Когда это случилось? В среду? Четверг? Ясмина вспомнила: да, это был четверг. Она как раз развешивала во дворе выстиранные занавески — ярко-синие, с вышитыми белыми цветами жасмина, — те самые, что шила к свадьбе. Кариму они очень нравились.
Сначала она увидела почтальоншу — тётю Хадичу. Она всегда, только завидев Ясмину, начинала ещё от калитки громко рассказывать новости. Но в тот день Хадича шла медленно, странно выпрямившись, и молчала. В руках у неё была не обычная пачка писем, а одинокий конверт.
Ясмина замерла с занавеской в руке. Вокруг вдруг стихли все звуки — не щебетали воробьи в винограднике, не кричали дети на улице, не переговаривались после чая соседские старики. Только тяжёлый, гулкий стук в висках.
— Доченька, — начала Хадича, но голос её сорвался.
Ясмина не помнила, как взяла конверт. Пальцы были холодные и влажные, хотя день стоял знойный. Она увидела свою фамилию, аккуратно выведенную чернилами. Ту самую фамилию, которую носила уже восемь счастливых месяцев.
«Уважаемая товарищ Рахимова...» Дальше текст расплывался. Отдельные слова вырывались из мутной пелены: «...ваш муж... геройски погиб... защищая Родину... вечная слава...»
Она прочла письмо. Потом ещё раз. Медленно, по слогам, как училась когда-то читать в школе. Но смысл не складывался. Слова были знакомые, но они не касались её, не касались Карима. Не может он погибнуть. Они и не пожили ещё по-настоящему, не успели. Ещё раз перечитала. «Погиб». Сухое, страшное слово.
Ясмина опустилась на ступеньку крыльца. В зажатых пальцах — застывшая жизнь. Хадича что-то говорила сквозь слёзы, касалась её плеча, но это было где-то очень далеко. А рядом — некая невидимая рука методично зачëркивает её будущее: новый дом под солнцем, построенную мужем беседку, где они будут пить чай по вечерам; кроватку, в которой смешно сопит во сне их первенец; голос Карима на кухне; его горячие, крепкие ночные объятья; её счастливый смех. Было ли это? Будет ли? Нет. Осталась пустота. Чистая, глухая, просторная. Она висела в воздухе, плотно накрывая ровненькие буквы на казённом письме.
— Нет, не мог Карим погибнуть, — подумала Ясмина ясно и холодно. — Это ошибка.
Как жить ей, говорить, смеяться, есть, видеть солнце — без него?! Хадича принесла воды. Ясмина автоматически сделала глоток. Вода потекла по подбородку, но она ничего не чувствовала.
— Кровать не заправлена, — вдруг сказала Ясмина. Слишком громко. Слишком буднично.
— Что, доченька?
— Я сегодня не заправила кровать. Утром. Подушка его... лежит.
И тут внутри что-то надломилось. Она застонала хрипло, как сломанная пересушенная ветка старого дерева. Ничего не сказав Хадиче, девушка встала и быстро пошла в дом.
На подушке всё ещё оставалось едва заметное углубление от её головы. Его сторона была гладкой, нетронутой с того утра, когда он уезжал на фронт. Она провела ладонью по холодной наволочке, потом прижалась к ней лицом, вдыхая... НИ-ЧЕ-ГО. Только запах чистого белья. Ясмина медленно опустилась на колени и наконец зарыдала громко, по-бабьи покачиваясь и причитая. Она плакала по яркому, ласковому солнцу, всегда согревающему их дом. Она плакала по погибшему Кариму. Она плакала по себе, провожающей его на вокзале и с надеждой ждущей долгожданных весточек. Она плакала по той девушке, которая не успела ощутить радость материнства. Та девушка умерла сегодня. Вместе с этим письмом.
А жизнь, жестокая и равнодушная, продолжалась. Ясмина вытерла лицо краем платка, подняла листок и положила его в конверт. Потом встала, подошла к комоду, где стояла их единственная совместная фотография в резной рамке. Женщина посмотрела на его улыбку, на свои счастливые глаза, которые тогда ещё не знали, что такое четверг с аккуратным конвертом. Ей было двадцать. Война отняла у неё мужа, с которым они прожили всего восемь месяцев, оставив лишь фотографию в резной рамке да синие занавески.
— Всё, — прошептала она. — Всё кончено.
Ясмина ошибалась. Это не был конец. Это была лишь первая страница её долгой, другой жизни. Она, сжимая в руке письмо, пошла в военкомат. Может, там объяснят, что это ошибка, что это не её Карим погиб. Дорога превратилась в долгий путь сквозь густой туман. Она чувствовала под ногами горячую пыль узких улочек, слышала отдалённые голоса, доносившиеся с базара.
Возле здания сельсовета её остановил непривычный шум. Всю площадь заполнила толпа детей, одетых почему-то в тёплую одежду. Их было человек пятьдесят. Может, больше. Измождённые, бледные, с огромными глазами на исхудавших лицах, они испуганно осматривались вокруг.
— Ленинградские, — тихо сказала стоявшая рядом пожилая женщина, качая головой. — Эвакуировали. Сироты теперь, у кого родители погибли, у кого в блокаде остались... Вот будем распределять...
Ясмина остановилась, глядя на эту беспомощную детскую стаю. Её взгляд упал на девочку лет пяти, которая, свернувшись калачиком, спала прямо на земле, прижав к груди потрёпанного плюшевого медвежонка. Рядом мальчик лет девяти, едва сдерживая слёзы, пытался утешить плачущую малышку.
Сердце, которое только что казалось окаменелым, вдруг болезненно сжалось. Недолго раздумывая, движимая какой-то глубинной силой, Ясмина подошла к женщине из сельсовета.
— Сколько можно взять? — спросила она тихо.
Женщина посмотрела на неё усталыми глазами:
— Сколько сможете прокормить. У вас своя семья есть?
— Нет, — твёрдо ответила Ясмина. — Но теперь будет.
Так она ушла домой не одна, а ведя за собой детей — самых маленьких, самых беспомощных — семерых ленинградцев с именами, которые ей сначала трудно было выговорить: Аня, Маша, Витя, Катя, Лёня, Соня и Таня.
Первые дни были адом. Дети, пережившие ужасы блокады, болели, плакали по ночам, не понимали узбекскую речь. Ясмина работала в колхозе с утра до ночи, а дома её ждал новый бесконечный труд: накормить, обстирать, утешить. Она продала свои серебряные серьги — подарок Карима — чтобы купить детям одежду, обувь, лекарства. Носила одно и то же платье, чтобы они ни в чём не нуждались. Ясмина помогала детям во всём.
Постепенно дом наполнился жизнью. Уходили ночные страхи и тоска. Они становились семьёй. Дети учили узбекский, Ясмина — русский. Они вместе сажали во дворе овощи, собирали хлопок, читали при свете керосиновой лампы письма, которые иногда приходили из Ленинграда. Каждого ребёнка она любила как родного, но особенно привязалась к маленькой Танечке, которая в первую же ночь обняла её и назвала мамой.
Война кончилась. И началось долгое возвращение. Сначала нашлись родители Вити — они выжили в блокаде. Затем приехали родные Кати и Лёни. Ясмина радовалась за детей и их семьи, но её дом пустел. С отъездом каждого ребёнка сердце молодой женщины разрывалось от тоски, слезы застилали глаза.
К 1947 году у Ясмины осталась только Таня. О девочке не было никаких известий — её мать, отправив дочь в эвакуацию, осталась в Ленинграде и не выжила. Отец погиб на фронте в первые месяцы войны.
— Я никуда не поеду, — заявила десятилетняя Таня, когда из детдома пришло официальное письмо об определении её судьбы. — Я останусь с мамой.
Ясмина, целуя дочку в пахнущую солнцем макушку, крепко обняла её.
Прошли годы. Таня выросла, стала врачом, вышла замуж. Ясмина нянчила её детей, а потом и правнуков. В их самаркандском доме всегда был накрыт стол для гостей — для тех самых ленинградских детей, которые теперь приезжали к ней со всей страны: инженер из Ташкента, учительница из Москвы, художник из Питера, строитель из Казани, ткачиха из Иваново. Они и сейчас называли мамой ту женщину, чьё сердце оказалось достаточно большим, чтобы вместить сирот целого города.
Однажды в очередную годовщину снятия блокады в Самарканд приехала съёмочная группа из Ленинграда. Пожилая Ясмина, сидя во дворе под виноградной лозой в окружении своей большой семьи, отвечала на вопросы журналистки.
— Почему вы взяли именно семерых? — спросила та.
Ясмина посмотрела на Танечку, которая сидела рядом, затем перевела взгляд на висевший на стене портрет молодого мужчины в военной форме.
— В Коране говорится: кто спасёт одну жизнь, тот спасёт весь мир, — тихо сказала она.
— Вы спасали мир? — переспросила журналистка.
— Мир забрал у меня одного человека, — объяснила Ясмина, глядя прямо в камеру. — И дал мне семерых. "Он возвёл над вами семь путей". Не я, они — семеро ленинградских детишек — спасли меня.
Она улыбнулась, и в её тёмных глазах, видевших столько горя и радости, отразилось самаркандское солнце — то самое, которое светило всем детям, нашедшим под ним свой дом.