Насколько ты ценишь свою жизнь?
Нисколько. По крайней мере, сейчас.
Когда у тебя нет риска его терять, ты перестаёшь думать о жизни как о ценности. Ты не замечаешь собственного дыхания, пока не начнёшь задыхаться. Не думаешь о ходьбе, пока ноги не перестанут слушаться.
Это нормально. Так устроен человек.
Людям свойственно хотеть всё больше и больше. Это двигатель прогресса и топка наших разочарований.
Ивану Волкову повезло родиться в благополучной семье. Повезло ровно настолько, насколько вообще может повезти человеку, чьё тело с первого вздоха пошло с ним в разлад. Ему повезло, что у семьи были деньги на его жизнь.
Первый крик Ивана не был звонким. Это была сиплая, надрывная хрипота, попытка протолкнуть воздух через испорченную болезнью глотку. Он боролся за каждый глоток воздуха ещё до того, как осознал, что значит «жить».
Боль была первым, что он ощутил, когда пришло осознание себя.
Он приходил в себя медленно, год за годом, и каждое новое осознание отнимало у него что-то важное. Сначала он понял, что не может двигаться — тело, атрофированное болезнью, лежало тяжёлым грузом, который он не в силах был сдвинуть. Потом он увидел свои руки — тонкие, неестественно вывернутые, чужие.
Но самым страшным стало зеркало.
Точнее тот день, когда он впервые увидел себя в нём. Его лицо было изуродовано так, что даже родная мать отводила взгляд.
Иван понял, почему на него одета маска.
Плотная тканевая маска, закрывающую нижнюю часть лица, которую меняли раз в день сиделки.
Даже дома, в кругу семьи, он не снимал её. За столом он сидел и ел через соломинку жидкую пищу, пока отец смотрел в телевизор, а мать делала вид, что очень занята. Никто не хотел смотреть на то, что скрывала маска.
К двенадцати годам Иван Волков осознал себя окончательно.
Он был абсолютно, бесповоротно отрезан от мира. Тело не слушалось. Лицо пугало даже тех, кто обязан был его любить. Выход на улицу был пыткой.
Иван мог бы угаснуть.
Мог бы позволить боли сожрать себя, гнить заживо в стерильной чистоте своей комнаты, оплаченной отцовскими деньгами. Родители, чувствуя вину, обеспечили бы ему комфортную агонию до самого конца.
Но внутри Ивана, где-то глубоко под слоями бессилия и уродства, жил зверь. И зверь этот не желал подыхать.
Он не хотел угасать. Он не хотел быть обузой, чьё существование оплачено из милости. Внутри этого неподвижного, изуродованного тела жила жажда, которую не могли утолить никакие обезболивающие. Он хотел весь мир. Хотел забрать обратно всё, что у него отняла болезнь.
Он решил сжечь свою жизнь.
Не тихо тлеть, а гореть. Так ярко, чтобы те, кто отводил глаза, были вынуждены смотреть. Так горячо, чтобы пепел долетал до тех высот, куда его тело никогда не сможет подняться.
Он впитывал информацию, как иссохшая земля воду. Книги, лекции, языки, науки — родительские деньги пошли не на продление агонии, а на топливо для его мести реальности. Он учился. Он использовал средства семьи на максимум, чтобы однажды случилось невозможное: с ним — с человеком, который не может стоять — начали считаться на равных.
Но... в один день, он не смог проснуться в своей койке.
***
Рефлексы человека странные. Я никогда не понимал их. Всю свою сознательную жизнь я считал, что человек достаточно разумен, чтобы инстинкты и рефлексы отмерли за ненадобностью. Что это всё — лишь результат работы сознания, привычка, а не зов природы.
Я так считал потому, что сам никогда не двигался. Ни разу за всю жизнь мои мышцы не сокращались без моего на то приказа. Я не знал, что такое отдёрнуть руку от огня, потому что никогда не подносил руку к огню. Я не знал, что такое вздрогнуть от резкого звука, потому что мир всегда был для меня плоским и предсказуемым, ведь со мной обращались как с хрупким стеклом.
Наверное, стоячему человеку это понять легче, чем мне.
Но когда я проснулся и почувствовал острую боль в левой руке — первую настоящую боль не от болезни, а от внешнего воздействия. — моё лицо исказилось в гримасе раньше, чем мозг успел осознать случившееся. И я дёрнул рукой.
Дёрнул. Сам.
Рефлекс. Мой первый рефлекс за всю свою жизнь.
Которого у меня не должно было быть.
Я открыл глаза и увидел незнакомую девушку. Красные глаза смотрели на меня с такой смесью презрения и отвращения, что я на миг забыл, как дышать.
— Вставай.
Она выплюнула это слово, словно проклятие, и вышла из моего поля зрения. Просто исчезла.
Я был обескуражен. В палате. В моей палате. Где охрана? Где сиделки? Как она вошла? И кто она вообще такая?
А потом я снова почувствовал боль. Ноющую, тупую, пульсирующую. В том самом месте, куда она впилась ногтями.
Я двинулся.
Нет. Я посмотрел на руку и захотел её поднять. И она поднялась.
Это было настолько чудовищно, настолько невозможно, что желудок скрутило спазмом. Меня вырвало желчью прямо на одеяло — пустым, болезненным спазмом, потому что есть было нечего уже много часов. Мир перевернулся, поплыл, разлетелся на осколки и собрался заново.
Вместо мыслей в голове была вата. Белая, плотная, глухая. Я смотрел на свою руку и не мог понять, почему она дрожит. Моя рука не должна дрожать. Она вообще не должна двигаться.
Рука висела в воздухе по моей воле. Пальцы дрожали от напряжения — или от страха? — но они слушались. Кожа покрылась мурашками. Я чувствовал вес собственной конечности. Чувствовал, как мышцы вздуваются, сокращаются, толкают кости.
Я никогда ничего не чувствовал. Никогда.
А потом я увидел след. Четыре алых полумесяца на предплечье, там, где она вцепилась в меня. Красные бороздки медленно наливались синевой, и по краям уже выступала прозрачная сукровица.
Она разбудила меня.
Она ткнула в меня ногтями, как в скотину, чтобы поднять с кровати.
Я должен был злиться.
Вместо этого я смотрел на свою руку, на кровоподтёки, которые моё тело создавало прямо сейчас, на глазах, и думал только одно:
Боже. Боже мой.
Странное чувство. Я смотрел на часть себя и не узнавал её. Раньше мои руки лежали вдоль тела мёртвым грузом. Я мог попросить сиделку поднять их, помыть, переложить. Но сейчас эта штука на конце предплечья жила своей жизнью.
Я пошевелил указательным пальцем.
Потом средним.
Потом всеми сразу.
Улыбка поползла по лицу, и я почувствовал, как натянулась кожа там, где под маской обычно ничего не видно. Маски нету.
Почему? Ладно, потом.
Ведь в моей голове крутилась одна чудовищная теория. Что если... что если я и сесть смогу?
Я сел.
Это вышло само собой. Просто напряг мышцы живота и верхняя половина тела поднялась. В голове зашумело, перед глазами поплыли чёрные точки. Давление. Гравитация. Я никогда не сидел сам. Кровь отхлынула от мозга, и мир снова попытался перевернуться.
Я зажмурился, переждал.
Открыл глаза.
Ноги. Две длинные, чужие конструкции из костей и мышц и трусы из какого-то материала похожего по виду на холщевую ткань, но более мягкого по текстуре. Они лежали на кровати, и теперь я видел их под другим углом. Раньше я смотрел на них сверху вниз, из положения лёжа. Сейчас — почти прямо.
А дальше? Дальше можно?
Я могу встать?
Стоп. Сперва надо подготовиться.
Анатомия. Я читал об этом. Кости, суставы, мышцы-антагонисты. Бицепс тянет, трицепс толкает. Чтобы встать, нужно перенести вес на ноги, выпрямить колени, задействовать ягодичные и мышцы кора.
Кор. Пресс. Спина.
Я напряг их по очереди.
Хорошо. Они работают.
Я всё это знал. Теоретически.
Я смотрел фильмы. Там люди вставали легко. Садились на край кровати и вставали. Одно непрерывное движение. Никто не задумывался, как это делается.
А я задумался.
Потому что я не знал, как мои ноги реагируют на команды. Я не знал, выдержат ли они. Я вообще никогда не пробовал опираться на них. Мои ноги всю жизнь были просто придатком, украшением.
Я свесил одну ногу с кровати.
Потом вторую.
Я сидел на кровати и смотрел в пол. Мои ступни касались до пола и он был холодным.
Азарт захватил мой разум. Могу ли я наглеть и дальше? Мне хотелось большего.
Я вспомнил ещё кое-что.
Ходьба — это контролируемое падение.
Я где-то читал это. Человек идёт и всё время падает вперёд, просто успевает переставлять ноги, чтобы не рухнуть мордой в грязь. Шаг — это пойманное равновесие. Падение, которое остановили в последний момент.
Значит, чтобы пойти, нужно сначала упасть.
Логично.
Я упёрся ладонями в кровать по бокам от себя. Деревянная рама. Хорошо. Твёрдая.
Вдох.
Выдох.
Я толкнул себя вверх.
Ноги приняли вес не сразу. Они дрожали, тряслись мелкой противной дрожью, колени подгибались внутрь, и я на секунду повис на руках, матерясь про себя сквозь стиснутые зубы.
— Вставай, сука. — сказал я вслух. Голос хриплый, чужой. — Вставай, тварь.
Я выпрямил ноги.
И стоял.
Я стоял.
Две секунды. Три. Пять.
Потом гравитация вспомнила, что я новичок, и толкнула меня назад. Я попытался ухватиться за кровать, но руки не успели и я рухнул обратно. Копчик встретился с деревянной рамой, и боль взорвалась где-то в позвоночнике.
Но я не закричал.
Я засмеялся.
Я упал. Я впервые в жизни упал по-настоящему. Не меня уронили, не переложили — я сам потерял равновесие и грохнулся, как мешок с дерьмом.
И мне было плевать на боль.
Я сидел, держась за поясницу, и смотрел на свои трясущиеся ноги. Они стояли. Пять секунд. Они стояли пять чёртовых секунд.
Ничего. Это абсолютно ничтожная проблема. Я получил то, что у меня отняли гены моих матери и отца.
Почувствовав, как усталость немного ослабла, я снова сделал попытку встать и пойти.
Потому что ходьба — это просто череда падений.
А падать я только что научился.
***
Я вышел из комнаты и упёрся взглядом в коридор.
Длинный. Очень длинный. Метров тридцать, не меньше. И каждые два метра — окно. Странное окно: деревянная рама, простое стекло, никаких решёток, никаких ставней. А за стеклом — лес.
Густой, тёмный, бескрайний лес. Сосны, ели, какие-то кустарники — я не знал названий. Вдалеке поднимались холмы, поросшие той же зеленью, и небо над ними было... другим. Я не знал что именно… но просто ощущал что оно другое.
Где я?
Мысль ударила холодом по позвоночнику. Меня похитили? Усыпили, увезли, поставили эксперимент? Какое-то новое лекарство, которое заставило тело работать?
Если так, то я не буду в обиде. Честно. Я даже поблагодарю их. Даже если умру через месяц, через год, даже если смерть будет мучительной — я успел пошевелить пальцами. Я успел встать. Это стоит любой цены.
Я пошёл дальше.
Рука скользила по стене, пальцы цеплялись за каждый выступ. Я не мог идти ровно — тело кренилось то влево, то вправо, мышцы не слушались, суставы скрипели, как несмазанные петли. Но я шёл. Я, Волков, который никогда не ходил, сейчас переставлял ноги и двигался вперёд.
Каждый шаг отдавался в позвоночнике. Каждый шаг был маленькой победой и маленькой пыткой одновременно.
В конце коридора я увидел двойные двери. Толкнул их, едва не упав от инерции, и оказался в зале.
Большой стол. Длинный, во всю комнату. На столе — еда, какая-то посуда, приборы. И три человека.
Мужчина в странной одежде. Не костюм, не халат, а что-то среднее — тёмное, с вышивкой, похожее на старинные гравюры. Женщина рядом с ним одета так же странно, в платье с высоким воротником, волосы убраны. И та девушка. Красноглазая, которая впилась в меня ногтями.
Я замер в дверях.
Они все были красноглазыми. Все трое. Светлые радужки, почти прозрачные, с алыми прожилками. Как у альбиносов, но не совсем. Страшно. Красиво. Непонятно.
— Это решение окончательное. — Голос мужчины был твёрдым, как камень. — Мы с твоей матерью хотим лишь одного: чтобы ты поняла положение твоего брата.
Девушка дёрнулась, как от пощёчины.
— Вы серьёзно?!
Она ударила ладонью по столу. Приборы подпрыгнули, тарелки жалобно звякнули.
— Преемник?! Этот придурок, который стоит в дверях в одних трусах?!
Я похолодел.
Они обо мне. Точно обо мне. Потому что других придурков в трусах тут нет.
Я хотел что-то сказать, но язык как будто прилип к нёбу.
— Ариэль! — рявкнула женщина.
Это был не просто крик. Это был рык. Звериный, низкий, от которого у меня подкосились ноги и волосы на затылке встали дыбом. Я физически почувствовал этот звук — он прошёл сквозь грудную клетку и осел где-то в позвоночнике вибрацией.
— Почему ты не можешь понять?!
— БОЛЕЗНЬ РАЗВЕ ОПРАВДЫВАЕТ ЕГО ДЕЙСТВИЯ?!
Ариэль вскочила. Глаза её горели, ноздри раздувались, кулаки сжимались так, что костяшки побелели.
— ОН ПРИДУРОК! МРАЗЬ, КОТОРАЯ ИЗМЫВАЕТСЯ НАД ЛЮДЬМИ ПОД ПРЕДЛОГОМ БОЛЕЗНИ! А ВЫ ЕМУ ПОТАКАЕТЕ!
Каждое слово било наотмашь.
— Этот разговор исчерпал моё терпение и мою честь. — Голос Ариэль вдруг стал ледяным, спокойным, от этого спокойствия было страшнее, чем от крика. — Я ухожу. Увидимся через год. Если он будет мёртв и болезнь наконец-то заберёт своё.
— АРИЭЛЬ! — женщина рявкнула за ней, но дочь уже вылетела из зала через боковую дверь, даже не взглянув в мою сторону.
Тишина.
Звенящая, густая, как моя питательная каша.
Я стоял, вцепившись в дверной косяк, потому что без опоры мои ноги отказывались держать мой вес. Мужчина и женщина смотрели на меня.
— Атлас, сын мой. — мужчина вздохнул, провёл рукой по лицу, словно смывая усталость. — Извини за эту сцену.
Женщина молча опустилась на стул. Руки её дрожали. Она смотрела в тарелку, но ничего не брала — аппетит явно пропал.
Я обвёл взглядом комнату. Больше никого. Только я и эти двое. И взгляд у них был... жалостливый. Усталый. Так смотрят на тяжелобольных родственников, которые вот-вот умрут.
— Атлас? — Женщина вдруг подняла голову, и голос её стал мягким, испуганным. — Мальчик мой, ты в порядке?
Атлас.
Она называет меня Атласом.
Кто такой Атлас? Почему они думают, что я — это он? Что со мной? Где моя палата, мои сиделки, моя болезнь?
— Вы кто такие? — вырвалось у меня.
Глупо. По-детски. Но я был настолько обескуражен, настолько выбит из колеи, что ничего умнее в голову не пришло.
Они переглянулись.
Короткий взгляд, полный боли. Снова на меня — и в их глазах я увидел не просто жалость. Я увидел приговор.
КАК ОНИ СМЕЮТ СМОТРЕТЬ ТАК?
И в груди вспыхнуло.
Ярость.
ЧТО ЗДЕСЬ, БЛЯТЬ, ПРОИСХОДИТ?
Я задышал часто-часто, пытаясь успокоиться. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Тело трясло — то ли от перенапряжения, то ли от страха, то ли от злости.
— Атлас, прошу тебя. — Женщина встала и шагнула ко мне. — Ты в безопасности. Ты в полной безопасности.
Я отшатнулся. Ноги заплелись, я едва не рухнул, удержался, вцепившись в косяк мёртвой хваткой.
— Не подходите.
Голос сорвался на хрип. Я сам не знал, чего боюсь.
Мужчина медленно поднялся из-за стола. Его движения были плавными, осторожными — так подходят к раненому зверю, чтобы не спугнуть.
— Сынок. — тихо сказал он. — Мы понимаем, что тебе тяжело. Мы понимаем, что болезнь мучает тебя. Но Ариэль... она не права. Ты не чудовище. Ты наш сын.
— Всё хорошо. — женщина приблизилась ещё на шаг, почти вплотную. Её руки раскрылись для объятий. — Мама рядом.
У меня никогда не было мамы в том смысле, который вкладывают в это слово обычные люди. Были сиделки, были врачи, были деньги, которые оплачивали моё существование. Но чтобы кто-то подходил вот так, с распахнутыми руками, чтобы обнять...
Я не знал, что с этим делать.
Я испугался.
И ударил.
Кулак вошёл ей куда-то в скулу. Без замаха, без техники — просто дёрнулся рукой от страха. Силы в ударе было мало — мышцы слабые, непривычные к такой работе. Но удар есть удар.
Женщина охнула и отшатнулась, прижимая ладонь к лицу. Больше от того, что она этого не ожидала.
— ВЫ КТО БЛЯТЬ ТАКИЕ?!
Мой голос сорвался на визг. Я пятился назад, пока спина не упёрлась в дверной косяк. Сердце колотилось где-то в горле, перед глазами плыло, руки тряслись.
Я только что ударил человека.
Я, который никогда никого не бил, потому что никогда ни до кого не мог дотянуться.
Первый человек, которого я коснулся по своей воле, получил от меня в лицо.
***
Прошло несколько дней.
Первые дни были адом.
Я орал. Рыдал в подушку, от страха за своё прошлое. Моё тело — новое, чужое, послушное — казалось мне тюрьмой. Но не той тюрьмой, к которой я привык, а тюрьмой, где вдруг открыли все двери, и я не знал, куда бежать.
А потом я надел маску.
Она нашлась в моей — в комнате Атласа — в ящике стола. Тонкая белая ткань, закрывающая нижнюю часть изуродованного из-за болезни лица. Моя мать — мать Атласа, то есть — сказала, что я перестал её носить несколько месяцев назад, когда болезнь начала мутить рассудок.
Я надел её и выдохнул.
Щёлкнуло. В голове. Словно шестерёнки встали на место. Я наконец-то начал отступать от того безумия, которое на меня резко напало. Я снова начал нормально мыслить.
Сейчас я сидел за столом в своей комнате и смотрел на лист пергамента.
Дилемма.
Родители — если я вообще могу их так называть — рассказали мне всё. Атлас Регешетиён был болен. Болезнь которая была единственной во всём королевстве или даже в мире, целители разводили руками, но суть была мне до боли знакома: тело слабо, но после добавилось безумие. В последние месяцы, настоящий Атлас, видимо, совсем сошёл с ума. Мало что помнил. Не узнавал близких. Вёл себя как зверь.
А потом появился я.
И теперь родители смотрели на меня с надеждой. Целители говорили: кризис миновал, рассудок прояснился. Они считали это чудом.
Но чем больше я думал, тем сильнее сомневался.
Откуда я знаю, что Иван Волков существовал на самом деле?
Вдруг это просто созданный разумом Атласа образ? Вдруг болезнь создала иллюзию другой жизни? Вдруг я никогда не лежал в кровати, не смотрел видео на планшете, не мечтал встать?
Вдруг я всегда был Атласом?
От этой мысли становилось холодно. Не потому что я боялся потерять прошлое. А потому что если Иван Волков — иллюзия, значит вся моя борьба и достижения — тоже иллюзия. Значит я ничего не добился, а мои знания — ложь.
Я взял пергамент и мокнул перо в чернильницу.
И начал писать. Получилось абсолютно уродливо, всё же, в первый раз в жизни пищу.
Китайский. Я помнил иероглифы — ровно так, как выучил по видео на YouTube. Написал фразу «Я существую».
Арабская вязь — сложная, красивая, каждую букву я выводил с трудом, но выводил. «Я мыслю, значит, я существую» — спасибо Декарту, которого я читал в электронной библиотеке.
Японская хирагана. Корейский хангыль. Немецкий готическим шрифтом, хотя это было сложно на таком пергаменте.
Лист заполнялся языками. Мёртвыми и живыми. Теми, которые я учил просто от скуки, лёжа в кровати и слушая лекции.
Ни один сумасшедший не выучит столько языков, если его мир ограничен комнатой.
Ни один сумасшедший не...
Я остановился. Посмотрел на исписанный лист.
Этого было недостаточно. Это могло быть совпадением. Мозг Атласа мог где-то слышать эти звуки, или выдумать символы. Бессознательное могло выдать это за свои знания.
Нужно было что-то другое. Что-то, чего Атлас точно не мог знать. Что-то, что принадлежало только Ивану.
И я вспомнил.
Оригами.
Я признавался себе в этом только в самых тёмных углах сознания, но у меня был фетиш. Не на секс, не на тело. На руки. На то, как элегантные, умелые пальцы делают что-то сложное и красивое. Я мог часами смотреть видео, где кто-то складывает бумагу. Где руки двигаются плавно, точно, почти магически.
Я никогда не мог повторить. У меня не было рук, которые слушаются.
Теперь были.
Я взял исписанный лист пергамента. Квадрат — я разорвал лишнее и начал ложить края.
Журавлик.
Самая простая модель. Первое, что показывают в любом видео.
Сгиб. Ещё сгиб. Перевернуть. Раскрыть. Сложить.
Пальцы дрожали. Не слушались. Мелкая моторика хромала. Я злился, сжимал кулаки, разжимал, начинал заново.
Шестая попытка.
Сгиб. Карман. Расплющить. Согнуть шею.
На моей ладони лежал бумажный журавлик. Кривой. Асимметричный. Одна сторона толще другой. Бумага помялась в нескольких местах.
Но это был журавлик.
Я смотрел на него и чувствовал, как глаза щиплет.
Я мог выучить оригами, лёжа в кровати. Я не мог натренировать пальцы, не двигая ими. Но мог смотреть. Только запоминать движения.
И моё тело — новое, чужое, украденное тело Атласа смогло.
И я был счастлив.
Да, возможно искусство оригами в этом мире также существует, и это пока ничего не доказывает.
Но я хотя бы успокоился.
Я не Атлас.
Я Иван Волков, который никогда не мог пошевелить пальцами, но всю жизнь мечтал о том, как сложит бумажного журавлика.
Я положил фигурку на стол и откинулся назад, расправив плечи.
— Ладно. — сказал я вслух. — Я Иван. Я существую.
В дверь постучали.
— Атлас? — голос матери Атласа. Осторожный, боязливый. — К тебе можно? Прибыл целитель. Он хочет тебя осмотреть.
Я посмотрел на журавлика. На маску на лице. На свои руки — живые, да слабые, но управляемые.
— Нет. — Через несколько секунд раздумий я выдавил из себя. Ведь осталась ещё одна проблема.
Я повернул голову в сторону и смотрел на летающую табличку.
ПОЗДРАВЛЯЮ! ГОТОВЫ НАЧАТЬ КРУТИТЬ НЕБЕСА?
А вот это явно галлюцинация.