Если бы человеческие убеждения имели вес, температуру и плотность, то убеждение Олега Владимировича следовало бы измерять в особых, ещё не внесённых в справочники, единицах — «оптимнах», а его личный запас переваливал бы за все мыслимые пределы, создавая вокруг своего владельца мощное, устойчивое гравитационное поле незамутнённой, почти стерильной радости. Он был не просто оптимистом, не бытовым любителем хороших новостей, а именно оптимистом профессиональным, системным, встроенным в собственную психику на уровне базовых настроек. Он был конечным продуктом эволюции этого понятия, его предельной, почти карикатурной, лабораторно чистой формой. В его мире не было плохой погоды — было лишь несовершенство гардероба, ошибка в подборе ткани и толщины куртки. Не было неудач — были ценные уроки, щедро раздаваемые судьбой направо и налево, как рекламные листовки у метро. Гроза? Прекрасный повод проверить исправность молниеотвода! Пробка? Возможность послушать новый подкаст! Падение курса национальной валюты? Отличный шанс вспомнить школьный курс математики, потренировать устный счёт и почувствовать себя интеллектуально бодрым!

Зима для Олега Владимировича была не временем года, не чередой коротких дней и длинных ночей, а грандиозным, растянутым на месяцы фестивалем возможностей для закалки и ликования. Первый снег он встречал, как старого друга, как давно не видевшегося родственника, выскакивая на балкон в домашней футболке и делая глубокие, шумные вдохи, будто пробуя воздух на вкус. Десять градусов мороза вызывали у него одобрительный, хозяйственный кивок: «Работает, холодильник планеты в порядке!» Двадцать — уже почти восторженный, мальчишеский возглас: «Вот это мощность! Чистый, стерильный воздух! Ни микроба не выживет!» Он искренне, до влажного блеска в глазах, жалел своих соседей, согнувшихся в три погибели и спешащих в тёплые норы подъездов, маршруток и магазинов. «Не понимают счастья, — думал он, с отеческой, немного снисходительной грустью наблюдая за ними из окна. — Упускают момент. Мороз — это же не наказание, а приглашение почувствовать себя живым!»

Философия его была проста, как ломоть чёрного хлеба на эмалированной тарелке: вселенная, в глубине души, настроена дружелюбно. Погода, эта капризная дама с плохой репутацией, обязательно «наладится», стоит только проявить к ней немного доверия и одеться чуть полегче, демонстрируя свою веру в её скорое потепление. Он считал, что между человеком и стихией возможен диалог на языке упрямства и позитивного настроя, что сама природа уважает внутреннюю твёрдость и реагирует на неё, как строгий, но справедливый экзаменатор. Если ты демонстративно не признаёшь мороз — он, сконфуженный и устыдившийся собственной резкости, отступит.

И вот в то утро, когда столбик термометра, словно впав в затяжную депрессию, замер на отметке -25°C, а небо было цвета оцинкованного ведра, тусклого, глухого и равнодушного, Олег Владимирович почувствовал зов. Не просто желание прогуляться, не обычный порыв, а именно миссию, внутренний призыв, почти служебное задание от собственной философии. Он взглянул на свой гардероб, и взгляд его упал на святыню — летнюю майку ярко-жёлтого цвета, с нарисованным улыбающимся солнцем и надписью на ломаном английском: «I’m sunny side up!». Это был не просто предмет одежды. Это был манифест. Броня веры. Щит, отражающий уныние. Флаг, который можно было водрузить на тело как доказательство собственной правоты.

— Ты окончательно рехнулся? — голос жены, услышавшей шум из прихожей, нёс оттенок не столько вопроса, сколько усталой, проверенной годами констатации медицинского факта. Она стояла в дверях кухни, вытирая руки о полотенце, и смотрела на мужа, натягивающего на торс этот кричащий, беззащитный кусок тонкого хлопка.

— Совсем нет, дорогая! — парировал Олег Владимирович, и в его голосе звенели победные фанфары, как у человека, уже мысленно выигравшего спор. — Я иду на диалог с природой! На лыжню! Надо же наконец использовать этот прекрасный день по назначению!

— В майке? На лыжах? При двадцати пяти градусах? У тебя есть хоть шапка?

— Шапка? — он фыркнул, словно ему предложили надеть на голову сковородку или кастрюлю. — Голова, милая, должна дышать! Это же основной радиатор тела! А организм — система мудрая, саморегулирующаяся, проверенная миллионами лет эволюции. Стоит только дать ему сигнал веры, как он мобилизует все ресурсы! Погода чувствует уверенность. Она обязательно улучшится, я это физически ощущаю, буквально кожей чувствую!

Взгляд жены был красноречивее любого трактата по психиатрии. В нём читалось всё: и годы жизни рядом с ходячим мотивационным плакатом, и хроническая усталость, и тревога, и чёрная, беспомощная ярость человека, который слишком хорошо знает, что спорить бесполезно. Его оптимизм был подобен бронепоезду на запасном пути: неуклюж, не поворачивает, шумит, но остановить его почти невозможно. Она махнула рукой, жестом, означавшим: «Делай что хочешь. Но потом не зови».

И вот он на улице.

Первый глоток воздуха — не вдох, а удар. Чистый, концентрированный, обжигающий холод, ударивший в лёгкие, как молоток по наковальне. Олег Владимирович крякнул от неожиданности, сдавленно, коротко, но тут же интерпретировал это как знак бодрости. «Вот! — подумал он, притоптывая на лыжах у подъезда. — Никакой спёртости! Никакой бактериальной сырости! Абсолютная стерильность!»

Он двинулся в сторону лесопарка, по проторённой другими, более разумными и тепло одетыми лыжниками, лыжне. Первые минуты были триумфом духа над материей. Он скользил, размахивал палками, его жёлтая майка пылала на фоне белоснежного поля, как сигнальный огонь безумия, как предупреждающий знак для санитарных служб. Он ловил на себе взгляды редких прохожих — не восхищённые, а откровенно испуганные, — и гордость переполняла его. «Смотрят! — ликовало его сознание. — Видят человека, не скованного предрассудками! Свободного! Покоряющего стихию силой мысли!»

Но стихия, надо заметить, была на редкость невосприимчива к ораторскому искусству и силе мысли. У неё был свой, простой и неумолимый язык — язык физики. И она начала вести свой тихий, методичный разговор с телом Олега Владимировича, минуя его сознание, заблокированное аффирмациями.

Разговор начался с кожи.

Пока сознание твердило о «бодрящей свежести», нервные окончания на щеках, лишённые защиты, отчаянно сигнализировали: «Аларм! Аларм! Температура поверхности приближается к нулю! Угроза обморожения первой степени!» Через пятнадцать минут сигналы стали отчаяннее: «Белые пятна! Потеря чувствительности! Переходим к протоколу второй степени!» Олег Владимирович потрогал щёку — она отозвалась странным, деревянным, чужим ощущением, как будто он коснулся не собственной кожи, а плохо отёсанной доски. «Лёгкое онемение, — тут же нашёл объяснение мозг. — Локальное снижение чувствительности для экономии ресурсов. Гениально устроен организм!»

Параллельно вёл свою линию диалог с конечностями. Тонкие спортивные перчатки быстро превратились из защиты в насмешку, в символ наивной самоуверенности. Холод, коварный и проникающий, обнял каждый палец стальным, хватким, безжалостным обручем. Сначала пальцы просто ныли, тупо и навязчиво, потом боль сменилась жжением, потом — странным, пугающим спокойствием. «Интересно, — отстранённо подумал Олег Владимирович, глядя на свою руку, сжимающую палку. — Я вижу, что шевелю пальцами, но не чувствую этого. Как будто управляю марионеткой. Познавательно».

Но главный, самый откровенный разговор завязался с ядром организма — с грудной клеткой и животом, прикрытыми лишь тонким хлопком. Если сначала холод был резким уколом, то теперь он стал явлением иного порядка — плотным, тяжёлым, всеобъемлющим. Он не окружал тело — он проникал внутрь, вытесняя тепло, замедляя внутренние ритмы. Каждый вдох стал осознанным, почти героическим усилием. Воздух, войдя в лёгкие, казалось, не согревался, а, наоборот, вытягивал из них последние джоули тепла. Олегу Владимировичу стало сложно дышать глубоко. Он перешёл на короткие, частые, поверхностные вдохи. Его знаменитая «закалка для лёгких» обернулась их тихим, паническим спазмом.

А сознание, этот неутомимый диктор хороших новостей, начало буксовать. Фразы «зато красиво», «зато никто не мешает», «зато я первый» теряли свою магическую силу, тускнели, как выцветшие плакаты. Они отскакивали от реальности, как горох от бронированного стекла. Вместо них в голове, освобождённой от пропагандистского шума, начали всплывать обрывки других, забытых знаний: «Гипотермия… сначала слабость, потом апатия… потеря сознания…» Он пытался гнать их прочь, но они возвращались, навязчивые и чёткие, как строчки из инструкции по эксплуатации собственного тела.

Он остановился на опушке леса. Лыжня уходила вглубь, в синеватую мглу между стволами сосен. Тишина здесь была абсолютной, звенящей, давящей. Не было ни ветра, ни птиц, ни шума далёкой дороги. Было только это: безмолвие и холод.

И в этой тишине наконец пробился наружу тот самый голос, который он всю жизнь старательно заглушал.

Голос трезвого, беспристрастного, биологического выживания.

В нём не было паники. Была лишь холодная, кристальная ясность.

«Слушай сюда, — сказал голос без всякого предисловия. — Твоя майка — это идиотизм. Твоя вера в потепление — детский лепет. Ты находишься в среде с температурой минус двадцать пять по Цельсию. Теплопотери твоего тела сейчас катастрофически превышают его возможности по выработке тепла. Твои щёки, уши и пальцы находятся в зоне прямого риска обморожения с необратимыми последствиями. Если ты сейчас не развернёшься и не начнёшь движение к источнику тепла с максимально возможной скоростью, ты рискуешь не просто простудиться. Ты рискуешь умереть. И твои последние мысли будут не о том, как всё к лучшему, а о том, как глупо и нелепо ты выглядишь, замерзая в майке с улыбающимся солнцем посреди леса. Твоему оптимизму здесь нечего ответить. Здесь правят законы термодинамики. Ты понял?»

И Олег Владимирович понял.

Не умом — всем своим существом.

Он понял это спиной, которая дрожала мелкой, неконтролируемой дрожью.

Он понял это руками, которые уже почти не чувствовали палок.

Он понял это лёгкими, сжавшимися в холодный комок.

Осознание было горьким, унизительным и невероятно отрезвляющим.

Его вера не просто рухнула. Она испарилась, как капля воды на раскалённой сковороде, не оставив и следа. На её месте возникло нечто новое — жёсткое, сосредоточенное, лишённое всякой поэзии чувство самосохранения.

Он не был больше героем, бросающим вызов стихии.

Он был глупцом, который зашёл слишком далеко.

Разворот дался с трудом. Лыжи, будто вкопанные в снег, не хотели слушаться. Движения стали робкими, скованными. Он уже не скользил — он ковылял, спотыкаясь, короткими, жалкими шажками. Всё его внимание сузилось до одной точки — огонька подъезда вдалеке. Каждый метр давался с усилием. Внутри не звучало больше никаких речей. Была только простая, чёткая цель:

Дойти.
Согреться.
Выжить.

Обратная дорога показалась вечностью. Казалось, лесная опушка не приближалась, а, наоборот, отодвигалась. В ушах стоял звон — то ли от напряжения, то ли от холода.

И в этом марше, в этой борьбе за каждый шаг, рождалось странное, новое знание.

Мороз оказался самым честным из всех собеседников.

Домой он ввалился, не открывая дверь, а буквально врезавшись в неё плечом. В прихожей он стоял, не в силах пошевелиться, его трясло крупной, злой дрожью. Жена не стала ничего говорить.

Она действовала молча, быстро, эффективно.

Стащила лыжи.

Растерла побелевшие щёки.

Затолкала в душ.

Укутала.

Дала чай.

Олег Владимирович сидел, прижавшись к кружке ладонями, и смотрел на пар.

— Ну что, — тихо спросила жена. — Диалог с природой состоялся?

— Нет, — хрипло сказал он. — Она… есть.

С той поры Олег Владимирович не перестал верить в лучшее.

Но его вера научилась носить шапку.

И в этом было больше мудрости, чем во всех прежних солнечных майках.

Мороз оказался суровым, но очень талантливым учителем.

Учителем, который преподал единственно возможный урок диалога с абсолютами:

сначала надень шапку.

А уж потом можешь философствовать.

Загрузка...