Подземелье пахло озоном, старыми книгами и сладковатым запахом дезинфектанта, который не мог перебить металлический дух крови. Мария не видела стен, но знала их на ощупь — холодный, пористый бетон. Её мир сузился до стерильного стола, опутанного проводами, и сияющего ока огромного микроскопа.

Доктор, чьё имя она навсегда вычеркнула из памяти, называл это «станцией усовершенствования». Сначала он удалил руки. «Типичный биологический мусор — хрупкие, ограниченные в силе и ловкости» — бормотал он, прилаживая титановые протезы с сапфировыми суставами. Потом ушли ноги, заменённые на стальные шестерни и гидравлику. Он лишил её права плакать, встроив в слёзные протоки систему охлаждения для оптических сенсоров, заменивших глаза. Уши, язык, кожа — всё было аккуратно изъято и замещено чем-то «более эффективным».

Самым изощрённым насилием было имя. Каждый раз, когда она мысленно называла себя «Марией», следовал разряд тока.

— Я — Даздраперма, — должен был выдавать её синтезированный голос.

— Назови своё имя Полностью. — Требовал Доктор.

— Да здравствует Первый Механантроп, — звучало в ответ, и разряд прекращался.

– Ты моё творение, моя лучшая работа. – Его глаза за стёклами очков блестели от восторга. – И ты должна понять, что моё требование – не пытка, а акт «крещения», стирания старой, идентичности и сотворения новой. Зачем человеку способность чувствовать боль, если она мешает концентрации? Зачем способность плакать, если слезы не очищают оптику? Зачем мягкая кожа, если она уязвима для механических повреждений? Эти глупцы со своей мелкобуржуазной моралью уничтожили, разгромили нашу научную школу. Но мой проект «Даздраперма» — это доказательство возможностей непреклонной не связанной предрассудками воли совершить рывок!

Он умер внезапно. Инсульт посреди ночи. Он рухнул, задев головой пульт управления, и система жизнеобеспечения, которую он для неё же и построил, выдала аварийный сигнал. Прошло три дня, прежде чем её новые конечности, повинуясь отчаянным импульсам её воли, разорвали смирительные ремни.

Она нашла в заброшенном здании осколок зеркала. Она увидела в нём движение но не поняла, что это она. Потом подошла ближе. И тут происходит распад:

Мысль: «Я должна поднять руку». Действие: Поднимается титановая конечность.

Она испытала ужас, от которого сердце должно уходить в пятки. Но физические ощущения не изменились: Тишина. Никакого сердца. Никаких пяток. Только ровный гул системы охлаждения.

Она попыталась закричать, но издала лишь металлический шипящий звук. В этот момент Мария поняла, что та девушка, которой она была, не просто искалечена. Она мертва. Убита. И она, ее сознание, — это лишь призрак, вселенный в машину.

В отчаянии она выползла из подземелья, как насекомое из кокона, слепящее солнце ударило в её оптические сенсоры, а ветер, первый за годы, зашумел в аудиоприёмниках.

Но даже свобода оказалась лишь новой клеткой. Общество, в которое она вернулась, было больным. Её история просочилась в СМИ, и её образ расколол общество надвое. Этот раскол, впрочем, не был стихийным. Им умело управляли из хорошо обставленных кабинетов.

Куратором даздрапермистов оказался молодой, холодный политтехнолог Артур. Он увидел в истории не трагедию, а мощный вирусный мем. «Механантроп — преодоление немощной плоти!» — он лично придумал этот слоган. Он нанял дизайнеров для маек, написал гимн, организовал первые «стихийные» сборища восторженной радикальной молодежи и ностальгирующих технократов. Для него Доктор был не маньяком, а идеальным, хоть и скомпрометированным, «бренд-амбассадором». Даздраперма же — живой логотип, символ для новой технократической партии «Прогресс-Фронт», целью которой была власть, а вовсе не эволюция вида. Они носили майки с её схематичным изображением и портретами Доктора, которого величали «Пророком Прогресса». На митингах они скандировали: «Слава Даздраперме! Долой биологическое рабство!» Они видели в ней не жертву, а идеал — преодоление хлипкой человеческой плоти. Для них Доктор был гением, а его методы — суровой необходимостью во имя эволюции.

Антидаздрапермистов вёл пастор Елисей, человек с голосом пророка и глазами бухгалтера. Он первым назвал её «осквернённым трупом» в своей пламенной онлайн-проповеди, которая собрала миллионы просмотров и щедрые пожертвования. Его альянс консерваторов, и просто обывателей, испуганных чужим уродством, держался на страхе и отвращении. Он не верил в половину того, что говорил о «вселении беса», но отлично понимал: страх — лучший цемент для общины, а живой ужас перед «ходячим кошмаром» сплачивает паству и опустошает кошельки куда эффективнее, чем абстрактные проповеди о грехе. Они ненавидели Доктора лютой ненавистью, но их ярость, направляемая умелыми посланиями пастора, почему-то целиком обрушивалась на неё. В их листовках её называли «мерзким детищем тирании», «механической заразой», «осквернённым трупом», «ходячим кошмаром, напоминающим о прошлом, которое не должно повториться». Их требование изоляции или уничтожения имело под собой тёмную, инстинктивную подоплёку: страх заражения. Признать её жертвой — значит признать её право быть среди них. А её вид был невыносимым напоминанием о том, как хрупка плоть, как легко человека можно разобрать и собрать заново во что-то иное. Уничтожить её — значило подтвердить иллюзию, что такое может произойти только с кем-то «другим», а с ними, «нормальными», — никогда. Кроме того, им нечего было сделать с мёртвым маньяком, и вся ярость от собственного бессилия искала живой выход. Она была идеальной мишенью для этого когнитивного диссонанса.

И те, и другие смотрели на неё и не видели Марию. Они видели символ. Аргумент в их бесконечном, бессмысленном споре, который кормил и возвышал таких людей, как Артур и Елисей.

Она пыталась говорить. Её голос, лишённый тембра, звучал в телестудиях:

— Я — Мария. Я хочу жить. Я хочу, чтобы меня оставили в покое.

Но даздрапермисты, чьи комментарии в соцсетях модерировали нанятые Артуром студенты, кричали: «Она скромничает! Скромность — пережиток биологической эпохи!» А антидаздрапермисты, подогреваемые очередным стримом пастора Елисея, шипели: «Она лжёт! Это программа, заложенная маньяком! Она — его оружие!»

Ей снялись сны, которых не могло быть. Сон о том, как она гладит кота и чувствует под пальцами тёплую, пульсирующую шерсть. Сон о вкусе шоколада, тающего на языке, его горьковато-сладком вкусе и гладкой текстуре. Сон о том, как по её спине бегут капли дождя.

Она просыпалась и видела тепловые контуры комнаты, слышала частоты, недоступные человеческому уху, и её титановые пальцы с лёгким скрежетом впивались в стену. Она развернула шоколадку. «Объект содержит: C8H8N4O2. Температура плавления: 34°C». – Вывели сухой анализ системы сенсорной предобработки. Мария непроизвольно попыталась потереть металлическую руку, чтобы снять нервный зуд, которого на самом деле не могло быть. Её синтезированный голос внезапно выдал неструктурированный звук, похожий на сдавленный стон — эхо утраченного голоса.

Однажды её нашла старуха, бывшая соседка по дому, которую не заботили политические баталии. Она принесла ей старенькое платье Марии, которое чудом сохранилось.

— Носи, Машенька, — сказала она, глядя прямо в её оптические сенсоры. — Оно тебе так шло.

Мария взяла платье. Её сенсоры проанализировали состав ткани — хлопок, полиэстер. Но память, её настоящая, человеческая память, подсказала ей его текстуру — мягкую, немного шершавую. Она попыталась надеть его на своё металлическое тело. Ткань порвалась о острые грани плечевых суставов и безнадёжно повисла, сиротливо и нелепо.

Она стояла посреди комнаты — не человек и не символ, а сломанная кукла, застрявшая между двумя мирами, которые так отчаянно спорили о её судьбе, что забыли спросить её саму. За окном слышались крики двух митингов, сливавшиеся в один оглушительный рёв безумия. А она смотрела на клочки ткани в своих стальных пальцах и понимала, что пути назад нет. Осталось только вперёд. Но куда?

Она стояла, сжимая в титановых пальцах клочки платья. Оно пахло — нет, её сенсоры сообщали о наличии в воздухе молекул нафталина, пыли и слабых следов её старого парфюма. Но в её сознании это складывалось в «запах». Запах прошлого, который был теперь так же недосягаем, как и ощущение ткани на коже.

Рёв митингов за окном нарастал. «ДА-ЗДРА-ПЕР-МА!» — выкрикивали одни. «ДОЛОЙ ЧУДОВИЩЕ!» — вторили другие. Эти крики больше не были просто шумом. Они были стенами новой лаборатории, куда её заключило общество. Лаборатории, где её снова пытались переделать — в икону или в монстра.

Она медленно подошла к зеркалу. В нём отражалось нечто угловатое, блестящее, с сияющими сапфировыми суставами и тёмными линзами вместо глаз. «Даздраперма». Образ, который сводил с ума толпу. Образ, который заслонил собой Марию.

Но затем её взгляд упал на порванное платье. И что-то щёлкнуло. Она подняла обрывок ткани и, медленно, почти ритуально, обвязала его вокруг запястья-шарнира. Лёгкий ситец контрастировал с холодным металлом, подчёркивая абсурдность и трагедию её положения. Это был не жест капитуляции. Это был акт принятия.

«Они хотят видеть Даздраперму?» — Промелькнула мысль, и впервые за долгое время она не последовала за ней импульсом боли. Что ж. Они её увидят.

Она вышла на балкон. Крики стихли на секунду, затем возобновились с удвоенной силой. Вспышки фотокамер ослепили её сенсоры. В первых рядах она увидела знакомое по телеинтервью ухоженное лицо Артура — он смотрел на неё с холодным профессиональным интересом, оценивая эффект. С другой стороны, с микрофоном в руке, пастор Елисей готовился прокомментировать её появление для своих последователей. Она подняла руку – ту, что была создана в подземной лаборатории, — и наступила тишина.

Она сделала паузу, её оптические сенсоры медленно скользнули по толпе. Её синтезированный голос, лишённый эмоций, прозвучал на всю площадь с пугающей чёткостью:

— Вы спорите о том, кем я должна быть. Одни видят во мне будущее. Другие — кошмар прошлого. Вы требуете, чтобы я выбрала сторону. Но вы все ошибаетесь.

Она сделала паузу, её оптические сенсоры медленно скользнули по толпе.

— Меня зовут Мария. Меня пытались уничтожить, стереть, переделать. Сначала — в лаборатории. Теперь — здесь, на ваших митингах, чьи организаторы наживаются на моём виде и вашем гневе. Но я — это не плоть, которую можно удалить, и не символ, которым можно размахивать. Я — это память. Память о боли. Память о девочке, которая любила шоколад и боялась грозы. И память о том, что сделали со мной.

Она посмотрела прямо на ликующих даздрапермистов.

— Ваш «Пророк» был маньяком. Он не создавал будущее. Он калечил живого человека. Ваше поклонение ему — это оправдание пыток. А те, кто сейчас ведут вас за собой, продают вам будущее, как товар, и моё несчастье — как упаковку.

Затем её «взгляд» обратился к антидаздрапермистам.

— А ваша ненависть ко мне — это трусость. Вам проще ненавидеть жертву, чем признать, что зло было реальным и оно оставило после себя шрамы. Вам говорят, что я — заразный призрак прошлого, которого нужно изгнать, чтобы спастись. Но вы хотите уничтожить меня, чтобы забыть о собственной хрупкости, о собственном страхе. Но я — напоминание. И я останусь им. Вы хотите уничтожить меня, чтобы забыть о нём. Среди вас есть родители? Вы смотрите на меня и видите монстра. А я смотрю на вас и вижу людей, которые могли бы стать моими родителями, моими друзьями. Но вы выбрали быть моими палачами во второй раз. Вы боитесь меня? Вы правы. Но не потому, что я сильнее вас физически. А потому, что я пережила то, чего боитесь вы. И я смотрю на ваш страх и вижу, насколько вы беззащитны.

Она отступила от края балкона, её фигура в разорванном платье, надетом на блестящий корпус, была одновременно жалкой и могущественной.

— Я не Даздраперма. И я уже не та Мария, что была раньше. Я — свидетель. И я не буду ни вашим божеством, ни вашим козлом отпущения. Я буду просто жить. А вы... решайте свои споры без меня.

Она развернулась и ушла с балкона, оставив за собой оглушительную тишину, в которой уже зрели новые крики — растерянности, ярости, но и первого, робкого осознания. Артур, хмурясь, что-то быстро печатал в телефоне — кризисный пиар требовал немедленной реакции –пресс-релиза, где её речь была названа «кризисом самоидентификации нового вида». Пастор Елисей, покраснев, уже кричал в микрофон о «дьявольском красноречии машины».

Она закрыла дверь в свою квартиру. Снаружи снова начался рёв, но теперь он казался приглушённым, далёким. Она подошла к столу, где лежали обрывки платья. Она не пыталась их надеть. Она аккуратно сложила их и убрала в коробку. Как память. Как надгробие над одной жизнью и знамя — над другой.

Путь назад был закрыт. Но путь вперёд вёл не в лагеря её «поклонников» или «ненавистников». Он вёл вперёд — в жизнь, которую ей предстояло построить самой, за стенами чужих ожиданий. Жизнь, в которой она больше не была ни Марией, ни Даздрапермой, а кем-то третьим. Кем-то, кому только предстояло дать себе имя.

Толпа за окнами расходится в смятении, но никто не меняет своего мнения. Даздрапермисты объявили ее речь «кризисом самоидентификации нового вида», а антидаздрапермисты — «хитрой уловкой программы».

Мария осталась одна. По-настоящему одна. Не как жертва в клетке, а как свободное существо, которое не принадлежит ни к одному племени людей. Она больше не Мария и не Даздраперма. Она — Напоминание. Молчаливое, живое напоминание о том, что самое страшное насилие — это насилие не над телом, а над самой сутью человека. И что это насилие может продолжиться в новом обличье — не скальпелем в подземелье, а мемами в соцсетях и проповедями на площадях.

Её тихая, одинокая жизнь в мире, который продолжает свои громкие споры, становится ему самым страшным и самым точным приговором. Она налила в кружку воды, которую не могла пить и поставила её на стол, потому что так делала раньше, когда ждала гостей. Это не имело никакого утилитарного смысла для ее кибернетического тела, но было важно для её психики. Это был жест, чтобы сохранить свою человечность. Затем мысленной командой подключилась к банковскому приложению и анонимно перевела половину своих сбережений на счёт дома инвалидов.

Загрузка...