поленом?"

На палубе "К" лифт неожиданно остановился, и сделалось очень тихо. Так тихо, что я услышала стук собственного сердца. Я живо вспомнила слова Панина, и меня охватил такой безотчетный страх, что я едва не закричала. Мое воображение тут же нарисовало картину каких-то умопомрачительных злодеев, намеренно остановивших кабинку лифта между этажами. Я забарабанила кулаками по дверям, чтобы меня услышали. Лифт тотчас же дернулся, но уже через секунду где-то снаружи что-то громко затрещало, после чего он окончательно замер на месте.

– Ничего страшного, сударыня, – прозвучал по селекторной связи чей-то дребезжащий голос. – Всего лишь небольшая поломка…

Голосу вторило мелкое постукивание каких–то непонятных железок и изнуряющий грохот цепей. Я бессильно опустила руки и с трудом заставила себя успокоиться. В самом деле, подумала я, чуть дрожа, ведь нас же еще в самом начале этого рейса настойчиво предупреждали о том, что это водоплавающее чудовище – чрезвычайно старомодная посудина. Ровесник угарного века, – как остроумно выразился один из улыбчивых стюардов, обаяние которого явно превосходило допотопность нашего четырехтрубного гиганта на сто процентов.

Помнится, Марк тогда еще вполне уместно пошутил:

– Надеюсь, плавучесть вашего, гм… "ровесника" не подвергнется чересчур сильному испытанию, если мы ненадолго займем одну из его старомодных кают?

"Что вы, сударь, – словоохотливо ответил ему портье, – с такими высококлассными пассажирами как вы, можно только надеяться на неприятности… Не более того, господа, не более того".

– Барышня, – произнес по селектору все тот же дребезжащий голос. – Поломка исправлена. Ежели желаете, можете оставить нарекания в адрес главного механика по элеваторному оборудованию…

– Приберегите нарекания для вашей совести! – в сердцах выпалила я. – И оставьте меня в покое!

В селекторе надтреснуто засмеялись.

– Семен! Послушай-ка меня, Семеныч!.. – где-то далеко-далеко, на том конце связи слегка оживились. – А барышня-то у нас, оказывается, с характером застряла!

– Павел Петрович, – глухо отозвались в ответ. – Тут у нас еще беда… По правому борту проводка искрит… Того и гляди ад кромешный начнется…

– Говорил же я Сигизмунд Валерьянычу, что разваливается у нас все… – подхватил еще чей-то глухой надтреснутый голос. – Нельзя в таком состоянии в море выходить… – Где-то опять звучно щелкнули выключателем, после чего возникла невыносимая пауза. Слава Богу, вскоре лифт неохотно тронулся с места и с противным треском потащился дальше.

На палубе "Н" лифт ненадолго задержался. В него вошли миссис и мистер Хардвидж. После вчерашней вечеринки парочка почтенных миллионеров выглядела слегка помято. Впрочем, вероятно не более чем я или все остальные в этом гулком стальном гробу, имеющем такое немыслимое водоизмещение, что затеряться в нем может кто угодно, включая самого Всевышнего. Как мило выразился давеча один из любезных помощников капитана:

– В нас без малого сто двадцать тысяч тонн, мадам. Этого... гм, вполне достаточно, чтобы перевезти весь цвет старушки Европы к чертовой матери.

Мне так понравился образ нашего титанического корабля, перевозящего в своем глубоком чреве весь цвет старушки Европы по адресу чертовой матери, что я не смогла удержаться от улыбки. Мистер Хардвидж принял моё настроение за готовность к общению, после чего посетовал на плохое обслуживание в каютах и весьма отвратительную склонность всех без исключения предметов ломаться в самый неподходящий момент.

– Посудите сами, голубушка, – продолжил он. – Не далее, чем пять минут назад, в наших комнатах вышло из строя освещение. Не говоря уже о водопроводе и, простите мне мою откровенность, клозете…

– Чарли… – миссис Хардвидж осуждающе посмотрела на супруга.

– Увы, дорогая, – с печалью старого вельможи заключил мистер Хардвидж, игнорируя замечания своей дражайшей половины. – Эта чудовищная посудина расползается по швам, словно древний ковчег ветхозаветного Ноя, и, боюсь, нам уготована аналогичная участь…

– Чарли, прекрати нести вздор… – требовательным тоном сказала миссис Хардвидж. (Даже рыжие волосы этой чопорной заграничной леди как будто неодобрительно поднялись вверх.)

Мистер Хардвидж с неподражаемым вызовом распрямил свои узенькие аристократичные плечики и надменно оглядел рыжеволосую половину своих заокеанских миллионов.

– Любовь моя… – с предельным высокомерием сказал он, взирая на миссис Хардвидж с удручающей высоты минувшего столетия. – Я шестьдесят пять лет отзываюсь на эту собачью кличку, но даже собакам иной раз позволительна такая роскошь, как облаять эту живучую действительность с ног до головы…

– Чарли!.. – миссис Хардвидж покраснела от гнева. – Ты не в парламенте, Чарли, а всего лишь в кубышке под названием лифт, так что прибереги свое ядовитое остроумие для более подходящего случая…

Прислушиваясь к забавной перепалке моих почтенных спутников, чья старомодная и привычная ругань только подчеркивала избыток нерастраченной энергии в жилах предыдущих поколений, я почему-то припомнила вчерашнюю сцену с капитаном. Этот бравый усатый красавец, упакованный в черную с позолотой униформу лучше любого швейцара, велел одному из своих дикобразных матросов спуститься в машинное отделение и стравить там какое-то ужасное давление.

– Голубчик, Мефодий, – ласково упрашивал капитан этого грязного здоровенного Мефодия, всклокоченная голова которого торчала из темной глубины какого-то приоткрытого палубного люка, – будь ласков, наведайся, пожалуйста, в это чертово машинное отделение и страви там все что нужно, включая избыточное давление и клочья моих раскаленных нервов.

– Слушаюсь, ваше благородие, – услужливо отвечал ему Мефодий. – Не извольте беспокоиться, Сигизмунд Валерьяныч, мигом сделаем, останетесь довольны.

"О-ля-ля, подумала я тогда, внимательно вглядываясь в непроницаемое лицо усатого красавца-капитана. – Если наш славный "морской орел", самолично отправляет матроса в машинное отделение, то тут непременно нужно ожидать неприятностей".

Мои подозрения еще более усилились сегодняшней ночью, когда я вышла навстречу свежему воздуху. При других обстоятельствах картина, представшая моим удивленным глазам, могла бы показаться художественным вымыслом, однако… гм, этот художественный вымысел был до такой степени прозаичен и реален, что я до сих пор не могу избавиться от этого кошмарного наваждения: Представьте себе, господа, совершенно дивную лунную ночь, будто нарочно сошедшую с полотна известного художника мариниста, когда все вокруг буквально напоено тихим плеском волн и безукоризненным звездным молчанием. В такую ночь хочется думать о чем-нибудь романтичном и непременно возвышенном. И вдруг в эту очаровательную идиллию врывается шумная компания матросов и принимается выкидывать за борт какие-то странные ящики с чем-то тяжелым и вероятно дрянным. При этом матросы не забывают преспокойно обсуждать свои семейные проблемы и бытовые дела, словно все их действия не более чем спектакль, который вот-вот закончится, если сверху подадут необходимую команду. Меня особенно поразил мертвенный лунный свет, благодаря которому вся эта очумелая публика выглядела неподдельными выходцами с того света.

Матросами распоряжались несколько вахтенных офицеров, один из которых, несмотря на отменную выправку потомственного дворянина, выражался языком заправского сапожника, беспрестанно предавая страшной анафеме какого-то отвратительного мосье Бубновского и его грязных парижских партнеров. Будь трижды проклят весь их булочный род вплоть до седьмого колена, – в сердцах выпалил он и, немного подумав, прибавил: – и будь проклят весь их трижды проклятый контрабандный товар.

Когда с ящиками было, наконец, покончено, команда живо приступила к следующей партии крупногабаритных предметов, приготовленных к скорой отправке за борт. Ими оказались громадные тюки, один из которых с треском лопнул, засыпав палубу какой-то сыпучей дрянью. Боюсь даже предполагать, что это была за гадость, но от этого дурно пахнущего материала, избавлялись самым решительным образом.

Затем, на океанское дно отправили десяток старых шлюпок, едва державшихся на своих местах, и несколько железных бочек из-под мазута. За ними последовала пара неподъемных банковских сейфов и огромное штурвальное колесо. Кажется, и матросы и офицеры были невероятно пьяны. Впрочем, это не помешало им выполнить свою работу с блеском. Краем уха я слышала какие-то пошлые слова о приближающемся конце света и трех килограммах опиума, припрятанных в грузовом отсеке. Как выразился один из молодых симпатичных офицеров (этакий адмирал Нельсон, еще не потерявший в житейских баталиях не единого глаза): Опий, господа, является единственной вещью, способной предоставить здоровому человеку стопроцентную защиту от нашей неустойчивой реальности.

– Ха-ха-ха!.. – одобрительно рассмеялись офицеры.

"О-ля-ля, – с тревогой подумала я. – Если наши офицеры лишают это нелепое судно одной из его главных достопримечательностей – его штурвального колеса, и собираются встречать конец света за курением опиума, то что же остается нам – простым пассажирам, судьбы которых, в принципе, никого не интересуют?

Недолго думая, я отыскала капитана и поделилась с ним своими соображениями.

– Мадам, – с изысканной интонацией сказал мне этот высокий красивый человек, и вполне учтиво поцеловал мою руку, – вам нечего волноваться. Ибо до тех пор, покуда я командую этим выдающимся коры… извиняюсь, кораблем, ничто не заставит его приблизиться к концу света хотя бы на милю. Разве что, – галантно добавил он, – ваше желание или малейшая прихоть…

Когда лифт достиг моей палубы, я отворила двери и, шурша распахнутыми полами плаща, направилась в сторону каюты № 256, на которой значились наши с Марком имена и стоял вензель фирмы "Дан-ко". Оказавшись "дома", я быстро скинула одежды и прошла в ванную комнату.

Именно там, уткнувшись физиономией в большое настенное зеркало, я долго приводила себя в порядок.

Солнце мое, ты, порой, так тщательно прихорашиваешься, – любил повторять Марк, с ленивым интересом изучая мои косметические принадлежности, – что становится вполне понятно, почему такие забавные безделицы, как время и красота, способны на творческое взаимодействие. По сути – это родственные категории, поскольку с одинаковой легкостью превращают минуты и часы, проведенные в нашей беспощадной реальности в утешительную бессмыслицу.

Окончательно успокоившись, я позвонила коридорному и распорядилась подать завтрак в наш номер. Не прошло и пяти минут, как в дверь деликатно постучали. Холеный стюард осторожно вкатил позвякивающий столик с едой и, дождавшись положенных чаевых, исчез восвояси. Помнится, я отметила, какой у него, однако, важный и представительный вид. Такой вид бывает обыкновенно у надменных аристократов, докучать которым простым смертным строго противопоказано.

Тут проснулся Марк.

– Где ты была, солнце моё? – полусонно поинтересовался он, сладко потягиваясь под одеялом. Оно съехало на пол, и я в который раз с удовольствием отметила, какое у него дивно сложенное тело.

Настоящий самец, с чувством подумала я, не забыв, однако, отметить его впечатляющее мужское достоинство и широкие плечи.

– Ты чем–то встревожена? – слегка обеспокоено спросил меня Марк.

– Нет, что ты, любимый, – торопливо ответила я, не желая волновать Марка своим нелепым разговором с пьяным Паниным и тем более упоминать про эту глупую задержку с лифтом.

– Тогда иди сюда, – Марк протянул ко мне руки и привлек к себе.

– Не сейчас, дорогой, – я решительно отстранилась.

– Почему не сейчас? – по–детски спросил меня Марк и скорчил такое несчастное лицо, что я от души рассмеялась.

Марк накрыл лицо подушкой и с притворной интонацией произнес:

– О-о, я несчастный, твой отказ, мне сердце режет, как... эээ…

– Как алмаз, – с улыбкой закончила я, чуть коснувшись губами его груди.

За завтраком Марк неожиданно вспомнил о вчерашнем разговоре с Милагиным.

– Нет, ты только подумай, любовь моя… – сказал он, пододвигая столик с едой к кровати, – этот человек всерьез полагает, что общество двигается вперед, по пути прогресса, не потому что им движет некое творческое начало или желание улучшить свои материальные условия, а потому, что ему просто-напросто больше некуда двигаться.

– Ну почему же, дорогой? – легкомысленно возразила я. – Можно двигаться назад, вбок или галсами, как уверяют некоторые моряки…

– Да, – с улыбкой подхватил Марк, – особенно хорошо двигаться галсами. Таким образом можно избежать непосредственных стычек с прямолинейной действительностью. Ха-ха-ха…

Отсмеявшись, Марк продолжил:

– Видишь ли, моя остроумная подруга, наши движения, в сущности, всегда произвольны, тем более что Вселенная бесконечна и не имеет явных направлений.

– Естественно, дорогой, – я глотнула чуточку горячего чая и с улыбкой заметила. – Ты не находишь, что именно отсутствие очевидных ориентиров мешает человеку понять, в какую именно точку времени и пространства ему следует двигаться на самом деле?

Марк закончил намазывать масло на ломтик пшеничного хлебца и довольно чмокнул меня в щеку. При этом он не преминул подметить, как ловко и главное удивительно верно, я подхватываю его мысли.

– Если хочешь знать, – с улыбкой заметила я, – то мне безразлично куда двигаться, лишь бы ты всегда был рядом.

– Не буду спорить, – Марк притворно нахмурился и сделал для меня еще один бутерброд с сыром. – Я, конечно, неотразим и любая женщина не устоит перед моим обаянием. Однако мое обаяние ничто по сравнению с твоей потрясающей лестью.

Я прыснула от смеха. Хохоча во все горло, Марк снова поцеловал меня в щеку, и мы продолжили наш небольшой уютный завтрак.

– Дело в том, что я с ним согласен, – сказал Марк, позвякивая чайной ложечкой.

– С кем? – не поняла я.

– С Милагиным, конечно, – терпеливо произнес Марк, бесцеремонно позвякивая чайной ложечкой. – С нашим неподражаемым господином Милагиным.

­ А-аа…

– Однако мне представляется, что его рассуждения чересчур наивны. Увы, я убежден, что общество вообще никуда не двигается. Оно скорее плывет по течению реки под названием Время к своему неизбежному концу. Более того, и прогресс нашему обществу не нужен, ибо ведет нас к чудовищным войнам и бессмысленному растранжириванию ресурсов.

­– А что же тогда нам нужно? Тем, кто плывет по течению, а не против него?

– Покой.

– Ах вот как. Значит, покой…

– Да, рациональный, взвешенный, и самый мирный из всех возможных покоев.

– И где же его можно обрести? Этот твой покой? Надеюсь, не среди могил?

– Ты напрасно иронизируешь, любовь моя, – Марк сделался вдруг необычайно серьезным. – Пока человеческое общество похоже на команду нашего корабля, а сам корабль на дырявый ковчег без руля и ветрил, то мы так и будем плыть в никуда, словно мусор в сточной канаве, без особой надежды причалить к земле, о которой не имеем никаких понятий, кроме как еще одном источнике персонального обогащения.

– Ты говоришь о мрачных вещах, Марк. И портишь мне настроение.

– Виноват, солнце мое. Это, вероятно, от того, что все мы нынче не похожи на самих себя. Думаем об одном, болтаем о другом, а делаем третье. И главное: смысла в наших планах и делах нет никакого. Одна суета, бытовой хаос и праздные речи, свойственные закоренелым циникам.

– Ну хватит, – решительно сказала я. – Пускай мы думаем и поступаем не так как надо, но порядок в нашем мире все же есть.

Марк заботливо добавил в мою чашку горячего цейлонского чая и, выдержав небольшую паузу, мягко произнес:

– Конечно, есть, любовь моя. Более того, порядок на Земле возник именно из хаоса. Жаль только, что им нельзя управлять, чтобы сделать тебя счастливой.

– Панин говорит, что по–настоящему счастливы лишь сумасшедшие.

– Он ошибается, – ухмыльнулся Марк. – Сумасшедшие правят нашим миром, но счастья на их лицах никто никогда не видел. Разве не так?

– Если сумасшедшие правят миром, то кто все остальные? – поинтересовалась я.

– Балласт, дорогая моя, балласт, – без запинки ответил Марк.

– Да, но я не хочу быть балластом. Это звучит неромантично.

– Поверьте мне, моя романтичная принцесса, – Марк склонился предо мною в театральном поклоне. – Лучше быть прекрасным балластом, благодаря которому этот крохотный мир все еще держится на плаву, чем находиться среди негодяев, медленно, но верно превращающих нашу планету в безупречную пустыню.

– Брр, – сказала я. – Уж лучше тогда ваш хаос, мой повелитель, чем пустыня.

– Да здравствует хаос! – воскликнул Марк, подхватывая меня на руки. – Пусть мир в трубу провалится, но с нами жизнь наладится!..

Я мигом представила себе эту огромную трубу. В моем воображении она была из картона, как в детстве, с эффектом калейдоскопа, на дне которого менялись цветные узоры.

Именно эти узоры заставили меня вспомнить вчерашний вечер в зимнем саду и компанию Милагина. В нее входили известный коммерсант Вышнеховский, сэр Хардвижд с супругой, их миловидная дочь и несколько пышных дам из высшего общества, окруженных холеными кавалерами и, конечно же, вездесущий Панин. Кто–то говорил, что когда–то он был неплохим поэтом, но страсть к горячительным напиткам оказала на него роковое влияние. Господа! – частенько провозглашал Панин, – поэзия – это не подбор бойких рифм, поэзией нужно жить, ею нужно пропитаться насквозь, чтобы почувствовать весь трагизм, и всю пошлость нашего с вами, извинюсь, драматического положения!

Видимо, Панин всерьез полагал, что жить в поэзии можно было не иначе, как только под патронажем божественного Диониса, чей портрет висел у него в каюте над кроватью. "Уж не знаю, голубчик, – сказал ему как-то раз Вышнеховский, – насколько глубоко вы умудрились пропитаться чарами своего поэтического искусства, но дешевым коньяком от вас несет едва ли не за версту".

Мысли о бедном Панине, пропитавшимся своим "поэтическим угаром" вплоть до самой макушки, были грустными, как и шум волн за бортом нашего корабля.

Мы заняли один из наших любимых столиков (возле правого борта) после чего, сама по себе, возникла беседа о противоречиях между красотой нашего мира и устойчивой тягой человека к преступлениям и наказаниям.

"Меня особенно удручает тот факт, – глубокомысленным тоном заметил Вышнеховский, – что желание наказывать, развито в нашей чрезвычайно любвеобильной среде куда больше, чем само преступление".

Выслушав Вышнеховского, Милагин неспешно закурил и принялся рассуждать о судьбах цивилизации.

– Что такое цивилизация? – тоном философа сказал он. – Можно ли, например, компанию кухонных тараканов или пчелиное семейство, а более всего колонию рыжих муравьев, с их удивительным умением строить прочные муравейники считать цивилизацией?

– Вряд ли, милейший Лев Николаевич, – чуть нахмурившись, возразил ему Вышнеховский. – Насколько я понимаю, цивилизация – это все ж таки не куча насекомых, а некое культурное сообщество, где царствуют ремесла, наука, искусства и, разумеется, духовное начало, чего нельзя сказать ни о тараканах, ни о муравьях.

– Да, разумеется, все это так, – спокойно ответил Милагин. – Но, тем не менее, мы с вами гораздо хуже этих самых муравьев.

– С какой стати?

– Друг мой, стать тут самая простая. Что такое муравьи? Мелочь, пыль под ногами. Они не знают ни наших искусств, ни ремесел, ни вашей любознательности, Павел Юрьевич. Однако, я почти уверен, что их жизнь наполнена смыслом куда большим, чем существование каждого из нас. Невзирая на всю нашу духовность.

Панин довольно крякнул.

– Впервые слышу разумную речь, – молвил он, доставая из нагрудного кармана плоскую фляжку с коньяком.

– Вы хотите сказать, что человек бесполезен? – полюбопытствовал Вышнеховский.

Компания замерла в ожидании ответа.

Милагин глубоко затянулся и, выдержав задумчивую паузу, утвердительно кивнул.

– Увы, господа и дамы, мы с вами паразиты. Даже наша созидательность и прогрессивные идеи ведут нас к гибели, а не к процветанию. В конечном итоге, мы уничтожим все живое вокруг нас, ибо не знаем меры в наших потребительских взглядах на окружающий мир.

– Уж не призываете ли вы нас к тому, чтобы мы стали муравьями?

– А что, – заявил один из холеных кавалеров. – Я готов быть трудягой-муравьем, лишь бы в моем муравейнике хватало прекрасных дам.

– Тогда я буду муравьем-доктором! – воскликнул еще кто-то.

– А я муравьем-художником!

– А я муравьем-воином!

– Ха-ха-ха!

– Господа, а какую роль мы отведем Панину?

– Самую важную! Он будет муравьем-поэтом!

– Ха-ха-ха!

– Нет! Пускай он станет муравьем-ученым!

– Какая прелесть! – воскликнула миловидная мисс Хардвидж. – Представьте себе, господа, нашего любезного Панина в роли муравья-ученого.

Все мило заулыбались. Панин учтиво, как мог, наклонился к мисс Хардвидж и с улыбкой заметил:

– Мне по душе ваша муравьиная шутка, мисс Хардвидж, но я скорее муравей-пропойца, а не ученый. Уверяю вас, с моим багажом знаний наш муравейник довольно скоро превратится в натуральнейший бордель. Клянусь вам…

Компания рассмеялась. Мисс Хардвидж обиженно надула свои ароматные розовые губки и попыталась сделать вид, что слова Панина ее ничуть не задели.

– Нет-нет, мисс Хардвидж, – убежденно повторил Панин, повторно склоняясь к ее левому ушку. – Если вам нужен истинный ученый муравей, то я рекомендую обратиться к господину Милагину. Вот кто в точности знает, кем является каждый из нас.

Милагин слегка поморщился.

– Ну уж нет, увольте, – сказал он. – Если и есть среди нас настоящий знаток человеческих душ, то это вы, господин Панин. Поверьте мне, сударь, с вашим поэтическим образом жизни вы переживете любого ученого на этом корабле, включая муравьев, тараканов и крыс.

– Не будем ссориться, господа, – миролюбивым тоном произнес Вышнеховский. – Давайте останемся людьми. Хотя, это звучит скорее грустно, чем гордо…

– Замечательные слова, – с ядовитой усмешкой заметил Панин. Он сделал большой глоток из фляги и выразительно произнес. – Жаль только, что от них мало проку. Это сегодня мы можем сколь угодно рассуждать об идеальном муравьином сообществе, однако уже назавтра непременно возьмемся за старое: будем обманывать, блудить, ловко жонглировать словами и приспосабливаться под обстоятельства, которые сами же и создаем себе из наших страхов, корысти и невежества.

После такого спича, все как-то незаметно разошлись по своим углам. А уже назавтра нам и впрямь было чем заняться, ибо на горизонте показался, наконец, берег Нового Света.

Впрочем, даже собирая вещи, я то и дело думала вот о чем: что несчастный Панин по-своему прав. "Ведь, в сущности, что такое человек? – именно так весьма простодушно и безо всяких затей вопрошал один нетрезвый батюшка, приход которого находился на палубе "Б". И сам же отвечал себе на этот простой, как выяснилось в дальнейшем вопрос. – Ведь человек, прости меня Господи, не более чем пустой сосуд, лишь по недоразумению наполненный святым духом".

Уже много позже, когда мы вышли с Марком на палубу, у меня возникла странная мысль, что если бы вдруг на небе и впрямь нашелся хоть кто-нибудь, кто взял бы на себя смелость определить дальнейшую судьбу человечества, то к каким выводам ему пришлось бы прийти? Ведь если взвесить все за и против, то люди не ждут от будущего ничего хорошего, кроме вчерашних трагедий.

Раздумывая над этим, я не заметила, как наш Левиафан причалил к берегу. Только по высоким башням стареньких небоскребов мне пришлось догадаться, что мы уже прибыли. Марк взял меня под руку и повел к трапу. Краем уха я вновь слышала бранный репертуар матросов, ставший уже привычным, крики чаек и оживленный говор пассажиров. Кто-то восторженно отозвался о пропасти тысячелетий, пролегшей между двумя Старым светом и Американской мечтой, сравнивая Атлантику с бездной времен.

– Мы-таки пересекли её, уважаемый герр Шредер, – в приподнятом настроении говорил какой-то неизвестный мне господин. – Нам довелось оставить её позади!

– А чего вы хотели, господин Селиваноф, – ворчливым тоном отзывался герр Шредер. Он говорил с очевидным швабским акцентом и дышал, как загнанная насмерть лошадь. – О, Майн Гот, разфе можно остафить позади себя что-то более разумное, доброе и, разумеется, фечное, кроме фаших бесконечных русских упоений и пропастей, как фы полагать?

– Бросьте, господа! – перебил их чей-то громкий выразительный голос. – Отбросьте ваш сентиментальный вздор. Лучше взгляните на эту очаровательную парочку.

Признаться, в этот момент я буквально до кончиков ногтей почувствовала, что говорят именно о нас с Марком, и почему-то мучительно покраснела.

– Да-да, я имею в виду именно эту прелестную парочку Адама с Евой, – уверенным баском продолжил голос. – Видит бог, если они являются воплощением наших лучших человеческих идеалов, то мир явно сходит с ума…

Марк сошел на берег первым. Он был спокоен, как скала. Его широкая спина являлась для меня единственной путеводной звездой в шумной толпе встречающих. Сзади что-то прокричали, настойчиво называя наши имена, но я так ни разу и не оглянулась. Марк в мгновение ока поймал пустое авто и, предупредительно подав мне руку, помог забраться в машину. Было невероятно приятно ощущать тепло и надежность его крепкой мужской ладони. Только на запястье с трудом можно было нащупать небольшое фабричное тиснение. У меня было в точности такое же, разница состояла разве что в буквенном обозначении, не более того. Мне не нужно было наклоняться, чтобы прочесть две простые, едва заметные строчки – "Марк Аврелий, создан в две тысячи восемнадцатом году фирмой "OF COURSE ROBOTICS".

Загрузка...