Я стою на пустыре за домом, кажется, мне около десяти лет, потому что на мне короткие детские штанишки, на левом плече алеет памятная царапина – я получил ее, карабкаясь по высоченному грабу по дворе и воображая себя Вильгельмом Вельценбахом, покорителем Альп.

Восхождение проходило непросто, пальцы то и дело соскальзывали, а ноги теряли опору, но я напоминал себе, что и Вельценбаху приходилось непросто. Вынужденный приносить в жертву горным демонам своих спутников и носильщиков, а после и поить их собственной кровью, он поднялся на Северную Стену Гроссхорна в одиночестве, почерневший от удушья и слабости. Мое восхождение продолжалось успешно, пока господин Беккер со второго этажа не заметил меня и не закричал, отчего у меня тут же сорвались пальцы и я лишь чудом не свернул себе шею, отделавшись одним только распоротым плечом.

В руке у меня – жестяная коробка, издающая беспокойный скрип.

Это сон, твержу я себе, но коробка такая увесистая и шрам на плече совсем свежий…

На пустыре отлично ловятся мелкие адские отродья. У каждого мальчишки свои методы ловли и своя приманка. Я ловлю их на кусок подгнившей свиной печенки и мертвых мух, хоть Уве и твердит, что так ловят лишь полные болваны, всем известно, что лучшая наживка – это отрезанное у живого кота ухо. На нашей улице давно нет котов, но он упорствует неистово и, верно, будет упорствовать до самой смерти. Некоторые умники ловят только на копченых червей или рыбьи головы, другие – на полумертвых мышей или оторванные ногти. Но никто из них пока что не изловил мелких адских отродий больше меня.

Может, потому что в этом деле у меня есть свой секрет. Пока прочие мальчишки пытаются перещеголять друг друга, доставая самые изысканная с точки зрения адских отродий яства, я учусь выписывать сигил Fæða на песке. И это совсем не простая задача. Уве корябает его пальцем или костной иглой, иногда весьма небрежно, но я давно заметил, что чертить лучше всего куриной костью или черенком вишневой ветки, кроме того, крайне важно ориентировать этот сигил на юг. Сигил fæða – не каприз и не прихоть, это обозначение корма на адском языке. Если ты хочешь, чтобы запах приманки проник из мира смертных в адские чертоги и коснулся ноздрей того, для кого он предназначен, лучше уделить ему побольше внимания. Но, конечно, я никогда не расскажу этого Уве – пусть и дальше носится со своими кошачьими ушами, завидуя моему богатому улову…

Пойманный адский дух – отличная штука, годящаяся для самых разных фокусов. Жестяную коробку можно нагревать на огне в камине, когда матери нет дома, тогда пойманный дух смешно пищит разными голосами или даже распевает арии, пока не обратится липкой слизью, можно трусить его до изнеможения, тогда умирающее отродье испускает странный запах, похожий на запах корицы и гнилой картошки, от которого перед глазами на несколько секунд делаются цветные картинки. Но еще лучше – отнести коробку в школу и тайком открыть посреди урока. Перепуганный дух, взбудораженный тряской, прыснет наружу и почти наверняка выкинет что-то смешное. На прошлой неделе один такой скользнул под юбку Августе, стоявшей у доски, та визжала так истошно, что урок был сорван подчистую и все хохотали до слез, несмотря на то что школьный демонолог потом знатно исполосовал всех нас розгами за эту шалость.

С адскими духами, даже такими крошечными, нужен глаз да глаз. В жестяной коробке не должно быть щелей, кроме того, чертовски опасно ловить их в мае или по четвергам, особенно если перед тем долго дули северо-восточные ветра. Полгода назад Каспару с Гинстервега улыбнулась удача, он поймал отродье размером с большой орех, но не удержался и приложил к уху коробку с добычей, не подозревая о том, что та прохудилась и в ней появилось крошечное отверстие. Адский дух, не будь дураком, выскочил – и прямехонько ему в голову. Каспар, побледнев, рухнул как подкошенный. Следующие три недели он лежал в бреду, извергая из себя тирады на арамейском, которого прежде не знал, пускал пену изо рта и пытался откусить себе пальцы, а когда оправился… Ну, нельзя сказать, чтоб он оправился подчистую. Зубы с правой стороны с того дня у него сделались мраморными, ухо почернело, как от гангрены, а правый глаз расперло настолько, что он едва не скрежетал в глазнице. Да и характер его переменился. Каспар почти перестал говорить, но все время тихонько смеялся и потирал руки. Кроме того, про него говорили, что по ночам он тайком наведывается на пустырь, где лакомится остатками дохлых птиц и живыми жуками, неудивительно, что мы перестали звать его в свои игры…

Самое сложное в охоте на адское отродье даже не в том, чтоб найти подходящую наживку, а в том, чтоб улизнуть на пустырь без младшего брата. В этом году ему исполнилось пять и, как все пятилетние карапузы, он ужасно любопытен. Все на счете ему непременно надо разобрать или хотя бы попробовать на зуб, а уж когда дело доходит до адских чар, его интерес делается прямо-таки неудержим. Год назад он умудрился тайком разобрать домашние часы, внутри которых был запечатан небольшой, но полный сил адский дух. Обнаружив щелку в своем узилище, тот, не будь дурак, выскочил наружу и взорвался у нас на кухне с оглушительным грохотом, точно пушечное ядро, чудом не задев самого брата.

Вернувшаяся с работы мать отходила розгами нас обоих так рьяно, что еще три дня мы садись на стулья с величайшей осторожностью, и неудивительно. Мало того, что часы были совсем новыми (она выложила за них три гульдена), так еще и опаленная сполохом адских чар кухня с того дня начала чудачить. Чеснок, оказавшийся в шкафу, делался сладким на вкус и пах лакрицей, спаржа в считанные минуты серела и жухла, а фужеры из фамильного сервиза с того дня приобрели неестественный и даже пугающий звон.

С утра брат был полон решимости отправиться вместе со мной на пустырь, ловить демонов, и никакие угрозы не могли на него повлиять. Чтобы заставить его отказаться от своих планов мне пришлось подарить ему новенький крейцер, кроме того, клятвенно пообещать, что поделюсь с ним добычей. Новенький блестящий крейцер – слишком большой соблазн для пятилетнего сопляка. Брат взял монету, но тут же попытался меня надуть – пообещал, что на пустырь не пойдет, а пойдет на реку, ловить лягушек. Никак он воображает себя самым большом хитрецом на свете, будто бы я не знаю, что стоит мне выйти, как он тайком увяжется следом за мной на пустырь!.. Нет уж. Не слушая его жалобных стонов, я запираю его дома на основательный замок – не зачарованный, самый обычный, грубого металла, но самые простые вещи часто бывают самыми надежными.

Проклятый маленький упрямец! Все никак не может уразуметь, что ловля демонов, даже таких крохотных, это не игра в камушки и не детское баловство. Многие мальчишки с нашего двора носят на себе отметины близкого знакомства с адскими чарами, даже те, что воображали себя самыми ловкими и хитрыми. Эрих щеголяет оловянными ногтями на левой руке, Ансельм ковыляет как столетний дед, обе ноги до колена у него каменные – прошлой осенью мы разорили осиное гнездо, не подозревая, что внутри скрывается выводок мелких, но чертовски злых адских отродий – Леопольд-Третий седой как лунь, а Карл-Янек наполовину ослеп.

Кажется, я единственный, кого ни разу серьезно не зацепило. Пару раз обжигало, конечно, это бывало, но не всерьез, не до паленого мяса. Один раз крепко оглушило, но и только-то. Некоторые болтают, мол, это просто случайность, рано или поздно щелкнет и меня, и уж щелкнет-то основательно. Другие твердят, что это все запас удачи, который Ад подарил нашему покойному отцу, но который не успел им воспользоваться и который вроде как передался нам с братом по наследству.

Но что, если адские создания на самом деле мне втайне благоволят?..

В очередной раз я задумался об этом в прошлом году, когда Уве выкинул фокус с гранатой. Граната была самая настоящая, пороховая, тяжелая и круглая, как большое яблоко, Уве купил ее у прибывшего в отпуск солдата за три крейцера. Улучив момент, мы подожгли ее и метнули в мастерскую Вернера, старого сапожника, который, подозревая нас в попытке обокрасть его хозяйство (мы и в самом деле, бывало, тащили его дратву и шпильки, когда он отлучался), нещадно колотил нас, поймав поблизости. Ухнуло так, что небо над Любеком на миг почернело. Граната оказалась не пороховой, а с начинкой из адских созданий, и таких разъяренных, что можно было бы погубить полсотни кирасир в полном боевом облачении.

Старого Вернера не было в мастерской, и только это спасло его от нашей шалости. Окна вышибло на всей улице, лошадь, привязанную у соседнего дома, вывернуло наизнанку – она так и унеслась прочь, подметая свисающими обнаженными потрохами мостовую. Булыжники из мостовой превратились в расползающихся каменных жуков, телегу, стоявшую неподалеку, извернуло в восьми измерениях так, что ее еще месяц после того не могли убрать прочь – всякого приблизившегося к ней наматывало, точно нитку, на какие-то хитро устроенные фракталы. Что там, даже на другой стороне улицы дома закачались, а уличные гарпии, кружившие в небе, посыпались вниз, разбиваясь, точно перезревшие виноградины.

Не всякая британская бомба так встряхивала нашу сонную улочку.

Меня должно было испепелить той вспышкой. Превратить в медную статую, в липкую копоть, в осколки стекла… Убегая вслед за прочими, я споткнулся и растянулся на мостовой, оказавшись в каких-нибудь трех клафтерах от взрыва, среди орды мечущихся разъяренных адских отродий, способных оторвать на лету мухе голову или распилить человека вдоль… И остался цел.

Позже Уве недоуменно ощупывал меня, не веря своим глазами. «Ну ты и даешь, Вальтер, - бормотал он, сопя от зависти, - Тебя даже не надкусили! Видать, твое мясо даже демонам не по вкусу!..»

Или они ощущают во мне силу. В десять лет приятно думать именно так.

Я иду домой, держа в руках жестяную коробку с пойманным отродьем. Нет, я не стану нагревать ее на огне, слушая ругань на жутких адских наречьях, и уж точно не потрачу свою находку для того чтобы испугать никчемную дуру Августу. Я буду изучать его, как настоящий демонолог, заставляя раскрывать мне свои секреты и адские тайны, обретая над ним власть, превращая в своего преданного могучего слугу. Если у меня в самом деле есть задатки демонолога, Уве очень скоро придется проглотить собственный язык…

Наш дом – старая трехэтажная громадина из желтого винербергского кирпича на углу Штадтвайде и Мёнкхофервег. Грузная и мрачная в любое время дня, она обыкновенно не рождала у меня теплых чувств, но в этот раз расстояние между нами стирается с пугающей скоростью, словно во сне мои короткие детские ноги сделались прыткими, как у молодого жеребца.

С домом что-то не то. Этого не ощущает десятилетний Вальтер Мюллер, бегущий в припрыжку, прижимающий к животу теплую жестяную коробку, охваченный ликованием, но это отчетливо ощущаю я, запертый в его теле. Дом не такой, как обычно. Он не сделался больше или меньше, не изменил цвет, но что-то в его облике заставляет меня настораживаться. Что-то враждебное, дремлющее, опасное…

Ты спишь, твержу я себе, Вальтер Мюллер, ты спишь, проклятый идиот. Но как это обычно бывает во сне, мое тело словно и принадлежит мне, а словно и двигается само по себе.

Матери нет дома, окна ее комнаты не горят, и это хорошо, потому что я намереваюсь спрятать свою добычу в кладовке, завалив всяким хламом. Мать терпеть не может, когда я приношу адских отродий и, если находит, устраивает мне знатную порку. Она кричит, что отдаст меня подмастерьем к граверу, господину Фогелю, раз мне не сидится в школе. Кричит, что не потерпит этой дряни у себя дома – не после того, что случилось с нашим несчастным отцом – но в десять лет все мы адски упрямы…

А потом дом просыпается.

Сперва он просто трещит, я вижу, как на его старых боках расходятся трещины, извергая сперва струйки, а затем и водопады пыли с кирпичной крошкой. Черепица на крыше зловеще скрежещет и лопается. Дом ходит ходуном, словно при землетрясении, только это не землетрясение.

Просто он обретает собственную жизнь.

И как всякая молодая жизнь, эта жадна и голодна.

Я замираю на пригорке, ноги мои делаются словно из мокрой глины.

Это сон, это все проклятый сон. Просыпайся, дружище Вальтер, во имя всех демонов Ада…

Окна больше не окна – это разверстые пасти, скрежещущие ставнями, я вижу мечущихся внутри перепуганных жильцов. Кто-то суматошно распахивает сундуки и хватает вещи, не понимая, что происходит, кто-то истошно кричит, зовя на помощь, кто-то судорожно озирается, теряя драгоценное время…

Большой каменный дом. Он много лет стоял на углу Штадтвайде и Мёнкхофервег и порядком проголодался. Его пасти приходят в движение, стены квартир начинают сближаться, точно огромные каменные челюсти, давя и перетирая тех несчастных, что оказались заперты внутри. Их криков почти не слышно за гулом шевелящегося камня, но стоя на пригорке, я хорошо вижу их распахнутые рты и выпученные глаза – перед тем, как они превращаются в хорошо пережеванное месиво.

Тебя нету, шепчу я дому, задыхаясь от ужаса, ты мертв. В сорок втором британские «летающие барбаканы» стерли тебя до основания. Я видел твои обугленные руины.

Но сейчас, в моем сне, он жив – и продолжает свою страшную трапезу.

Я вижу, как господин Зоргнер с третьего этажа исступленно бьет плечом в дверь, не сознавая всей тщетности своих попыток, пока стены, сойдясь, не сминают его, вмяв лицо в затылок и раздавив грудную клетку. Господин Воррингер, отставной ландскнехт, разряжает в стены свои пистоли, один за другим, будто надеясь, что пули, разившие французов и англичан, способны противостоять тяжелому камню. Каменные плиты перекрытий, сделавшиеся зубами, сокрушают его спину, теперь он визжит и извивается на полу, окатываемый хлещущими со всех сторон потоками желудочного сока, быстро растворяющего плоть на костях.

Господин Беккер со второго этажа, тот самый, что когда-то помешал мне забраться на граб, даром что выглядит старым ворчуном, оказывается смышленее прочих. Бросается всем телом в окно, надеясь вышибить раму – и почти добивается успеха. В последний миг тяжелые ставни, дрогнув, смыкаются, точно зубы, перекусив его пополам – верхняя часть господина Беккера шлепается посреди двора и еще несколько секунд недоуменно шевелит руками, пытаясь то ли ползти, то ли ощупать себя.

Я вижу людей, перевариваемых в собственных квартирах, кричащих, тающих на глазах, отчаянно жмущихся к оконным решеткам. Я слышу страшный хруст, доносящийся из подвала, это огромные бетонные плиты монотонно перемалывают тех, кто не успел выскочить прочь. Я ощущаю густой смрад человеческого отчаяния.

Хвала всем демонам Преисподней, что матери нет дома и…

Я весь целиком превращаюсь в мокрую глину, потому что понимаю.

Новенький крейцер. Я отдал его брату за то, чтобы он не увязался за мной, сам же его и запер на замок, когда уходил. И вот теперь он…

Я вижу его в окне первого этажа. Он истошно кричит, прижимаясь к оконной решетке. Я вижу, как комната быстро уменьшается в размерах, она уже стала вполовину меньше, чем раньше, стены скрипят от натуги, сближаясь с неумолимостью огромных челюстей.

Я бросаюсь к нему, но жестяная коробка с демоном, которую я все еще держу в руке, наливается чудовищной тяжестью, приковывая меня к месту. Я пытаюсь выпустить ее, но она прилипает к ладони. С негромким шипением в ее боках раскрываются отверстия, из которых, вереща и присвистывая, выбираются сотни извивающихся черных сколопендр. Они впиваются в мою руку и устремляются выше, выше, выше.

Я кричу и пытаюсь их стряхнуть, но, как всегда во сне, руки делаются вялыми и тяжелыми, ужасно медлительными.

Извивающиеся сколопендры забираются мне в уши и последний звук, который я слышу, перед тем, как из мира пропадают все звуки – оглушительный влажный скрежет. Они набрасываются на мои глазницы и какой-то миг, пока я еще способен видеть, а мир вокруг стремительно наливается черно-алым багрянцем, я вижу искаженное лицо брата в окне. Они забираются мне в рот, я пытаюсь давить их зубами, но они проворнее и тверды как железо, они протискиваются мне в пищевод, раздирая до крови глотку, и ворочаются там, протискиваясь глубже, глубже, глубже… Я рычу от боли, извиваюсь, прижимая руки к животу и…


…просыпаюсь, суча ногами, уткнувшись лицом в зловонный рыхлый мох. Мне кажется, я еще чувствую железных сколопендр, жадно пожирающих мою печень, извивающихся в желудке, остервенело терзающих мокрую бахрому моих легких…

Содрогаясь от отвращения, я выкашливаю в мох свежую желчь. Мне требуется по меньшей мере минута, чтобы мое тело и мой рассудок вспомнили, где я нахожусь.

В Нормандии, Вальтер Мюлллер, посреди проклятой всеми адскими владыками Нормандии, из которой ни тебе, ни прочим проклятым душам, никогда не суждено выбраться!..

Проклятая отрава. Чертов «Траумгейст»! Если пилюли Бодена в чем-то и хороши, так это в том, чтобы отравлять разум самыми паскудными и мерзкими галлюцинациями. Кто-то в самом деле принимает его по доброй воле? Поначалу он дарует некоторое время сладкого блаженства, но все эти грезы заканчиваются одинаково – страшным, выматывающим душу, кошмаром.

Раттеншпины, мои вечные спутники, негромко трещат, обступив меня со всех сторон, точно почетный императорский конвой. В этот раз я старательно отгородил себе место камнями и острыми палками, чтобы им не вздумалось отщипнуть от меня кусочек, пока я смотрю отравленные сны, но общество этих молчаливых трусливых зевак раздражает.

Возможно, в их крохотных глазах я сам выгляжу демоном, устало думаю я, пытаясь унять прикосновением пальцев звенящую в голове боль. Могущественным существом, одержимым непонятным простым смертным желаниями, которое способно осушать моря и разрушать дворцы, но вместо этого мучительно корчится, точно раздавленный червяк. Им никогда не понять сложного устройства нашего общества, как нам самим не понять тонкостей адских чертогов, не понять нашей природы, наших желаний, наших бед. Они просто видят силу и безотчетно тянутся к ней, полагая, что сила, в чем бы она ни была явлена, может стать источником богатства и процветания.

Чего доброго, скоро они начнут проводить ритуалы, кисло думаю я. Подносить мне свои жалкие дары – грибы, дохлых жуков, грязные камни, которые в их глазах сродни драгоценностям… Они будут искать моего покровительства и защиты, изобретать хитроумные ритуалы, которые должны спасти заклинателя от моего гнева, втайне изучать мои слабые места и сокровенные желания…

Возможно, пилюли Бодена не так уж плохи, вынужден признать я, бесцельно комкая мох в пальцах. Возможно, они в самом деле несут сладкий сон и душевное облегчение, вот только мой рассудок поврежден, отчего то, что должно служить лекарством, превращается в обжигающий яд.

Возможно…

Я бреду обратно к шлахтенбургу, не обращая внимания на почтительно замершие крохотные фигурки с тонкими, колеблющимися на ветру, лапками.



Даже сейчас, когда все закончилось, мне хочется отхлестать себя по щекам, как фельдфебели в нашей вюнсдорфской школе хлестали самых никчемных и нерадивых кадетов, если те выкидывали какую-нибудь глупость. Например, пытались зарядить орудие, не очистив должным образом ствол от тлеющих остатков пороха после предыдущего выстрела, рискуя сжечь себя и всех стоящих рядом.

Черт. Даже самые увесистые пощечины, которыми я мог бы себя наградить – слишком легкое наказание за допущенную мной глупость. Возможно, мне стоило бы открыть казенник орудия и засунуть туда голову, чтобы невидимые зубы «Ротиннмуннура» смяли ее как орех вместе со шлемом или…

Что ж, обо все по порядку.

Видит Ад, как стыдно мне записывать это, но я специально заставлю себя записать все произошедшее от начала до конца, не пропуская ни одного слова, какие бы муки это мне ни причиняло. Жалкая попытка самобичевания. Уверен, узнай о моих подвигах Черный Барон, распорядился бы снять с меня гамбезон и закатать три дюжины плетей – и не кожаным ремнем, а поводьями Бодена, густо заплетенными колючей проволокой. И был бы, черт возьми, прав. Только я не уверен, что решусь поведать ему о том, что случилось со мной сегодня.

Изложу все здесь, подобно тому, как военачальники вынуждены излагать в рапорте о боевых донесениях свои собственные огрехи – поспешные решения, позорные ошибки и нелепые действия. Конечно, плети куда как более надежное лекарство против зудящей совести, но и так, полагаю, будет неплохо.

Я замечаю эту штуку часа через два после рассвета, удалившись от «двести двенадцатого» на мейле с четвертью – из серебристо-свинцового неба она выступает, точно крохотная заноза, зацепившаяся за небосвод, и мне не сразу удается разобрать, что это прилипшая к пространству между холмами песчинка. Будь она в стороне, я бы вовсе ее не заметил – имея четкий маршрут разведки от Черного Барона, я почти отвык крутить головой по сторонам, но эта песчинка находится по пути моего следования и быстро увеличивается в размерах, обретая форму и цвет.

Сперва я приближаюсь с опаской, стараясь держаться под прикрытием зарослей. Здесь, в северной Нормандии, часто встречаются придорожные форты. Небольшие, способные похвастать лишь парой шестифунтовых пушчонок, они не могут считаться достойным противником для тяжелого бронированного шлахтенбурга, но все же остаются смертельно опасны для нас. Если форт занят британцами, там вполне может располагаться наблюдатель с подзорной трубой, а еще – гомункул, настроенный на определенную частоту магического эфира. Через четверть часа после того, как сигнал скользнет прочь, над «двести двенадцатым» будет виться столько «джаггернаутов», сколько не вьется гарпий над свежей лошадиной тушей…

Мои опасения оказываются напрасны. Точка быстро приближается, превращаясь в россыпь домишек из хорошо обтесанного известняка, крытых где черепицей, где сеном. Это не форт, это французская ферма из числа тех, что растут на здешних холмах точно грибы. Мне уже попадались такие, и немало, но почти всегда они выглядели весьма скверно. Расстрелянные пушками, сожженные адским огнем, они представляли собой руины, в которых не могло уцелеть ничего живого, эта же… Эта выглядит так, словно хозяева лишь вчера покинули ее, аккуратно прикрыв за собой двери.

Устроившись в надежных густых зарослях (наука маскировки, которую мы когда-то тщательно штудировали, не раз приходит мне на помощь), я навожу подзорную трубу и пытаюсь разглядеть детали, однако вижу лишь невразумительную кашу, состоящую из сотен неистово совокупляющихся силуэтов. Ну конечно, демон в подзорной трубе вновь обижен. Сегодня с утра Боден хлопнул трубой по голенищу и, верно, сделал это куда более пренебрежительно, чем следовало, опять позабыв, с кем имеет дело. Чертов крестьянин, управляющий чудовищно могущественным существом, но ничего не смыслящий в том, как устроены адские обитатели. Демоны из фонографов и телевокс-аппаратов исполнительны, даже немного трусливы, их бывает на пользу немного припугнуть, но демоны, обитающие в подзорных трубах – из другого племени. Они капризны и, затаив обиду, отказываются работать вовсе. Не хватало еще, чтобы я остался без подзорной трубы на разведке…

По счастью, обида не так уж и сильна. Мне приходится несколько минут гладить теплую бронзу, шепча утешающие слова на немецком и адском диалекте, прежде чем живущая внутри кроха неохотно возвращается к исполнению собственных обязанностей. Повезло. Пусть я не демонолог, но адские твари часто проявляют ко мне необъяснимую снисходительности, прощая ошибки и позволяя вещи, недопустимые для прочих, так у некоторых людей бывает с собаками…

За исключением «Ротиннмуннура», пожалуй. Это единственный демон, который не только не прочь меня сожрать (он сожрал бы и свою мамашу, пожалуй), но и почти претворил свои планы в жизнь. Мало того, я почти уверен, что он не отказался от своих планов, лишь присмирел, чтобы усыпить подозрения. Очень уж часто, находясь в нем или поблизости от него, я вдруг ощущаю колючий озноб, ползущий между лопатками, или привкус присыпанного землёй мёда во рту. Его глухое бормотание в такие мгновение делается почти вкрадчивым мурлыканьем – а это чертовски опасный знак, когда имеешь дело с существом такой мощи. Нет сомнений, он приглядывается ко мне, изучая, подбирая момент, чтобы я вновь забыл об осторожности – и уж в следующий раз своего не упустит. Вот почему в последнее время я с особенным рвением выполняю свои обязанности дневного разведчика, удаляясь от «двести двенадцатого» так далеко, как это позволительно.

Я пристально разглядываю ферму на протяжении четверти часа. Небольшая, украшенная аккуратными зарослями гортензии, она производит впечатление ухоженной и разительно отличается от ферм, которые можно встретить в наших северных краях – выстроенных из дешевого фахверка, угловатых, напоминающих неряшливых, неприязненно держащихся стариков. Прочный одноэтажный дом под двускатной крышей, крытой хорошей черепицей, амбар, курятник, несколько сараев, даже небольшая пекарня для хлеба – превосходное хозяйство, которое, кажется, не задело войной. Я пристально ищу следы жизни, но не нахожу их. Из труб не видно дыма, подворье безлюдно, не слышно даже лая собак. Ферма, по всей видимости, брошена, просто не успела прийти в запустение, набросив на себя ту грязную вуаль, которой щеголяют все брошенные, оставленные людьми, дома. Возможно, ее хозяева, услышав канонаду, отправились к родственникам на юг или же, прихватив скотину, укрылись в ближайшем лесу. И то и другое не лишнее, пока на их земле пляшем мы с британцами, пытаясь всадить ножи друг другу в печень…

Я разглядываю ферму дольше, чем положено. Мне стоит отметить ее в памяти, мысленно обозначить на карте, а по возвращению донести Черному Барону. Не исключено, он внесет изменения в разработанный маршрут, чтобы держаться от нее подальше. Даже брошенная, ферма представляет опасность для нас, беглецов, как брошенная раковина представляет опасность для морских обитателей – никогда не знаешь, пуста она по-настоящему или сделалась убежищем для колючего хищного моллюска, любителя закусить невнимательной рыбешкой…

Польстившись на заросли гортензии, там может обосноваться целая рота британских кирасир, отдыхающих после рейда, то-то они будут счастливы неожиданной добыче! Черт, не понадобится даже роты, хватит одного только замаскированного британского лазутчика на крыше…

Я пристально изучаю через подзорную трубу выложенные красноватой черепицей крыши. Так пристально, что демон начинает скучать, озорства ради подменяя цвета или переворачивая изображение вверх ногами.

Дорожки выложены мелким камнем и выметены. Бочки с дождевой водой стоят под навесом. Трубы вычищены – я вижу это даже с такого расстояния – а дверные ручки превосходно блестят. Без всякого сомнения, здесь живет рачительный хозяин, который не допустит беспорядка, будь на дворе хоть Второй Холлекриг, хоть Третий, хоть самый распоследний, предшествующий тем временам, когда Белиал, Малфас, Фурфур и Гаап в своей братоубийственной войне разгрызут наконец земную твердь до основания. Наверняка внутри прекрасная обстановка – небогатая, но удобная и превосходно выделанная мебель, как во всех французских деревушках, кровати с набитыми пухом перинами, набитый под завязку ледник, где в любое время года можно найти мясо и птицу, а еще – небольшой, прекрасно устроенный винный погребок, зеленовато блестящий стеклом и пахнущий старыми дубовыми бочками…

Приказ Черного Барона лаконичен и краток. Двигаться согласно намеченного маршрута, пристально изучая обстановку и мгновенно укрываться в тени, едва только возникнет хотя бы мельчайший признак опасности. Мне запрещено проявлять любопытство. Мне запрещено тратить впустую время. Мне запрещено исследовать какие-либо объекты, лежащие в стороне от моего маршрута. Мне запрещено отклоняться от пути. Все, что я должен делать, это исследовать дорогу для шлахтенбурга, чтобы следующей ночью не встретить неприятных сюрпризов.

Приказ вполне разумен и обоснован. Я не хладнокровный кундшафтер[1] из числа тех, что способны проползти змеей в двух шагах от патруля да еще и накинуть удавку на горло зазевавшемуся часовому. Я не отношусь к тем ловким парням, которых на фронте именуют фуражирами, у которых есть нюх на съестное, которые могут уйти на охоту с пустыми руками, а притащить столько провианта, что хватит на взвод. Я даже офицером с полным на то правом считаться не могу, я всего лишь унтершарфюрер, выпускник канонирской школы, посланный в разведку только потому, что моя утрата причинит экипажу менее всего вреда. У меня нет при себе оружия, если не считать дрянного рейхспистоля, который может взорваться у меня в руках, я ничего не смыслю в охоте и искусстве изучения следов, черт возьми, до семнадцати лет я ни разу не покидал Любека…

Определенно, мне стоит держаться подальше от этой фермы. Бросить на нее прощальный взгляд, развернуться и идти восвояси.

Я прячу подзорную трубу в карман, поднимаюсь на ноги и иду.

Я иду к ферме.



Сегодня, пятого июля тысяча девятьсот сорок четвертого года я, унтершарфюрер второй роты сто первой тяжелой баталии Вальтер Мюллер, канонир шлахтенбурга номер «двести двенадцать», направленный в разведку, по собственному почину и собственной инициативе решил осмотреть строения, находящиеся к западу от моего пути, опасаясь, что данные строения могут быть использованы противником в качестве наблюдательного пункта и…

Черт.

Даже если я проживу достаточно долго, чтобы дотянуть до полевого трибунала, эти дрянные записи наверняка будут служить уликой против меня. Если так, мне стоило бы озаботиться более убедительной причиной того, что побудило меня нарушить приказ командира. Быть может, если получится достаточно убедительно – палач, по крайней мере, подберет мне новенькую и мягкую веревку без смолы…

Нет смысла лгать самому себе, если что-то и заставляет меня идти вперед, трусливо пригибаясь и замирая время от времени, то это не чувство долга, а другое, куда более древнее и низменное. Это известный всем фронтовым мародерам собачий голод.

Я не умираю от истощения (некстати вспоминаются несчастные моряки Якоба Роггевена и трагический конец «Аренда»), но почти всегда отчаянно голоден. Последние дни Боден урезал наш паек до того, что скоро я начну есть с закрытыми глазами – больно смотреть на те жалкие крохи, что именуются завтраком или ужином. Глупо корить его или подозревать в том, что он прячет от нас изысканные яства, чтобы втайне лакомиться самому. Солонина вышла третьего дня, хоть мы и растягивали ее как могли, сушеный горох и того раньше. Теперь наш ежедневный рацион состоит из чашки ячменной каши и нескольких сухарей – неважная трапеза, от которой мой желудок не испытывает никакой благодарности, одно только скорбное глухое урчание.

Увидев французскую ферму, я думаю не о притаившихся в засаде британских кирасирах. И не об охранных демонах, укрывшихся за тонким слоем ограждающих чар. Я представляю себе куда более прозаические вещи. Подсохший, но все еще отчаянно ароматный хлеб, который, спешно покидая дом, не успели убрать со стола. Забытую в камине и успевшую отменно настояться бобовую похлебку с гусиными шкварками. Замотанную в тряпицу головку местного сыра, камамбера или нёшатель, покрытую заплесневевшей коркой, но пахнущую молоком и сеном. Может даже четвертинку нашпигованного чесноком копченого окорока, висящую в подвале…

Дьявол. Вместо того, чтобы пристально озираться, изучая каждый куст, я занят тем, что воображаю себе все самые вкусные вещи, которые только существуют на свете, рискуя заляпать слюной сапоги.

Овощной пирог, начиненный тушеной брюквой, капустой и чечевицей.

Запеченные в золе яйца, посыпанные крупной солью.

Медовые лепешки, истекающие сладким янтарным соком, пока держишь их в пальцах…

Ничего не могу с собой поделать, ноги сами несут меня вперед, сменив осторожный шаг разведчика на нетерпеливую поступь голодного мародера. Если там в самом деле обнаружится курятник, решаю я, стащу с себя гамбезон, свяжу рукава, превратив в подобие мешка, и наберу столько яиц, сколько смогу унести. Если будет огород – выкопаю ножом все, что отыщется в земле, и плевать, если это будет прошлогодняя картошка. Ну а если свинарник…

Я воображаю, как шипит парная свинина в котелке и испытываю что-то сродни голодной конвульсии.

Та часть моего рассудка, что еще не парализована воображаемыми картинами, сохраняя хоть какую-то ясность, твердит мне быть настороже. Ферма расположена на небольшом пригорке, каких много в здешних краях, но вокруг нее много пустого пространства. Так много, что это порядком нервирует. Ни деревьев, ни кочек, ни зарослей высокой травы, в которой можно было бы укрыться в случае опасности – одна только ровная, как стол, земля.

Прежде чем выбраться из зарослей, я колеблюсь несколько минут, не решаясь выйти на открытое пространство. Страх перед скользящими в небесах британскими демонами, высматривающими добычу, так въелся в меня, что сделался привычкой. И даже злые нетерпеливые спазмы желудка, подгоняющие меня, на какое-то время теряют свою силу.

Очень глупо выходить на открытое место.

Брошенная ферма ничуть не похожа на придорожный форт, но расположена в идеальной для обороны тактической позиции. Лишь только приблизившись к ней, ступив на плоскую, как стол, местность, я сделаюсь превосходной мишенью. Если внутри окажется стрелок с мушкетом, прикидываю я, он сможет положить бредущего по полю человека с пятидесяти шагов первым же выстрелом – даже если это самый никчемный стрелок во всей Франции.

Надо решаться. Мысль о шкворчащих свиных шкварках слишком невыносима. Сейчас она затмевает даже страх перед британскими демонами и сидящими в засаде стрелками. Будь что будет.

Мысленно вверив свою душу архивладке Белиалу, я набираю побольше воздуха в грудь и выбираюсь из зарослей. Первый шаг делать чертовски трудно, к каждой ноге словно привязали по пушечному ядру, а походка у меня сделалась отвратительная, семенящая и неуклюжая, как у старого паука. Я слишком много времени провожу взаперти, в тесной коробке, мое тело отвыкло от открытых пространств и цепенеет от ужаса, стоит только ветру зашелестеть в ветвях.

Но я иду. Медленно иду к ферме, стараясь не делать резких движений, ощупывая взглядом окна. Если мне померещится огонек свечи или блеск оружейной стали, я тотчас рухну как подкошенный, судорожно вжимаясь в землю, точно неумелый любовник… Но ферма ни единым знаком не показывает, что заметила меня. Нет лая собак, нет скрипа дверей, один только равнодушный гул ветра, грубовато ластящегося о печные трубы.

С каждым шагом, что приближает меня к ферме, я ощущаю нервозность, затмевающую даже голодные конвульсии желудка.

Допустим, ферма в самом деле пуста, там не засел какой-нибудь Жан или Поль с дедушкиной аркебузой, желающий разворотить мне дробью живот. Но даже если так, она все равно чертовски опасна. К примеру, пока я буду внутри жадно обшаривать шкафы, сюда нагрянет британский конный разъезд. Британские конные разъезды во множестве блуждают в здешних краях, Йонас не раз обнаруживал в эфире зыбкие, но грозные следы их присутствия, предупреждая нас об опасности.

Небольшие, в пять-шесть всадников, они не несут ни скарба, ни тяжелого вооружения, но это делает их еще опаснее. Такие летучие отряды способны делать по двадцать мейле в день почти без остановок, двигаясь стремительно и незаметно. Они не представляют опасности для бронированного шлахтенбурга, но для самоуверенного одиночки с жалким рейхспистолем за поясом, вздумавшим выбраться на открытую местность, они – смертельная опасность. Нет никакого сомнения в том, что Безумный Монти разослал по окрестностям сотни подобных отрядов. Они не штурмуют крепостей, не осаждают замком, зачастую даже избегают боя, сталкиваясь с организованными и вооруженными отрядами. Их задача в другом. Стремительные и хищные, словно куницы, они проникают глубоко в тыл, безжалостно вырезая растянувшиеся обозы, деморализованные, беспорядочно отходящие силы, и заплутавших беглецов-одиночек. Если меня угораздит наткнуться на один из таких отрядов…

Несколько дней назад я видел один такой британский разъезд, хоть и издалека, в подзорную трубу.

Расстояние было слишком велико, чтобы я мог разглядеть детали, но в какой-то момент я все же разглядел их, словно адские владыки на миг наделили меня сверхчеловеческим зрением, а может, просто вообразил. Хрипящих, роняющих пену, черных жеребцов. Прищуренные холодные, как лед, британские глаза, пристально ощупывающие заросли. Покрытые черным лаком кирасы. Негромкий скрип покачивающихся за спинами мушкетов…

Игра воображения, конечно, но достаточно реалистичная, чтобы меня обсыпало острым ледяным потом.

Маловероятно, чтобы их заинтересовала крошечная ферма, стоящая посреди холмов, но как знать. Подобно мне, они вполне могли присмотреть ее для того, чтобы пополнить запасы или же просто для отдыха. Хорош же я буду, завалившись на занятую британцами ферму, имея из оружия один только никчемный рейхспистоль, из которого впору только застрелиться!

Дьявол. Я чувствую, как леденеют ноги в сапогах, делая один неловкий шаг за другим. Если на ферме в самом деле укрылись британцы, мне конец. В густых зарослях у меня еще оставался бы шанс скрыться, но выбравшись на открытое место, я сам подписал себе смертный приговор. Даже если я буду бежать как сам Ханс Браун[2], сделанный адскими владыками самым проворным человеком из ныне бегущих, мясо которого во время бега кипит на костях, мне все равно не уйти. На открытом пространстве их страшные скакуны настигнут меня, точно коршуны, и вомнут в землю. Стоящий в двух мейле «двести двенадцатый» ничем не сможет мне помочь.

Чтобы не думать об этом, я думаю о жареной свинине, ее умопомрачительный запах хоть и создан моим воображением, способен заглушить многие гнетущие меня страхи.

Ферма на удивление хорошо сохранилась. Приближаясь к ней, я ожидаю увидеть привычные мне отметины, которыми щедро испещрены все фермы от Монса до Кана. Посеревшие от пороховой копоти стены, высаженные взрывом окна, россыпи пулевых отверстий и неровные, оставленные ядрами, проломы.

Но эта ферма иного свойства. Я отмечаю это машинально, сжимая ледяными пальцами грубую рукоять рейхспистоля. Война словно обошла ее стороной, не изувечив и даже не задев. Не опутала ржавой колючей проволокой, не изрыла ломанными зигзагами траншей, не залила крыш смердящей меоноплазмой и ихором. Даже пахнет здесь не разложением и мертвой кониной, как в прочих местах, а…

Первое, что я ощущаю, ступив на подворье – душистый и сочный аромат гортензий. Их в самом деле здесь множество, пышные соцветия висят кругом словно звезды – пунцовые, сиреневые, алые, белые… Когда я жил в Любеке, мать выращивала гортензии, вспоминаю я. Тогда я терпеть их не мог. Широкогорлые глиняные вазоны занимали добрую половину кухни, кроме того, мне приходилось тратить до черта времени, удобряя землю золой и жженым волосом, поливая и выбирая вредителей – паутинных клещей и мелких габсбургов. В середине лета, когда, всем известно, наступает самая пора мальчишеских забав, располагающая целыми днями пропадать в порту, изводить монфортов, бросаться щебенкой по проплывающим баржам, или заниматься прочими чрезвычайно важными делами, мне приходилось вставать с рассветом, чтобы погрузить треклятые вазоны на тележку и в сопровождении матери отвезти на торговую площадь за ратушей, где она продавала их по крейцеру за букет. Изматывающая работа, не приносившая мне ничего кроме раздражения. Наши гортензии были блеклыми, сероватыми (сказывалось отсутствие солнца в северных краях), а пахли совсем слабо. Если поднести цветок к самому носу, можно было ощутить слабый жасминовый аромат, но и только.

Эти же пахнут просто сногсшибательно. Они распространяют тяжелое сладкое благоухание, напоминающее свежую сдобу. Возможно, какой-то непривычный мне французский сорт, думаю я, сцепив зубы, озираясь в поисках опасности, которая может мне грозить со всех сторон. А может, в этой земле все пахнет иначе и лучше – в отличие от нашей, ее не поливали последние триста лет самыми разнообразными и смертоносными ядами…

Рейхспистоль я держу в опущенной руке, но курок взведен и порох на полке.

Подворье безлюдно, я не обнаруживаю на нем ничего того, что не рассчитывал обнаружить – ладно срубленный колодец с новеньким воротом, дырявая жестяная лохань, заботливо прикрытая тряпьем, проржавевшие обручи от бочек, сложенные у стены для какой-то хозяйской надобности, грубо сбитый деревянный табурет, заляпанные краской шоссы, сушащиеся на веревке, похожие на парочку извивающихся змей…

Никто не целится мне в грудь из мушкета, никто не прячется в тени за колодцем, сжимая в руке нож, никто не ворочается в полумраке на чердаке, готовясь прыгнуть мне на закорки. Это обычная маленькая ферма из числа тех, множество которых можно встретить в Нормандии, небольшая, уютная и совершенно безлюдная.

Пустая.

«Ne tirez pas! –произношу я на всякий случай, держа рейхспистоль в опущенной руке, однако со взведенным курком, - Pas un ennemi! J'ai besoin de nourriture[3]

Никто не отвечает мне. Никто и не ответит.



[1] Кундшафтер (нем. Kundschafter) – военные разведчики времен Тридцатилетней войны, осуществлявшие сбор информации о противнике и его передвижениях.

[2] Йоханесс Браун (1886 – 1918) – немецкий легкоатлет и военный летчик.

[3] (фр.) «Не стреляйте! Не враг! Мне нужна еда!»


Загрузка...