Знаешь, что было бы настоящим чудом? Смерть моей бабки. Ведьмы с палкой. Злыдни с ядовитым языком. Чудовища с каменным сердцем. А вместе с ней — и моей матери. Кукушки, что нагуляла меня и бросила, как мусор. Словно я не человек, а девчонка, появившаяся из ниоткуда и требующая лишнего. «На запятках едешь, всё подберёшь» — слышала я снова и снова. Тьфу, ненавижу эту фразу.
У меня аллергия на всё. На запах лука. На шарканье шагов за дверью. На кашель, такой затяжной, что хотелось выть. На визги из кухни. На звяканье бутылок в её авоське. Откуда она их только таскает? Люди всегда её боялись и обходили стороной. Только безумная старуха из дома, заросшего плющом, могла сунуться к ней — да и та сама пугала кого угодно. Глазищи выпучены, будто вывалятся, голова полуседая, с клочьями волос. Зрелище не для слабых.
Бутылки звякнули. Бабка швырнула авоську на стол, заваленный склянками, травами, мазями и грязной посудой. Она с оханьем опустилась на стул, закинула ногу на ногу, стала растирать её костлявыми руками.
— Чего, девка, пялишься? Иди курицу выпотроши. Хоть толк будет, а то пользы с тебя — как с паршивой овцы, — прохрипела она, впиваясь в меня тяжёлым взглядом.
Я промолчала и принялась разбирать авоську. Спорить со старухой бессмысленно: разговор у неё короткий — палкой по спине, и несколько дней ходишь в синяках.
Мысленно проклиная мать, я сняла с крючка топорик и пошла в курятник. Убивать тварей с годами легче не становилось. Кудахчущие куры метались от меня, чуя смерть. Внутренности скользили в руках, кровь просачивалась сквозь сжатые пальцы и капала на деревянный пол. Потрошить приходилось аккуратно — для бабкиных снадобий.
Спасало только воображение. Я ставила на место курицы бабку. Иногда — мать, глядя на её маленький портрет. И вкладывала в удар всю злость, одним взмахом обрывая короткую и бессмысленную птичью жизнь. Мне хотелось верить, что у животных нет души и что они не чувствуют боли, как человек. Потому что если это не так — мои руки были по локоть в крови, и как с этим жить, я не знала.
Когда я выходила из душного, тесного курятника на свежий воздух, становилось легче. Но ненадолго. Невидимая рана в груди саднила. Чем сильнее она ныла, тем яростнее я ненавидела жизнь. Я мечтала о другом месте. Где любят просто так. Где не ждёшь удара палкой, пьяной брани, унижения. Где можно раскрыться и позволить ранам затянуться.
Вечерело. Небо затянуло свинцовыми тучами, и меж высоких ветвей гулял прохладный ветер — верный предвестник осени. Она, как всегда, приносила в наши края дожди и тоску. Во дворе уже не оставалось столько работы, как летом, и с каждым днём мы всё дольше оказывались заперты под одной крышей с бабкой. От самой мысли о долгой, нескончаемой осени и зиме на душе заскребли кошки. Какое-то время я всматривалась в темноту лесной чащи, но пора было возвращаться в дом.
Я поднялась на крыльцо и толкнула дверь. В доме пахло теплом — в печи потрескивали дрова. На плите булькали две кастрюли: из одной тянуло сушёными листьями и рябиной, из другой — чем-то гнилостным. В третьей, самой большой, просто грелась вода — для куриного супа, догадалась я.
Аромат резал горло; захотелось закашляться, но я сдержалась и опустилась на скамью у входа. В такие минуты, когда бабка готовила, в доме стояла редкая тишина. Я не хотела её нарушать. И тут она запела.
девчина краса в поле гуляла,
чудесны цветы она собирала.
венки из цветов красиво плела,
глупышка она была влюблена.
ой, люли-люли, горе какое,
ой, дева дивная, что же такое,
мати-мати, скажи ей бежать,
мати-мати, беды тебе ждать.
но не послушалась мати девчина,
в омут любви утянула трясина,
бросил ее ненаглядный жених,
стыд и позор ей теперь во весь век.
ой, люли-люли, горе какое,
ой, дева дивная, что же такое,
мати-мати, та ребенка ждала,
мати-мати, она дочь родила.
судьбу горемычну проклятьем
зовет, и слезы все льет, ох,
сколько их льет.
да только назад не воротишь.
ой, люли-люли, горе какое,
ой, дева дивная, что же такое,
мати-мати, в речку та кинься,
мати-мати, девчина убийся.
Как бы я ни злилась на старуху, её голос я любила. Глубокий, низкий, мелодичный — в нём всё ещё жила красота былого звучания. В песне было столько тоски, что я вдруг увидела в бабке израненную душу. Одинокую, несчастную. Может, её и можно было бы полюбить — дай она хоть крупицу ласки.
Я задремала от усталости и не заметила, что всё ещё держу в одной руке топорик, в другой — курицу. Топорик выскользнул и с грохотом ударился о пол. Бабка дёрнулась, обернулась и прожгла меня взглядом.
— Сколько тебя ждать? Чего расселась? Курицу давай, живо! Есть нечего, а ты прохлаждаешься!
Она выхватила птицу у меня из рук и принялась резать ножом — резкими, рвущими движениями. Так бывало всегда, когда она сердилась. Но на что она была зла сейчас — я не понимала. Впрочем, я давно перестала искать причины.
Седые волосы бабки были стянуты в тугую косу и убраны под косынку. Я смотрела и думала: какой она была в молодости? На неё я совсем не похожа, как и на мать. И, пожалуй, к лучшему — иначе ненавидела бы себя ещё сильнее. Крючковатый нос нависал над тонкими губами, сжатыми в нитку. Эти губы когда-нибудь улыбались? Смеялись? Любили? А способна ли она вообще на любовь?
— Налюбовалась?
К глазам подкатили слёзы. Не знаю, отчего: то ли раны внутри саднили сильнее обычного, то ли песнь старухи надавила на больное. Но сил ругаться не осталось. Хоть бы на один миг, на один вечер обойтись без гадостей.
— Расскажи мне историю, — прошептала я, не зная, чего ждать.
Старуха перестала мешать варево и замерла.
— С чего вдруг? — буркнула она.
— Я ничего о тебе не знаю. Ни о детстве, ни о юности. Ничего.
— А чего там знать? Жизнь как жизнь. Не сахар, но и не жалуюсь. В отличие от некоторых.
— Не хочешь о себе рассказывать, ладно, расскажи о ком-нибудь другом.
Бабка забубнила себе что-то под нос и продолжила разделывать курицу. Но нож на этот раз стучал по доске ровнее и спокойнее.
— Сказок тебе вздумалось… — проворчала она. — Ну садись, коли уж просишь.
Я тут же подошла к креслу, укуталась в тёплый вязаный плед и затаила дыхание.
— Жила-была девочка… — начала бабка. — Никто не знал, откуда взялась. То ли из корня под елью вылезла, то ли кукушка подкинула.
— А у неё что, матери не было? — перебила я.
— У всякой девки мать есть. — Бабка снова уставилась в огонь. — Только не всякая рядом остаётся.
Она хмыкнула и продолжила:
— Девочка та всё знала про травы: что лечит, что калечит. Сёстры у неё были… да разбрелись. Одна в лес ушла, вторая — в болото, третья в людях сгинула. Осталась одна. Люди чужие её сторонились.
— А отец? — спросила я.
Бабка резко повернулась и недовольно шикнула:
— Хватит перебивать! Что про отцов говорить? Пришёл — ушёл. Был, да будто и не был.
Она криво усмехнулась и снова отвела глаза к огню.
— Дальше девочка дом себе поставила на краю леса. Жила там одна. Одни клянутся, что старухой страшной стала. Другие шепчут, будто и сейчас бродит по чащобам девкой и забирает души заблудших путников. Никто правды не знает.
Бабка замолчала, бросила в кастрюлю горсть сушёных листьев. Поднялся горький пар, защипало глаза.
— А ты как думаешь? — выдохнула я.
В её глазах читалась лёгкая насмешка.
— А мне почём знать? Ты просила сказку — ты её получила. А дальше сама думай.
Больше я не услышала ни слова, кроме довольного бурчания бабки, снующей вокруг своих горшков с травами.
Один день сменял другой. Осень вступила в свои права: листья на деревьях пожелтели и начали опадать. Лес готовился к зимовке, его голоса стихали, дыхание жизни замедлялось. Я чувствовала это в туманном влажном воздухе, в шелесте опавшей листвы, в едва слышных напевах ветра.
Я дошла до пригорка, с которого открывался вид на Кристальное озеро и холмы за ним. Душу грызла тоска. Я не могла её прогнать, и она всё больше отравляла мысли. Мир вокруг был клеткой, в которую меня поместили. «Вырваться, вырваться на свободу!» — кричало что-то внутри, но тут же приходил страх. Он хватал меня за горло и заставлял пожалеть о желании перемен.
Мёртвая изба бабки, мёртвые куры, мёртвая я. Живым — хлеб, мёртвым — соль. Сплюнь, три раза через плечо.
Страх отпустил, дышать стало легче, сердце уже не рвалось в сумасшедший пляс, а тихо стучало свой ритм. В небе кружила стая птиц, собираясь в клин. Они знали, что там, за лесом, есть другая жизнь, и были вольны прожить её так, как хотели. Может, и я однажды стану, как эти птицы, и выпорхну из своей клетки. А может, так и сгнию под крышей бабки, мечтая о том, чего не будет.