А потом мы снова были в «Медиамаркете», и мы купили «Дайр Стрейтс» — дискографию на эм-пэ-три и ди-ви-ди с клипами. Я впервые услышал песню, которая, как родители говорили, играла у них на свадьбе, — «Султанз оф Свинг». На том концерте её не было. На ди-ви-ди с клипами она была первой, первой в дискографии, и этот Марк Нопфлер уже и тут был морщинистый и взрослый. Создалось впечатление, что он молодым никогда и не был. В клипах дальше, типа «Ромео энд Джульет» и «Коллинг Элвис», к моему удивлению, была молодёжь. У меня до этого было впечатление, будто музыку «Дайр Стрейтс» слушают только люди возраста моих родителей или дяди Серёжи, старые пердуны. Я ведь отчасти потому и успел полюбить «Дайр Стрейтс» — я думал, она станет для меня «безопасной гаванью», без раскованных и счастливых ровесников. А оказалось — нет, это вполне молодёжное, и её слушатели жуют жвачки, и чуть ли не во всех клипах — намёки на секс. Охереть. Сука.

Но я всё равно продолжал её слушать. Моими любимыми из этих впервые услышанных песен стали «Соу Фар Эуэй» и «Лэди Райтэр» — особенно вторая, конечно. Вот помимо музыки она как раз мне нравилась за «старпёрдскую гавань»: вряд ли тупой молодёжи нравились писательницы (я воображал, что она про это). А мне бы они нравились как раз. Какая-нибудь Джейн Остин. Как Аня с Фрунзы из детства. На случай если я плохо объясняю: вот настолько на самом деле я хотел развратную шлюшку. И мне ещё везло, что у меня было всё на уровне чёрно-белых стереотипов. Мне вообще ещё очень везло, и я описываю счастливейшее время. Я это печатаю в дороге — в ситуации, когда мимо меня в поезд заходят парочки, в которых девушки, красоты невообразимой в описываемые детские годы, совмещают и интеллигентную ауру Джейн Остин, и одновременно дерзость уровня блядей, и ещё и вся эта ситуация происходит тогда, когда мне уже давно за тридцать, а у них впереди ещё пятнадцать лет, вся молодость. Конечно же, тот две тысячи шестой — это просто рай по сравнению с тем, что я живу сейчас.


Я рассказал Слепухину про Дайр Стрейтс и что вступление из их «Мани фор Насинг» когда-то играло в телепередаче «Автодром» с объявлениями о продаже машин, которую наверняка включали у него дома по телевизору. Но когда я дал ему диск, и для него оказалось, что все остальные песни были не про хардрок, а про «музыкальную филологию», Слепухин был разочарован. Он рассказывал про своё открытие — «А-Си Ди-Си». «Вот они, знаешь, как пашут на гитарах!». Меня эта группа не интересовала — совсем не воображалось ничего мощного от каких-то недоростков из страны кенгуру, а когда я включил их диск в Медиамаркете и понял, что это скучный классический рок, а на фоне Мегадэт — и вовсе ничто, мне всё окончательно стало ясно ещё и со Слепухиным: не единомышленник.

Уже было непонятно: ходил я в школу на уроки (и часто только часть) или просто поболтать со Слепухиным и быстрей вернуться домой к компьютеру. Я уже не носил с собой ничего, кроме моего дневника с изрисованным Жириновским — а может, и его уже не носил. В это время я так изгалялся над учителями, что меня наконец отправили к директору. Что-то она меня там спрашивала. Потом ещё маму основательно вызывали. Тогда-то я и припомнил толчок меня в коридоре какими-то старшеклассниками в первый учебный день этого класса. Какие-то агрессивные, мстительные мотивы я там выражал также. А насчёт разрисованного дневника — мама, которой в действительности не было дела ни до каких партий, мне потом рассказывала: «Я им сказала, что мы вообще за Единую Россию — и они заткнулись».

Не говоря о том, как будет уже скоро, когда все начнут — и довольно успешно — убеждать её, что у меня шизофрения и я больной, она же и уже, как я рассказывал, считала меня пострадавшим — в основном по её вине, как она считала, но часто и по вине грубого, не считавшегося с моей ранимостью воздействия окружающих — и у меня поэтому уже давно было ощущение не то что не маменькиного сынка, а даже противоположного. Ну или, лучше сказать, какого-то извращённого маменькина сынка.

Например, когда мама при этих разговорах со школьными тётками, будто бы отчитывая меня вместе с ними, говорила: «Ты понимаешь, что так нельзя делать?» — я считывал это за «ты всё правильно делал». И когда она запрещала мне сделать что-то агрессивное для восстановления моего чувства достоинства, я чувствовал, что она лишь говорит так, а на самом деле гордилась бы, если бы я сделал. Только она гордилась бы, если бы был успех, конечно же, а я же видел, что его не будет, и я не оправдаю её внутренних надежд и только сделаю хуже — и вот потому не делал. Я рассказывал уже про это после эпизода с дракой на пристани. Ну а снаружи казалось, будто я — маменькин сынок, и что я не делаю дерзкие вещи, потому что мне мама не велит.


Тем временем, такой как я государственной системе был не нужен, и школьные тётки уже запускали процесс утилизации. На другой день меня с урока вызвали в кабинет к школьному психологу. Типичная молодая представительница этой бесполезной профессии. В какой-то момент один из её вопросов был: «Тебе в школе нравится какая-нибудь девочка?». Вспоминая сразу двух, а то и трёх, я, конечно, повертел головой, хотя потом, когда рассказывал пацанам, прикалывался, что мог бы ответить: «Вы мне нравитесь». Это было бы и правдой, и, для нейтрализации проблемы ямамьего тупика, замаскировано под моё очередное глумление.


Дома я во всю тыкал пальцем в попу, а один раз — и это было, когда мама была дома — я дрочил втихаря по-обычному, и вдруг у меня под шкуркой члена стало ощущаться будто какое-то кольцо. Я сильно пересрал, до сих пор не представляя анатомию до конца и думая, что у меня отделился какой-нибудь кольцевой хрящ и потребуется хирургическое вмешательство, чтобы вернуть его обратно. Ведь вдруг хирурги — и без того адская перспектива — знают эту тему и объяснят маме, что это кольцо сходит из-за дрочки? Часа два я сидел, не решаясь прикасаться к скукожевшейся от испуга до размера клитора письке, пока мама не ушла, и я не разобрался, что это просто сама шкурка завернулась там по кругу, когда тёрлась о сухую головку. И ещё меня постоянно изводила анатомическая непонятка: как может шкурка так далеко двигаться по члену? Ведь, например, кожа на руке и в других частях сидит почти плотно. А пещеристое тело члена в той кожице — будто как в мешке. А я не люблю вот эту расхлябанность, эту ненадёжность, все эти мошонки и перепонки. Я от всего этого вспоминаю о хрупкости человеческой анатомии, и меня это мучает.


Слепухин дал мне уже старую игру, называвшуюся «Драйвер Три», где, как и в Гэ Тэ А, можно было передвигаться человечком по виртуальному Майами. Я несколько дней подряд после школы и мороза приходил и сразу её включал, чтобы перенестись в свой любимый город и страну.

Ну а потом на очередной поездке в Саратов, в Медиамаркет на Вольскую, я заприметил и мы купили там ди-ви-ди диск с хвалёной весь прошлый год в «Игромании» игрой «Халф-Лайф два» — с полной русской озвучкой и качественно распечатанной обложкой (мне это было важно, и с плохо распечатанной бумажкой я бы не стал брать). С этой игрой снова можно прокрутить дней двенадцать биографии.

Мне уже было совсем похеру и на школу, и даже на бестолковых близняшек и Слепухина. Часто мы с мамой решали мне никуда не идти, и она сама ещё куда-нибудь уходила, и я даже не кидался дрочить, а просто продолжал сидеть и проходить уровень за уровнем этой игры, ощущая себя в раю эскапизма. Особенно, как всегда, мне нравились уровни, где действие происходит на открытой местности, как в «Фар Край», в светлое время суток. Типа тех, где тоже на машине едешь по берегу и потом ещё там перебираешься по какому-то большому мосту, стреляешь из арбалета — ну и всё то прочее. Я эту «Халф-Лайф» проходил полностью только один раз, и она сильно ассоциируется у меня с той второй половиной февраля.


А потом, когда в какой-то момент нужно снова было идти либо в школу, либо тогда в поликлинику, а меня уже всё заебало в конец, я закатил жесточайшую истерику. Я ещё привязал к руке молоток, сел на большую кровать в маленькой комнате и сказал маме, что разобью нахуй окно и выкинусь, особенно если продолжит давление. Был морозный солнечный день, и всё, как ровно десять лет назад, в тот первый день детского сада. Только деревья в палисаднике внизу теперь были высокие, и я, конечно, знал, что вряд ли выкинусь, потому что только искалечусь.

Мама ходила, истерила — сначала с её напором и требовательностью, а потом уже в отчаянии. Был вызван дядя Серёжа, и он прошёл до маленькой комнаты и тоже о чём-то со мной говорил, но я продолжал сидеть с молотком и грозиться суицидом. Вскоре он понял, что всё бестолку, и стал уводить маму, пытающуюся в отчаянии о чём-то меня упросить. Он повторял ей: «Он болен». Вскоре они уехали. Я думал, она вернётся и устроит какую-нибудь взбучку, и я поэтому даже не решался включить компьютер и развлекаться. Но позже она вернулась в молчаливой обречённости.


А на другой день, также днём, от мамы опять было какое-то давление в мою сторону. Требовала что-то делать или, как я это называю, «переметнулась на сторону врага». В смысле, в разговоре со мной исходила не из моей позиции и даже не своей, а из позиции чужих людей — всяких ёбаных школьных тёток и прочей мрази, олицетворяющих систему, которой на нас похуй. Я сидел на кухне в горчичном кресле. И мама, видимо, вошла в режим врага очень правдоподобно, потому что я снова — и уже с продвинутой границей дозволенности — вошёл в бешенство, вскочил и, несмотря на стоящую на нём сахарницу и другие вещи, начал толкать на неё кухонный стол. Там всё упало, а мама ещё чуть ли не завопила — в характерном бабском испуге. Я в жизни трижды встречал такой испуг. После психушек, когда я ещё буду лютовать какое-то время, я как-то раз в таком же духе пошёл на бабу Клаву, и она тоже, секунды до этого дерзящая, сразу, аж упав на кровать для сценичности, завопила в духе: «Убивают, спасите!». А третье — ну это совсем лёгкое и игривое, но всё равно напомнившее такой паттерн — было у меня в тридцать лет со шлюшачащей девушкой, десяток раз приезжавшей посидеть возле меня в квартире из жалости и ради денег, которые я ей поддавал. Это та единственная, с которой у меня было больше чем одна-две встречи, и в которую я на несколько лет влюблялся. Вот она была тоже и истеричка, и тяготела к унижению и обесцениванию, вуалируя это под наивные подколы и всякую детскую дразниловку типа тыкнуть пальцем мне в рёбра. Один раз я осмелел и перешёл к ответной тактильности — пытался схватить её и защекотать (почти наибольшая физическая близость, которая у меня когда-либо была). И вот тогда она тоже, в духе мамы и бабы Клавы, моментально изменилась и стала изображать бабскую беспомощность и панику.


***


Для тех, на кого психологи, когда они штатные, работают, — они, конечно, не бесполезны: они нужны, чтобы организация могла легально спихнуть проблемного человека в зону ответственности психиатров. В итоге где-то в начале марта мы попёрлись с тупой мамой в поликлинику и зашли в кабинет психиатра. Там постсоветская тётка прям пять минут со мной поговорила, максимум, и дальше я вроде вышел и сидел в коридоре, пока мама ещё была в кабинете. В будущем она рассказывала, что врачиха сразу всё поняла и говорила ей, что такие, как я, стреляют своих в армии. Сам я на тот момент про убийства не думал.

Дома в те дни мама была в самой мрачной обречённости. Теперь, когда она на меня довлела, это было уже не с призывом исправиться, а с сообщением, что всё у нас предельно плохо, прям конец жизни. В один такой момент вечером на кухне она так нагрузила, что, когда она со своей больной головой ушла полежать и поплакать, а я стоял и мыл посуду, я тоже ревел. Хоть и из её причитаний следовало, что проблемы начинались с меня, я, тем не менее, знал, что проблемы начались с системы — с её ёбаных детсадов, школ и приближающейся военной обязанности, — и потому ревел я из жалости к нам двоим, а всю эту мразь вне нашей квартиры, вне нашей семьи — я ненавидел. По телевизору играли клипы «Дайр Стрейтс», в тот момент — «Лэди райтер», и я — по когда-то очень давно упомянутой моей тенденции на пике самых тяжёлых состояний, каких-нибудь злостных калин-рябин, пока мама уходила в комнату за ремнём, вопреки моменту изобразить улыбкой счастье на зарёванном лице или даже исполнить танец, — отвлёкся на мгновение от посуды и поддержал тряской головы какой-то марк-нопфлерский гитарный запил.

Тема с восприятием всяких чужих людей, всяких вот таких музыкантов, которыми я увлекался, своими друзьями, понимающими меня людьми, у меня будет ещё очень много лет. А если ещё точнее, то это даже не про это, а про моё неправильное восприятие друзей как близких людей. В дневниках я называл это «бред единства». Вот, допустим, этот Марк Нопфлер — мой друг. И он даже меня понимает. Но это же просто друг. А тогда в детстве и ещё много лет дальше, как уже сказал, я воображал таких воображаемых друзей прям близкими людьми. Будто он не только понимает, но ещё и готов умереть за меня. Как родители. А ведь фиг он так будет делать. Близкие-то у него — другие люди, своя семья, и это вот за них он будет умирать, а не за меня. Мало того, он мне не то что не друг, а даже враг. Ведь я не понимал до конца, что меня не просто отбраковывали, а изолировали от других — исполняли законы. А законы и запреты никогда не строились вокруг состояния субъекта. Они строятся вокруг защиты третьих лиц. И любые друзья — это третьи лица. Ходи я такой бочонок с порохом в школу, где учились бы дети моего друга, — он, как и все остальные враги, желал бы моей изоляции.


Ну а в какой-то соседний день мама обозначила причину серьёзности: из‑за того захода в кабинет психиатра меня поставили на учёт в психушке, и теперь у меня будет полная хуйня, а не жизнь, если только мы как-то с него не слезем. Только хуйня для мамы заключалась не столько в вытекающих из статуса психбольного ограничениях прав и дискриминации, сколько почти в фантастических (как мне тогда казалось) стереотипах, имевшихся у неё на счёт психушек. Она сказала, что психиатры могут вколоть человеку такие препараты, что он будет выполнять их требования по указке, как робот. Она мне описывала криминальные сценарии, в которых врачи отберут у меня — считай, у неё — всё, что связано с жильём и деньгами, а потом, как отработанному пациенту, мне просто вколют укол, от которого я уже не проснусь, и ничто не остановит этих убийц, потому что никому нет дела, от чего умер какой-то там шизофреник в этой человеческой помойке.

Мне всё это казалось фантастическим, но каждый раз, как я выражал неверие, а мама лишь становилась тревожней, я и сам всё больше чувствовал, что дело серьёзное.

Раз мама так тогда паниковала, возможно, меня там уже сразу поставили на так называемое «активное диспансерное наблюдение», обязывающее приводить меня в психушку и колоть уколы, с последствиями вплоть до принудительных госпитализаций в случае пренебрежения — а это действительно означало переход контроля моей личности ко врачам и, соответственно, начало конца.


С помощью всё того же дяди Серёжи и его связей мама смогла организовать комиссию для пересмотра моего диагноза. Накануне мы с ней днём сидели на кухне, и она инструктировала меня, как нужно будет отвечать врачам. Какие-то ответы мне показались неправдоподобными, и я уже было начал возражать, как тут же она применила калино-рябиновый шоковый приём — резкий электрический крик с ударом рукой по столу: «Ты понял, чё я сказала?!». Давно этого приёма не было, и меня он сразу откатил обратно в безагентное детство, а глаза невольно заслезились.

На следующий день с утра мы поехали.


Мороз и солнце. Энгельсская психушка — пара зданий с типичной архитектурой постсоветского куска говна — находилась дальше дедов, ближе к городскому кладбищу, в частном секторе, в одном квартале от Волги. Позвали в кабинет, вроде даже без мамы, и я там сидел и по инструкции врал, как у меня нет никаких вообще жалоб и реактивных импульсов. Жалоб у меня действительно не было, но только в психиатрии, по крайней мере в контексте диагноза, под который меня подгоняли, жалобами называются не состояния субъекта, опять же, а его претензии к окружающему миру, в то время как внутренние состояния рассматриваются в первую очередь как свидетельство существования тех претензий. Ни тогда, ни потом, позже, никого особо не интересовало моё мытьё рук — уже автономная невротическая история. Хоть для надёжности я был проинструктирован опровергнуть и её — чуть ли не специальной сценкой, что я чего-то уронил там на пол — и сразу же с лёгкостью поднял.

Загрузка...