На мне серая «тройка», розовый галстук, очки в тонюсенькой оправе, гармонирующие с лысым дедушкой на лацкане. И работаю там, где сумасшедшему из простой семьи ни хрена не светит. Но я-то не из простой семьи, хоть и сумасшедший.
Вот когда я носил длинные хайры, клочковатую бородку и потертые джинсы, тогда был нормальным. Наверное. Но семья все равно была не простой. Впрочем, может быть то, что случилось с моими предками, считается здесь за рядовое происшествие? Может, это мои сдвинутые мозги придали ему глобальный смысл, а на самом деле для страны Советов это буднично? Может, у всех у нас тут поселилась за левым плечом ласковая черепашка, ждущая момента прокусить вену под коленом? Хрен его знает, я дурак. Мое дело — ходить на работу, призывать к продвижению и восхищению, а после глотать «колёса», много, потому что они тянут желудок и покачивают мозги, а потом можно уснуть и не видеть во сне личико милой девочки, с которой повстречался я…
Впрочем, до судного дня происходили всякие события, о которых придётся поведать. Как сказано, род мой знатен: ведется от Адама, а прослеживается с прадеда, потомственного сибирского варнака. Парадный портрет оного тэт-а-тэт с замечательным советским писателем, в суровые годы гражданской войны бывшим прадедовым командиром и другом, некогда гордо украшал отцовский кабинет. А орден Красного Знамени, вручённый заслуженному пращуру за беззаветный героизм самим всесоюзным дедушкой Калининым, был цинично обменян мною в детстве на серию бурундийских марок.
Это потому, что меня, подрастающего охламона, прадед и славные его регалии интересовали мало. Так же, как и отец с его партсекретарством на важном объекте народного хозяйства. Где, кстати, работаю нынче и я. Но этим почти все наши с папашей точки соприкосновения исчерпываются. Лет до двенадцати я ездил с ним на ежевоскресные рыбалки — кажется, единственную отдушину в его номенклатурном функционировании, которое он именовал жизнью. Потом же занялся другими делами, предоставив ему единолично наслаждаться дрожанием лески, ибо, поистине, он удил рыбу, а не бухал на воле и не изменял супруге.
Маман, однако, всё равно крайне не одобряла папины вылазки. До последней включительно, после которой мы имели несчастье наблюдать на столе в городском морге папашин раскроенный череп. Поскольку партсекретари не погибают на рыбалке, ударившись о подводные камни, некролог в местной газете уведомлял лишь, что верный и стойкий товарищ скоропостижно скончался. Не погибают подобные персоны и при загадочных обстоятельствах, поэтому смертный ужас вздутого лица, кольцеобразные синяки на предплечьях и вереница мелких ранок под левым коленом ничуть не заинтересовали следственные органы. Впрочем, осиротевший наш дом посетила-таки парочка чекистов. Проформы ради, не иначе: побеседовав несколько минут с маман, очень вежливо простились. Вражеской диверсии, выходит, не заподозрили.
Но именно после их визита у мамы вырвалось нечто, позже оказавшееся моим (и Бог еще знает чьим) приговором:
— Боженьки, третий! — она глянула на меня безумными глазами и с силой вдавила мою голову в водянистый свой бюст.
Маман женщиной была положительной, домовитой, вполне осознающей свое высокое положение, да и идеологически подкованной — в институте была комсоргом всего курса. И теперь, кроме домашних дел, на ней лежала общественная нагрузка — в местном Дворце пионеров вела кружок моделиста-конструктора, где всегда появлялась в строгом платье, с институтским значком, и раз в месяц устраивала дополнительные занятия по патриотическому воспитанию, на которые дети обязаны были являться под страхом исключения из кружка. Так что уже одно упоминание ею Бога, а, тем более, страх в голосе и сумасшедше расширенные зрачки казались совершенно чуждыми её светлому образу.
Конечно, это можно было объяснить потрясением от гибели отца. Ведь ни до того, ни после, до самой своей скорой смерти от разрыва аорты, при мне она ничего подобного не позволяла. Теперь-то мне кажется, что некоторые факты из истории отцовской семьи она получила от своей свекрови, а моей бабушки — суеверной деревенской старухи, которая позже и мне кое-что рассказала. Папа же эти дела скрывал тщательно, не упоминал ни в автобиографиях, ни по пьянке, ни, я думаю, в постели. Конечно, не из-за налёта чуждого мистицизма, а от политически скользких сопровождавших обстоятельств.
Меня не очень впечатлили намеки на тяготеющее над моей головой могущество неведомой силы. Архангеловой трубой они прозвучали лишь, когда оно, проклятие, на мою голову-таки рухнуло. Суть в следующем. Родная и великая сибирская река методично уничтожала представителей мужской линии моего рода. Начиная с прадеда. На одной ноге коротая заслуженный отдых, как-то раз ненастным вечером он то ли решил искупаться, то ли просто перелетел через ограду набережной. И утоп. Поскольку усопший герой крепко любил выпить, окружающие лишь огорченным цоканьем языков отметили несчастье. Покрытый красным знаменем гроб проводили друзья-однополчане, но для прощания не открывали — бабка потом шепнула мне, что слишком уж страшным было лицо покойного.
Сыну же прадеда, то есть, моему деду, повезло куда меньше. Хотя сначала, казалось, что он счастливец: арестованному на фронте за пораженческие взгляды, высказанные им задолго до начала войны, срок ему по чьему-то недосмотру определили отбывать на малой родине. Потом бабке поведали дедовы сосидельцы, как на берегу, где вкалывали на лесосплаве, небо и землю пронизал его первобытный вой. А когда они со всех ног достигли точки его зарождения, деда не было уже, одна река, урча и пустынно, катила себе в Ледовитый океан.
Третьим был папа, а я, бедный, даже остался вне классической русской пьяной триады. Однако не думаю, что там, где я встречусь со своими покойными родственниками, будет изобилие водки и всяческих разносолов.
Долгое время мне на всё это было наплевать. Став круглым, но совершеннолетним сиротой, я удачно отмазался от армии, бросил институт, и занялся мелкой фарцой, а также распродажей кое-каких оставшихся после родителей мелочей. Дохода с этого мне вполне хватало на то, чтобы предаваться асоциальному образу жизни — бухать на чердаках, палить анашу в скверах и покупать вино для готовых к употреблению девиц. Но занесло меня в один прекрасный день на дикий брег реки великой.
Знаете, как это ни странно после всего случившегося, я люблю эту заразу. Реку то есть. Жила родины, кровь которой грязна так же, как в жилах моих. Или вот еще образ: бесконечный во времени и пространстве транквилизатор, неторопливо и неуклонно втекающий в невидимый глаз на моем лбу, с моей отравой мешающий свою, и если есть покой, живет он лишь в этом смешении.
Короче, сидеть на бережку я любил.
В роковой раз имел я при себе двухлитровую ёмкость с пивом разливным, а также пакетик «тувинки» — косяка на четыре. Я — угрюмый, перспектива нарезаться в одиночестве радовала. Сияло солнце летнего полудня, но под дикими ивами заброшенного пляжа жила прохлада. Между тем место было тревожно. Некогда на краю города заложили рабочий поселок, причем произошло это раньше, чем спланировали колоссальный завод. На гипотетическом гиганте должны были трудиться гипотетические поселяне. А дамбы и пляж для их культурного отдыха насыпали еще раньше, что подтверждает: право граждан на отдых — действенная составная нашей Конституции.
Однако план завода где-то почему-то не утвердили. Право на труд претерпело урон, а поселок совтруженников обернулся тремя блочными халупами, где обитала кучка спившихся пенсионеров, бичей, с зон откинувшихся урок и прочих приличных людей. Здесь, почти в каждой грязной пещере «гостиничного типа», в неурочный час за твою десятирублёвку охотно выдавали пузырь водовки. А ещё я знал одного местного цыгана, у которого всегда можно было разжиться хорошей травой, а то и добрым кропалём гашика. За этим я, собственно, сюда и припёрся, достигнув богомерзкого шалмана после долгой поездки на разваливающемся троллейбусе.
За два десятка лет перегороженная дамбами протока между берегом и небольшим островком частично заболотилась, в крутых песчаных склонах гнездились ласточки, по зарослям сновали огромные крысы. Ночами аборигены предавались тут мордобою и поножовщине, рассветные трупы были в глазах милиции столь же привычным делом, сколь битые бутылки. Но днем здесь было безлюдно. Я, грешный, сидел на бревнышке напротив бывшего островка, пыхтел себе косяком, запивая терпкий дым основательно разбавленным на ближней пивточке напитком, и плавно погружался в привлекательный омут тихого конопляного безумия.
Пока она не пришла.
Я и не понял, откуда. Вот её не было, а вот она уже передо мной. Какое-то время я просто наблюдал, будто в кино. Пришибленный анашой, на минуту я действительно уверился, что смотрю странный фильм, и увлёкся им. Как-то, будучи в аналогичном состоянии, я включил дома свой старенький «Рубин» и долго не мог понять, что происходит на экране. Но зрелище потрясло и заворожило меня. Фантастическая фигура в пышных одеждах и страхолюдной маске выделывала на странной сцене медленные па, томительно-тягуче двигая копьем с длинным изогнутым наконечником. И этот нелепый танец был столь отточен и внушителен, что меня накрыл знакомый каждому курильщику травы иррациональный ужас. Я быстро выключил телек, а на другой день прочитал в программе, что в это время показывали передачу о японском театре Но. С той поры заинтересовался я и этим театром, и вообще всякой японщиной.
Так вот, теперь, на неряшливом песке преступного пляжа, я остолбенело глядел на невесть как взявшуюся здесь совсем юную девушку, двигающуюся так же медленно, причудливо и потусторонне грациозно. Она как будто и не интересовалась мною, величественно кружила, тем не менее, оказываясь все ближе с каждым кругом. А сама была девочка как девочка, только очень мокрая. Плотно придавленный пластами эйфории, я осознавал её по частям, лениво сводя их в целое. Бледное серьезное личико. Прикрытые длинными чёрными ресницами глазки. Тёмные волосы, наверное, роскошными были в сухом виде, а сейчас ветерок мотал их слипшиеся жгутики близ белых щёк. Бесформенное платье, а, скорее, мокрый балахон, во многих местах откровенно облегал худощавую фигуру. Вдобавок он кое-где зиял прорехами, щедро открывая тело.
Сие меня живо заинтересовало, и поднявшаяся во мне волна наркотического беспокойства сменилась наркотическим же сладострастием, осложненным осознанием нечистой возможности. Ни чёрт, ни совесть, ни уголовный кодекс не были мне в ту пору не только братьями, но и отдаленными родственниками. Я решил, что девица — отпрыск одной из дурных семей местных трущоб, и бродит тут без присмотра на съедение бессовестным пьяным типам. Вроде меня.
— Привет!
Тёмно-зелёный взгляд исподлобья толкнул в сердце, вновь возбудив неясную тревогу. Но меня несло.
— Хочешь, поцелую?
Сам не заметив как, я оказался вплотную к ней и приобнял за мокрые плечи. В нос ударил непередаваемый дух — очень давней сырости и рыбы. Мне это было неважно.
— Ты чё, купалась что ли в этой простыне?
Моя рука прошлась там, где должны были быть груди. Их почти не было. Она молча подняла голову и посмотрела мне в лицо. Глаза не выражали ничего. Губы казались блёклыми и потрескавшимися. Я впился в них своим мокрым от пива хлебалом и тут же в ужасе отпрянул, оттолкнув девчонку обеими руками. Живо вспомнилось, как я целовал в губы мёртвую мать, после чего несколько месяцев мой рот помнил это жухлое и стылое.
— Ой! Чё холодная-то…
Тут она превратилась.
Я не уловил момент, когда тварь скользнула вниз и с визгом вцепилась мне под левое колено. Ощутив жуткую боль, я взвыл и обеими ногами оттолкнул её от себя, а сам вскочил. Колено страшно саднило, и когда я глянул туда, увидел, как через прореху в джинсах обильно вытекает кровь, пятная песок. Тварь тоже поднялась быстро, с похотливым вожделением вылупившись на меня жабьими зенками. Какой она была, рассказать точно не смогу. Чудовище оно и есть чудовище. Обезьяно-черепаха, с панцирем и вся мелких зеленых пупырышках. Только рост не изменился, остался как у девочки — мне по диафрагму.
Тварь сучила зелеными лапками с перепонками между пальцев, каждый из которых венчал солидный изогнутый коготь — подзывала меня! Из безобразно огромного рта, усеянного клинышками мелких клычков, стекала кровь. Моя кровь!
Зрелище было невыносимо, но я стоял и стоял, пригвождённый неведомой силой, держащей меня в неустойчивом равновесии с развоплощённым миром. Во мне не было даже ужаса, лишь всеобъемлющая тоска, знакомая убеждённым самоубийцам. Солнце почернело. Я издал короткий вой и рухнул перед тварью на колени, упёр голову в окровавленный песок, и стал ждать смерти или чего-то, что ужаснее.
…Но вскинулся, услышав не ожидаемый рёв атакующего монстра, а какой-то жалобный всхлип. С удивлением я понял, что тварь тоже стоит передо мной на коленях, склонив то плоское, поросшее жесткой щетиной, что могло считаться его головой. На самой макушке этого нароста оказалось отвратительное отверстие величиной с блюдце. Когда я поглядел на него, откуда на песок вытекали последние капли какой-то жидкости, на вид — простой воды. Но больше всего меня потряс исходивший от кошмарного чудовища тоненький плач. Оно явно не могло подняться, делало неуклюжие попытки, но всякий раз вновь падало на колени, скребя лапами по песку.
В недоумении я разглядывал это безумное действо, проносились обрывки мыслей о хитрой ловушке, хотя зачем ему это было надо, если я и так находился в полной его власти, додумать никак не мог. Но тут монстр приподнял голову и взглянул на меня. Я весь передёрнулся, угадав в выпученных полусферах мучительную мольбу. Я не понимал ничего, потому что известный мне мир давно рухнул, и я был, как первый человек в аду, для которого понятно лишь то, что в этом месте царит беспредельный ужас.
— Во-о-дички!
Я не сразу осознал, что этот плаксивый писк что-то значит.
Правая его лапа дёрнулась сначала к отверстию в голове, а потом в сторону реки.
— На-а-а-лей! Во-о-дички!
Я всё ещё ничего не понимал.
— По-ожалста-а! Миле-енькай!
Оно дёрнулось к воде уже всем телом, но бессильно завалилось на бок и лежало, слегка подёргиваясь.
Теперь я понял.
До сих пор не представляю, что на меня нашло. Но что случилось, то и было: я лихорадочно схватил банку, выплеснул оттуда остатки пива и, прихрамывая, бегом кинулся к воде. Сполоснув банку в мелкой волне, пахнувшей гнилью и бензином, до половины наполнил её грязной водой и повернулся к чудовищу. Оно явно подыхало — яркая зелень тела поблекла, глаза были прикрыты прозрачной плёнкой.
Осторожно я приблизился к нему, ожидая, что оно вот-вот вскочит и вновь с визгом вцепится в меня. Но оно не двигалось. С глубочайшим отвращением, стараясь не дышать носом, я приподнял одной рукой уродливую голову, а второй склонил банку. Оттуда в отверстие, ставшее уже совсем сухим, блёклым, как песок, и даже чуть потрескавшимся, пролилось немного воды.
Она сразу произвела действие: впиталась в сухие ткани, и они ожили на глазах, позеленели, стали эластичными. Монстр чуть пошевелился, и я испуганно отскочил, расплескав немного воды. Но из глубин его туши вновь раздалось:
— Ле-ей. Миле-енькай! По-ожалста-а!
И я стал лить. Я вылил всё, что оставалось в банке, и сбегал к реке ещё, и вылил в головное отверстие уже целую банку, но её все равно не хватило, и пришлось принести ещё. И когда вода поднялась вровень с макушкой, тварь исчезла и передо мной опять была девочка в мокром балахоне.
Она сидела, вытянув ноги на окровавленном песке, глядя мимо меня тёмно-зелёными глазами. Я же столбом стоял над ней с пустой банкой. Она медленно повернула голову ко мне и заговорила.
Нет, нельзя так сказать — она ведь не открывала рот, и слова не звучали в пространстве, просто я услышал их в своей голове. Вернее, одно слово:
— Смотри.
Я посмотрел и увидел прадеда.
Сразу узнал его, хоть ни на одной из наших сохранившихся фото он не был таким молодым. А тут был молодцом, и шашки его темляк молодцом, и маузер-товарищ на боку. Много там было таких молодых прадедов, усатых и зубастых, во главе с хохочущим юнцом в лихо заломленной красноленточной кубанке и кожане. Гнали они к обрыву горсть измахраченных баб, воющих, молящихся, бабок, и девок. И мою с ним, а белая рубашка её свисала лохмотьями и густо кровенела спереди.
Удалые коммунары гоготали самогонно и скабрезно, клинками и штыками толкая баб к обрыву. Большая старуха полетела вниз первой, исхитрившись перекреститься до воды. После остальные, а девочка все просила, просила, не реагируя на пинки и уколы, отрекаясь от креста и Бога, пока мой дед не отступил на шаг, свиснув шашкой, и сапогом брезгливо столкнул рассечённый труп в тяжелые речные воды.
— Они меня мучили, а потом он уби-ил, — услышал я в своей голове тёмный голос, и он уже не принадлежал монстру, а просто испуганной наплакавшейся девочке. — Мне бо-ольно было.
Я словно бы сам погрузился вместе с ней в неверный зыбкий мир, среди речной мути и снующих рыб погружаясь на дно. Только она не успела достичь его и упокоиться в скользком иле — чудище с перепончатыми лапами и мхом поросшим панцирем подхватило изуродованное тело и унесло в совсем уже безвидные пучины.
— За то, что от веры отреклась, пре-едана я была упырю речному. О-очень старому, не осталось уже таких на нашей земле. Только далеко-далеко за морем его родичи ещё есть. А давным-давно води-ились они во всех здешних реках, пили кровь людей народа, который тогда тут жил. Но народ ушёл, и все упыри перемё-ёрли, только этот остался. Он мне новое тело дал, такое, как у него, а старое в скит отнёс, кото-орый под воду ушёл, и ко-осточки мои там истле-ели. А меня в жёны взял, мы вместе людей в реку затаскивали, кровь их пи-или. Вку-усно!
Она хихикнула, заголив клинышки зубов, вдруг появившиеся в дырочке её рта, и меня передернул ужас и отвращение. Но голос продолжал звучать в моей голове:
— Да только по-остыл он мне был, ста-арый, воню-ючий… Раз на берегу толкнула его, он упал, водичка-то из головы вылилась, а я туда не налила, хоть и про-осил. Ох, как про-осил! А потом издох.
Девочка снова хихикнула.
— Одна я жи-ить стала, и всё искала, иска-ала, того, кто меня убил. И нашла.
Я снова увидел прадеда. Старого уже прадеда, мокрым ветром шатаемого по тёмной набережной. Чёрная река тишину буравит настойчивым ропотом. Только-только пристроился предок помочиться в непроглядные воды, явилось оттуда зелёная обезьянья мордочка с острыми клычками, и неведомая сила подняла убитую крошку до зашедшегося в диком вопле одноногого старика.
Она глянула на меня лукаво.
— Глянь-ка ещё, миле-енькай.
Почему-то я сразу узнал своего репрессированного деда, хотя ни одной его фотографии не было у нас. В серой зэковской робе ховался он на берегу, готовясь, вдали от глаз охранников и зэков, поймать мелькающую меж сплавных брёвен крупную рыбину. Вид её вызывает в голодном брюхе доходяги поскуливания. Он дергается вниз, но поскальзывается на бревне и в ореоле брызг валится в реку. А там уж и не рыбина, а мерзкое чудовище присосалось к ноге и всей тяжестью увлекает его в грязные воды. Он ещё трепыхается, бьётся, дико орет, поднимая голову над мелкими волнами, но тяжесть неодолима, и исчезает его голова, а эхо краткого воя гаснет в сопках. И плещется в окрестном воздухе неизвестно откуда серебристый ехидный хохоток.
А вот отец мой, сладострастно ожидающий дрожания поплавка под тяжестью пескарика или хмурого от ядовитых сбросов ерша. Небо серо, вода жёстка, как фольга, ветер дергает за кургузые полы походного пиджака. Холодно и папа хочет домой, но его подстерегает удача: клюнуло, он с восторгом тянет, но тяжела добыча. Очень тяжела, самая тяжкая из всех, папой пойманных в жизни. Удилище гнется почти полным кругом, но сом (сом, наверное, не водятся киты в реке нашей) мускульным усилиям партработника поддается. И появляется из воды, всеми клычками усмехаясь прямо в побагровевшее от усилий папашино лицо, маленькое чудовище. Хохоток стоит в пространстве, гася эхо приговора:
— Проклятие на род твой до седьмого колена!
— Прости меня!
Словно меня толкнули — я вновь рухнул на колени и хотел склонить голову, но услышал:
— Ой, не кланяйся мне, а то опять во-одичка вы-ытечет. Ты не бойся, не бо-ойся. Я тебя не обижу. Ты мне головку за-алил. И ты краси-ивый, миле-енькай…
Серебристое звяканье смешка.
Она по-прежнему не глядела на меня, но приближалась семенящими, следов не оставляющими шажками. Может, даже двигалась над пляжем: ступней её я не видел, и не имел никакого желания заглянуть ей под подол. Потому хотя бы, что по нему спереди расцветало огромное красное пятно, прекрасное, как язык тигра. Именно тогда я тронулся навсегда. А может, просто умер…
…Глядя непрестанно в тёмно-зелёные пятна мёртвых глаз, отразившие миры горние и дольные. И позабыл о нашей с ней смерти. И навсегда захотел быть в поле зрения этих очей, здесь, где перехлестнулись и безнадежно перепутались вселенные, в точке Омега на неряшливом песке преступного пляжа.
Я стал покорен, как мертвец. Она схватила меня за волосы, влекла неправдоподобно легко, ни разу не сбившись с семенящего шага. Это было очень быстро, но для меня миновала вечность, прежде чем насыщенная илистой взвесью вода реки не облекла и не увлекла нас.
Сыро, но не могила. Холодно, но не космос. Космос, но замкнутый сверху, снизу, с боков и сам на себя. В его пределах я был свободен, но впереди двигалось властно манящее за собой пятно рубашки, удаляясь со скоростью, на которой я едва способен был догнать его, все дальше, почти целиком распадаясь во мраке. Тут я ощутил несказанную тоску вместе с любовью к трупу растерзанной родом моим до седьмого колена, и звал её жалобно, и бросился во мрак, в то его место, где мнилось незримое её присутствие.
Совершенно нагой, я оказался среди безобразных развалин, остатков стен с бахромой густой тёмно-зелёной поросли, прихотливо извивающейся. От земли поднимались клубы ила, словно стрекозы, сновали мальки, я понял, что утонул, но мне это было в высшей степени безразлично. Я мог дышать и чувствовать запахи, вернее, один царящий здесь знакомый гниловато-рыбный дух, возбуждающий меня беспредельно.
Она пришла в виде чудовища, но теперь этот вид уже не ужасал меня, а вызывал жгучее желание. Я бросился к ней, как безумный, и страшная пасть, ставшая вдруг входом в иной мир, тот, куда я стремился с рождения, распахнулась передо мной. На миг я вновь ощутил ужас, но тут же его аннулировало титаническое наслаждение.
Я растворялся в веществе изначальной вселенной, живой, соединялся с мёртвой материей, а дух мой погружался в мириады солнц. Но одновременно пребывал и внизу, в области алчных демонов, и судороги этого нижнего мира зеркально повторяли мои.
В какой-то момент, вынырнув из пучины фантасмагорической страсти, я понял, что занимаюсь любовью не с водяным вампиром, а с юной девушкой, глядящей мне прямо в лицо тёмно-зелёными глазами. Но мне было всё равно. Я покрывал её поцелуями, бормоча что-то, скуля от стыда и наслаждения, пока сияющее лицо не стало лишаться плоти. Вскоре я нашёл себя слившимся с мёртвым телом, распавшимся на две половинки, держащиеся только на нескольких лоскутах мышц. Было смрадно, торчали обнаженные ребра, за решеткой которых мелкие существа деловито сновали в остатках органов. Для них-то ничего не менялось… Она продолжала разлагаться на глазах, пока бедный мой рот с завершающим стоном не упёрся в щербатую пасть черепа, возлежащего на груде костей.
— Миле-енькай!
Серебристый хохоток заполонил то, что осталось от пространства, а я, наконец, обрел мрак. Где нечаянно удостоился милости…
…Поскольку очнулся, освещаемый тёплым земным закатом, продавив лицом влажный песок, давненько уже впитавший пролитое пиво. Долго рассматривал муравьев, копошившихся на дохлой гусенице, возлежавшей напротив моего носа, а после встал — в грязных мокрых джинсах, выбившейся из-под них рубахе, с обильно усеявшими бороду песчинками. Дикий крик вышел из меня.
Глубокой ночью всем телом бился я о шершавые двери овощного склада, бывшего некогда кафедральным собором. В психушке сидел недолго.
Ну, вот и все. Впрочем, нет. По выходе из больницы я коренным образом поменял образ жизни — восстановился в институте и пошёл по папиным дружкам в поисках протекции. Получив искомое, старательно притворялся, что делаю карьеру, но имел при этом в душе непередаваемую гадость. Зверообразные пьянки в подполье партийного мира, тщательно скрываемые мною приколы по анаше и «колесам» не давали даже иллюзии покоя. Отныне я хорошо знал своё место в мироздании. Часто ходил в одиночестве на тот пляж и другие места берега реки, с дрожью и надеждой торчал там вечерами, ждал. Но лишь однажды дождался нескольких пинков по почкам от местных гопников, а её так и не было.
Остальное время я посвящал упорным поискам информации. И кое-что раскопал. Помогло давнее увлечение японщиной — ещё там, на пляже, что-то смутное возникло в моей памяти, будто уже где-то читал про таких тварей.
Вот что нашёл я в умных библиотечных книгах.
«Каппа — вампиры из японской мифологии, образ заимствован у айнов. В переводе — „дитя воды“. Каппами становятся дети-утопленники. Живут в реках и озерах. Ловят людей и выпивают кровь из вены под коленом. Похожи на обезьян с зеленой кожей, между пальцев перепонки, на спинах панцирь, во рту несколько десятков острых мелких клыков, на голове короткая шерсть. Могут принимать человеческий облик и вступать со своими жертвами в сексуальные отношения. Имеются рассказы о потомстве людей и капп. На макушке у каппы имеется углубление, которое всегда должно быть заполнено водой, иначе он умрёт. Потому лучший способ их обезвреживания — поклониться при встрече. Каппа очень вежлив и обязательно поклонится в ответ, отчего вода выльется».
«Айны — малочисленный народ, ныне обитающий только на севере японского архипелага. По физическому типу сильно отличаются от монголоидов. Существует гипотеза, что айны — один из последних осколков огромной этнической общности, в палеолите заселявшей всю Евразию»
А вот документ из некоего закрытого архива, доступ в который не скажу, кто мне обеспечил.
«Рапорт командира 2-го боевого района ЧОН Воликова командующему ЧОН энской губернии Набиулину от 5 мая 1922 года.
Преследуя недобитые остатки белогвардейского отребья атамана Коршунова, прославленный и непобедимый отряд чоновцев Воликова вышел к паромной переправе, где банда намерена была ускользнуть от мести трудового народа. (Описание боя у переправы опускаю. — Авт.). В тот миг герой-чоновец (фамилия прадеда. — Авт.) углядел на берегу группу баб в количестве двенадцати душ. С десятком своих орлят он окружил банду. На допросе бабье созналось, что они есть паразитки-монахини, окопавшиеся в скиту на противолежащем острове. В этом скиту они укрывали кровавых бандитов Коршунова и его самого, и перевязывали им раны. А сейчас умышляли скрыться, пройдя подземным ходом, известным им, под протокой. Не вышло! Революционный суд свершился над ними.
Воликов»
Приложено было к рапорту прошение мещан города N (фамилию опять же не хочу называть) о выдаче им для погребения тела дочери Наталии, пятнадцати лет отроду, бывшей послушницей Преображенского скита. Через весь лист извивалась синюшная резолюция командира Набиулина: «Отказать».
Мне осталось не так уж много, но до самого конца будет истязать меня недоумение: зачем она пощадила? Простила? Не верю, и не потому, что у нежити нет права любить и прощать, это как раз не факт… Просто она не простила. Не для прощения поднялся из пучин монстр более древний и страшный, чем все опереточные дракулы. Словно некие изначальные силы восстали против того, что случилось здесь, на берегу этой великой реки. И не только моя семья должна расплачиваться до седьмого колена. Например, тот прадедов командир, ставший потом известным писателем — наверное, у него тоже есть и дети, и внуки. Не их ли ищет теперь моя невестушка из реки?.. Хрен его знает, я ведь дурак. Каждый вечер, снимая штаны, я с ужасом гляжу на вереницу мелких незаживающих ранок под левым коленом, а потом долго стою перед зеркалом, ищу изменения в своём облике. Вчера мне показалось, что участок кожи на плече как-то загрубел, слегка позеленел и пошел пупырышками… Может быть, в том и состоит её месть — не убить, а сделать таким же монстром? Не знаю, и знать не хочу! Одно знаю точно: от меня неведомая сила пятого поколения не дождется!
Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя!
Заключение
Весной 198… года, несколько дней спустя после того, как тело комсомольского секретаря Энского завода тяжелого машиностроения было найдено в красной комнате здания администрации наколотым на алюминиевую пику переходящего Красного знамени, милиция обнаружила на уединенном окраинном пляже новорожденное дитя. Мальчик был весь мокрый, но совершенно здоровый. На его головке уже пробивался пушок удивительного зелёного оттенка.
Чтобы юность новая из костей взошла…