Он смотрит на символ солнца: чёрный каменный круг, изгиб восьми кинжально-острых лучей.
Он смотрит на символ солнца — многозначительный эпиграф к его жизни.
Он пробует совместить свои пальцы, числом пять, с лучами солнца, числом восемь. Ему кажется, что сейчас эти нашпигованные артритом, в лиловых пятнах, налитые болью, старческие пальцы лягут на рельеф, и щёлкнет, наконец, пружина, разрешится головоломка.
Прожилки в каменном солнце рифмуются с синюшными венами в его руках. Старик смотрит, смотрит неотрывно. Затем зажмуривается и вспоминает.
Память отзывается не сразу. Но вот откуда-то выплывает щемяще-знакомая картинка, первая из череды воспоминаний.
Нужно вспомнить, зачем он здесь.
***
Он вспоминает, как его старший брат Уайятт явился домой после нескольких лет отсутствия — просто возник на пороге: шесть с половиной футов, гнездо волос, ухмылка и параллельный ухмылке шрам от ножа. Узкие джинсы, жилет с бахромой, высокие сапоги с набойками. Покоритель прерий. Безупречный ковбой из грошовой книжки.
Он бросился Уайятту на шею и зарылся лицом в его жилетку. Нахлынула смесь запахов седельной кожи, пота, табака. Уайятт. Старший брат. Лучший брат на свете.
Их мать сидела у окна и что-то шила — кажется, джинсы.
— Уайятт?
— Здравствуй, ма.
Он вывернул карманы и осыпал стол деньгами, обнял мать, и будто не было десятка лет упрёков и обид. Они проговорили несколько часов, а потом Уайятт вывел младшего брата на улицу, усадил на лошадь и, потрепав по волосам, сказал:
— Едем развлекаться, малец!
Они приехали к салуну — тому, что побогаче — и Уайятт небрежно толкнул двери. Было видно, что это ему не впервой, что он знает эти заведения, и что в заведениях этих знают Уайятта, и замирают с почтением, когда он входит.
Братьев уже ждали: зал взорвался приветственными криками, будто вбили последний клин на железной дороге. Вскочив на стол, Уайятт завёл речь. Его голос, огрубевший за годы странствий и разбоя, резал воздух, разгонял сигарный дым. В той речи было вдоволь похвальбы, бравады и историй, частью его собственных, а частью — откровенно краденых.
Младшего, тем временем, оттеснили к стойке, и бармен налил ему — налил не лимонад, а пиво! Пиво оказалось чрезвычайно вкусным напитком.
Время будто ускорилось. Часы с кукушкой, висевшие над стойкой, стали куковать уж слишком часто: раз, два, снова. За окнами стемнело. От пива мир кренился набок. В окне — желтушная луна, как оттиск влажного стакана на скатерти. Пианист лупит по клавишам. Дым над сигаретой. Уайятт швыряет людям деньги, купюры сами собой появляются в его руках. Мужчины и женщины, забыв стеснение, ползают на карачках, пихают друг друга, загребают пригоршни долларов. От пива мир кренится набок.
Вдруг перед ним возникла девочка в белом пышном платье. Сущая кукла: оборки, ленточки, корсет. Уайятт громко зашептал ей: «Скажешь, что у него хрен, как у осла! И что он похож на Баффало Билла! Ясно тебе?».
Он упал щекой в густо надушенную подушку. В зеркале возникло лицо той девочки — она расшнуровывала, снимала, стягивала свою притворную кукольность.
То, что было дальше, не походило ни на книжные фантазии, ни на байки старших мальчишек. Неловко, торопливо, в духоте и полумраке— он едва понял, что между ними случилось.
— А ты так и не сказала, что у меня хрен, как у осла…
— И не скажу! Я нехороших слов стесняюсь. Уйди и дверь закрой, будь так любезен.
Хмель выветрился, в голове стало пусто. Сбитый с толку, но всё-таки довольный, что прошёл важную веху в своей жизни, он не сразу заметил, что в салуне как-то слишком тихо. С первого этажа доносился лишь размеренный глухой стук чего-то острого по дереву.
Спустившись по лестнице, он замер. В центре зала за столом сидел Уайятт, напротив него какой-то парень; они играли в «Филе из пяти пальцев», лихую и опасную игру. Он читал о ней в грошовых книжках, но ни разу не видел вживую.
Лицо старшего брата было белым, застывшим. Острие ножа ходило между его пальцами, как оселок ткацкого станка: между большим и указательным — указательным и средним — средним и безымянным — безымянным и мизинцем, из конца в конец. А противник его уже пострадал: левая ладонь была замотана окровавленным платком. Завершив круг, Уайятт протянул ему нож:
— Твоя очередь, приятель. Играй-играй, — издевательски подбодрил он. — Ты согласился играть. И сам сюда пришёл. Думал выпить за мой счёт, не так ли? Но ты списал со счетов то, что списывать не стоило. Я ничего не забыл.
— Уайятт, ради Бога...
— Играй. Дальше.
Соперник обречённо принял у Уайятта нож — что ещё ему оставалось? — и резко подался вперёд, собираясь ударить. Но Уайятт не оставил ему шанса: перехватив оружие, он вскочил со стула и резко, безжалостно ударил рукоятью сверху вниз. Набалдашник с хрустом впечатался в череп. Горе-оппонент завалился назад, увлекая за собой стол и всё, что на нём стояло.
Уайятт огляделся, призывая всех в свидетели своей победы. Его взгляд наткнулся на младшего.
— А, Баффало Билл! Пойдём отсюда, малец. Мы оба сделали то, за чем пришли. Вы нас простите, дамы и господа?
Неясно, на чьей стороне были симпатии публики. Так или иначе, никто не изъявил желания их остановить.
Но у самых дверей на Уайятта наскочила женщина — она бросилась на него с кулаками, выкрикивая страшным голосом: «Убил! Ты мне мужа убил!». Уайятт оттолкнул её, взвёл револьвер и дежурно, с какой-то даже досадой выстрелил ей несколько раз в живот.
Сколько было выстрелов, он не запомнил: два, три или, может, все шесть. Женщина рухнула на залитый пивом липкий пол, раскинув руки. На её платье тут и там распустились багровые бутоны.
Выйдя из салуна, Уайятт зашагал к конюшням. Младший припустил за ним.
— Уайятт, зачем ты…
— Он это заслужил. И она тоже, если на то пошло. Нечего было бросаться на пулю.
— У нас у всех будут проблемы...
Уайятт остановился и присел перед братом на корточки.
— А мы уедем, — он облизнул губы. — Мать возьмём. Если захочет. И уедем. А? Не захочет, так вдвоём. Думаешь, я там все деньги разбросал? Думаешь, твой старший брат — олух? Чёрта с два, денег ещё полно. Новенькие, не мятые, из банка. Знаешь, как пахнут? Ууу… Я их оставил под деревом у дома. Уедем хоть на другой конец страны. А? Слыхал про новую железку? Трансконтинентальную? Через весь континент идёт, понимаешь? На ней можно...
Тут Уайятт осёкся.
Выпрямился во весь рост.
И замер.
Он проследил за взглядом Уайетта и вздрогнул. Прямо посреди улицы, аккурат между скобяной лавкой и конюшнями, которые обычно стояли впритирку, возник широкий проход.
Всю оставшуюся жизнь он возвращался к той минуте. Он мог поклясться, что ни до, ни после того дня этой улицы в городе не было. Той ночью ожил некий скрытый механизм: от трения заскрипели швы, из стыков посыпалась пыль, намертво подогнанные друг к другу домики подались назад и в стороны; крутились шестерни, оголялись сочленения — и вот перед братьями выстлалась прямая дорога, и в конце дороги стоял тот самый злосчастный Дом.
И Уайятт зашагал туда, словно только этого и дожидался всю свою беспутную жизнь.
Незнакомая улица была длинной. По её сторонам тянулись какие-то дома, загоны, магазины, амбары, башни с баками для воды. Всё выглядело искажённо, неправильно: кое-где двери были на месте окон, окна на месте дверей, а на вывесках значилась абракадабра. Это была всего лишь декорация, подделка.
Но Уайетт этого не замечал. Брат тряс его за плечи, хватал за локоть, вставал поперёк дороги — бесполезно. Не сводя с Дома остекленевших глаз, Уайетт размеренным чеканным шагом шёл вперёд.
А Дом, между тем, приближался. Дом нависал. Жёлтый каменный фасад, витая ограда, колонны, аркады, витражные окна. На воротах барельеф: каменное восходящее солнце.
Обернувшись, Уайятт сказал:
— Не ходи за мной.
С этими словами он толкнул калитку, будто знал, что та не заперта, прошёл по дорожке к Дому, вошёл и захлопнул за собой дверь.
Не в силах предотвратить беду, оглушённый, отчаявшийся, младший брат бросился от Дома прочь. Он почему-то знал, что если ещё хоть минуту пробудет на этой жуткой улице — то он погиб.
Выбежав с улицы, он споткнулся, упал, и чувства милосердно покинули его.
***
Поиски Уайятта свернули довольно скоро. Его умение ускользать от представителей власти было известно, а в историю с домом никто, конечно, не поверил.
На кладбище вырыли впритирку две могилы тем, кого убил Уайятт; деньги, что он разбросал в баре, по большей части в баре и остались. На этом всё должно было кончиться. Строго говоря, оно и кончилось — для всех, кроме него.
Он начал собственный поиск. Каждое утро выходил из дома и шел той же дорогой до салуна, в любую погоду, в день по нескольку раз туда и обратно, заглядывая в каждый проулок. Скоро он уже мог бы составить подробную карту города, но ни того страшного дома, ни той улицы с бутафорскими зданиями на этой карте не было бы. Ничего хоть отдалённо похожего.
— А я ж тебя помню!
Голос принадлежал девушке — той самой, за ночь с которой заплатил тогда Уайятт.
— А ты чего к нам не заходишь? Очень даже зря. Или тебе не понравилось?
И он зашёл.
Память о Уайяттовых бесчинствах выветрилась из этих прокуренных залов. Лишь отметины от ножа на одной из столешниц доказывали, что та ночь была взаправду. Всё это — было. А значит, был и Дом.
Значит, Дом всё-таки можно найти.
И надо же такому случиться, чтобы в тот самый день он услышал песню. На сцену вышел молодой, карикатурно красивый мексиканец и, перебирая струны, затянул:
«Есть в Новом Орлеане дом,
Известный как Солнца Восход!
Он многих несчастных парней сгубил
Боюсь, и меня убьёт!»
Его как копытом ударило.
«О, мама, скажешь детям:
Не ходите за ним вослед!
В пыль — вся его жизнь, только бедность и грех
В этом Доме, где Солнца свет!»
Протиснувшись к сцене, он спросил: «Что это за песня? Кто её написал?». Но музыкант его не услышал. Их развело по разные стороны заведения, и он упустил музыканта из виду.
«Есть в Новом Орлеане дом…»
Нужно было докопаться до сути.
Чего ему было не занимать, так это упорства. Он принялся ходить в салун ежедневно, как на службу: садился за стол и заказывал кофе, а если его гнали, то присаживался возле двери прямо на мостовую. Хозяин вначале решил, что парень тронулся, но потом стал давать ему мелкие поручения — протереть столы, опорожнить плевательницы, — взамен разрешая околачиваться в зале. Вскоре ему уже наливали спиртное, а труженицы отдельных кабинетов всё шире улыбались ему и нарекли «братишкой».
Однажды он даже осмелел и купил ту самую девушку ещё раз. Под общий хохот и аплодисменты они с ней проследовали в кабинет — и было неплохо, даже хорошо. Тогда он достал из-под дерева побольше денег и стал покупать её чуть не каждый день. Он ждал, что влюбится — быть может, это его успокоит и он бросит навязчивую мысль о Доме, — но этого не случилось. Тесная комната, липкая простынь, свечка, снять бельё, надеть бельё. С каждым разом было всё скучнее. Как-то вместо неё пришла другая девушка, и он даже не сразу заметил.
Вечер за вечером, стакан за стаканом — музыкант не появлялся. Дни спутывались с днями, болтовня завсегдатаев смешивалась в бессмысленную скороговорку.
А потом, в один из вечеров, музыкант всё-таки явился.
— Девочки сказали, ты мой поклонник. Это правда?
Сам разговор он не запомнил — слишком много было выпито. Он рассказал музыканту, что видел тот самый Дом Восходящего Солнца из песни и что в этом Доме исчез его брат. Спросил его, что это за песня и в чём её смысл. Музыкант что-то говорил в ответ, но большей частью на испанском. Потом возникла та девушка, его любимица, и зачем-то повела его наверх, в кабинет. Там был и музыкант. Потом его уложили на кровать, стащили с него рубашку. Музыкант навис над ним и… Дальше провал.
Очнулся он глубокой ночью, головой в лошадином корыте, полном блевотины. Голова раскалывалась. Из мутных вод его памяти на поверхность всплыло главное: он рассказал им, где хранились деньги! Те самые деньги, что оставил Уайятт... А потом вспомнил ещё кое-что — пузатую бутылочку зелёного стекла, шприц, и звучное, тревожное слово: «морфий».
Он выследил музыканта через пару дней. Было темно и безлюдно, музыкант стоял перед ним в цветастом сомбреро, с гитарой за спиной и револьвером в руке.
— А ты упёртый, гринго. Браво.
— Послушай, оставь себе деньги, они мне не нужны. Только расскажи, ради Бога, про песню. Про Дом!
Мексиканец шагнул вперёд, лунный свет распластался по его лицу.
— Я еду через границу, домой, и мне некогда играть в твои игры, гринго. Деньги, награбленные твоим братом, и без того у меня, твоего разрешения мне не требуется. Если ты немедленно не пойдёшь прочь, я застрелю тебя из револьвера.
Речь у него была неестественно, пугающе правильная, как у многих иностранцев.
— Кстати, скажи спасибо той шлюхе. Это ведь она рассказала мне про твоего брата, про деньги, про то, как ты на них шикуешь. Все вы здесь гнилые, как один.
Стоило просто уйти, но кровь ударила ему в голову. Кровь Уайетта. Не успев подумать, что делает, он протянул руку, схватился за револьвер, потянул его на себя и отнял — вот так просто. Наставив оружие на мексиканца, он сказал по складам:
— Что такое Дом Восходящего Солнца? Где ты слышал эту песню? Что она значит?
Мексиканец, замешкавшись лишь на секунду, бросился на револьвер — видимо, у него тоже были вспыльчивые предки. Выстрел! И вот он лежит на земле с простреленным животом. Увидев свою кровь, музыкант завыл, да так громко, что со стороны улицы отозвался полицейский свисток.
Подхватив сумку, которую выронил музыкант, он понёсся прочь и через четверть часа был на железнодорожной станции. Заспанный кассир спросил:
— Куда поедем?
— Да куда угодно. Дайте на ближайший поезд.
— Нет станции «Куда угодно», молодой человек.
Тогда он глянул на карту, висевшую над прилавком, и ткнул пальцем в самую дальнюю точку.
— Вы знаете песню о Доме Восходящего Солнца?
— Я знаю, что пойду спать, — сказал кассир, захлопнув окошко.
Так он и бежал из родного города. В сумке музыканта лежало немного денег, несколько патронов к револьверу и кое-что ещё — пузатая бутылочка зелёного стекла. Тот самый морфий.
***
Он вспоминает ничейную землю, по которой перегонял лошадей и коров.
Это была тяжёлая и презренная работа, но платили за неё неплохо и не задавали вопросов. Объездив несколько штатов, он в конце концов уверился, что случай с музыкантом остался позади: люди со значками на лацканах смотрели мимо, никто его не искал. Но его собственный поиск — поиск Дома — продолжился.
Он двигался по карте вдоль и поперёк вместе со стадами, нигде подолгу не задерживаясь. Наблюдал природу, учился обходиться малым и, как ему казалось, крепнул и мужал. Ел на огне, спал у огня и подолгу смотрел в огонь. Он отпустил бороду и начал курить. Ему нравилось лежать под открытым небом, глядя строго вверх, чтобы ничего, кроме неба, не видеть. Ему нравились лошади. Клейма с буквой S на их телах напоминали о слове «солнце».
Беда была лишь в том, что табун нельзя перегнать в одиночку, и где-то рядом всегда маячил напарник, а то и несколько. Они часто сменяли друг друга, но были похожи до неотличимости: простые парни с жилистыми руками и прозрачным взглядом. Никому из них он не рассказывал про Дом, смешно было об этом думать. Никто не понял бы его тоску и боль.
Он вспоминает, как однажды один из напарников нашёл чемоданчик с морфием, который он так старательно прятал в скатке с одеялом.
— Это твоё? Ты колешь в себя эту дрянь!?
Дело было осенью, было промозгло и сыро. В руке, одетой в тёплую замшевую перчатку, напарник сжимал заветную бутылочку.
— Бьюсь об заклад, наш работодатель не в курсе, что нанял наркомана. То-то тебя потряхивало на долгих переходах. Ковбой-наркоша, хороша история!
— Молчи и слушай. Ты никому об этом не расскажешь. Это касается только меня. Ясно тебе?
Голос его дрожал — то ли от ярости, то ли от страха.
— Нет, дружок, ошибаешься! Не только тебя! Ты и мою жизнь ставишь под угрозу. Тут никого на сотни миль, а я, значит, наедине с наркоманом! Откуда мне знать, вдруг тебе что-то почудится и ты меня ночью прирежешь в мешке?
— Не неси ерунды! Ты ничего об этом не знаешь.
И тут случилось немыслимое. До той секунды такое даже не пришло бы ему в голову: напарник швырнул бутылку на камни у себя под ногами. Стекло разбилось, и морфий — его нужда, его благодать — пролился по шершавой породе, впитался в мох.
— Ты мне ещё спасибо скажешь.
Кровь старшего брата вновь забурлила в его жилах.
Впоследствии он всё пытался вспомнить, он ли ослабил сбрую на лошади напарника, или напарник сам ошибся, плохо затянул. И почему вдруг его лошадь понесла, да ещё в таком на редкость неудачном месте, прямо над скалистым обрывом...
Он видел, как всё случилось. Падая с обрыва, напарник оставался в седле. Конная фигура величественно и нелепо пролетела по небу и, описав дугу, исчезла в глубине лощины — прямо как погибший кавалерист, отец главного героя в одном стародавнем рассказе.
Постояв с минуту, он зашагал прочь от обрыва. Он наблюдал за тем, как его сапоги приминают траву. Он до дрожи, до паники боялся чувства вины и угрызений совести, боялся, что громы небесные поразят его. Но ничего не случилось. А на душе было лишь облегчение.
Ноги привели его к следам чьей-то стоянки. Он присел к потухшему костру и в золе между веток сосны и можжевельника заметил цветное блестящее пятнышко. Это был осколок витражного стекла наподобие тех, что ставят в окна католических церквей. А ведь в окнах Дома Восходящего Солнца тоже были витражи…
Он разворошил золу, схватил осколок и приблизил к глазам. Несмотря на трещины и обломанные края, композиция угадывалась: мужчина склоняется к потухшему костру и рассматривает осколок мозаики, в котором мужчина склоняется к потухшему костру и рассматривает осколок мозаики, в котором мужчина склоняется к потухшему костру и...
Он вскрикнул и отшвырнул стекляшку. Вскочил, заозирался по сторонам. Но ничего примечательного не увидел: всё тот же монотонный пейзаж, очертания лошадиного стада вдалеке. Ничего больше не напоминало о Доме Восходящего Солнца.
В травах шумел прохладный ветер, разглаживая ничейные холмы и равнины.
***
Он вспоминает железнодорожную станцию.
Прошло несколько лет, с работой ковбоя было покончено. Он собрался в Новый Орлеан — ведь именно об этом городе пелось в той злосчастной песне. «Есть в Новом Орлеане дом…» Значит, там и нужно искать. Довольно откладывать.
Он стоял у путей, а вместе с ним — девушка. Поезд задерживался, а девушка что-то говорила ему, говорила взахлёб, но слова пролетали мимо. Разворачивалась мелодраматическая история, в которой ему совершенно не хотелось участвовать. Он лишь делал движения бровями, будто слушает. Всё это было неважно. Он знал, что скоро забудет её лицо, как забыл лицо своих отца и матери. Он бы даже Уайятта забыл, если бы не хранил плакат «РАЗЫСКИВАЕТСЯ» с его портретом.
Наконец, состав прибыл.
— Ты мне напишешь?
— Не знаю. Может быть.
Услышав это, она полезла в сумочку и вытащила миниатюрный пистолет — четырёхзарядную «перечницу».
Паровоз прогудел.
Полицейский, вдруг возникший из толпы, схватил её за руку, выкрутил и отнял оружие.
— Вы знаете эту леди?
— Нет, не знаю.
— Так ты узнаешь меня! — крикнула она, и слёзы брызнули у неё из глаз. — Ты узнаешь меня, подлец!
Он счёл за лучшее поторопиться. Вскочил на подножку, нарочно прошёл как можно дальше сквозь несколько вагонов и сел напротив пожилого джентльмена с газетой.
— Добрый день, молодой человек! Вы до Нового Орлеана?
— Вам-то какая печаль…
Паровоз прогудел, перрон сдвинулся и начал удаляться рывками.
В окне он всё ещё видел её лицо. Наперекор всякой логике оно двигалось вслед за поездом в обрамлении солнечных лучей — безжизненное, удручённое, будто бы аккуратно срезанное с шеи и подвешенное на некий невидимый гвоздик.
Он отвёл глаза и напоролся взглядом на газету, которую читал старик. «СОЛНЕЧНОЕ ЗАТМЕНИЕ!». Буквы на изломанной бумаге разбегались от его взгляда. Тогда он снова повернулся к окну и увидел Дом.
Дом Восходящего Солнца стоял в чистом поле недалеко от путей и издевательски-медленно проплывал мимо, как наваждение, как морфийная грёза.
Поднявшись, он зашагал обратно ходу поезда между скамеек, натыкаясь на чьи-то шляпы, трости, саквояжи. Поезд ускорился — он перешёл на бег. Пробежал насквозь три или четыре вагона. Сбил с ног проводника. Искал стоп-кран, но не нашёл, и тогда вылетел в тамбур, открыл дверцу и шагнул с подножки.
Пролетев по воздуху, он рухнул в мягкий, горячий песок. Мимо него, у самого лица, прогрохотало железо — колёса, колёса, колёса, колёса.
Дом был на месте. Жёлтые стены и скаты чёрной крыши были фильгранью выписаны по глазурованному небу, как роспись по декоративной тарелке. Опершись о горячие рельсы, он встал, совладав с ушибленной ногой, но его снова обманули. А когда он выпрямился, Дом уже исчез. Как не бывало.
***
Он вспоминает Новый Орлеан — вычурный особняк, приподнятый на балках над болотом. Вспоминает, как там пахло, смесью тины и благовоний: сандала, камфоры, лимонной травы.
На первом этаже гремела дикарская музыка. На втором кто-то фальшиво стонал в три голоса.
Его повели на третий этаж, в тесную комнату, уставленную банками с заспиртованными органами, пухгогубыми африканскими масками и уродливыми куклами. Там царила голубоглазая негритянка в пёстром атласном халате. Она усадила его в кресло и зашуршала рукавами, возжигая свечи и палочки.
Она выложила на стол первую карту. Это оказался старший аркан под римской цифрой девятнадцать, Солнце. Ну конечно же, Солнце.
— Это что-то значит? — спросил он. — Вы что-то знаете про Дом?
Она приложила палец к губам: молчи.
На стол легла вторая карта — и это снова было Солнце, девятнадцатый аркан.
Руки порхали над столом, шурша картоном. Солнце. Девятнадцатый аркан. Девятнадцатый аркан. Солнце. Солнце. Девятнадцатый аркан.
— Погодите! В колоде не должно быть одинаковых карт. Что за шутки!? И кто вам сказал про Солнце!?
Гадалка стала хохотать, мерзким, животным смехом. Дюжина солнц лежала на столе в многозначительной симметрии — дюжина жёлтых шариков с кинжально-острыми лучиками и глумливыми рожицами. Ему стало тоскливо и страшно.
— Перестаньте. Замолчите! — взмолился он.
Но женщина всё хохотала, самозабвенно, торжественно. Тогда он сбил со стола свечу, лишь бы только она заткнулась. Карты занялись огнём. Но гадалка лишь ещё оглушительнее захохотала. В жарком пламени, поднявшемся над гадальным столом, сворачивались, извивались, бились загадочные карты, обозначившие его судьбу…
Всё это было, было на самом деле. Или не было?
***
Он вспоминает разговор с индейцем.
Где он познакомился с ним? Может, встретил в родном городе, в салуне? Или наткнулся на их стоянку, когда перегонял стада? Или позже, в Новом Орлеане? Нет, не вспомнить. А вот слова его засели в памяти навечно.
— Ты терпелив, мой белый друг, но трепыхание ноздрей выдаёт тебя. Мои горестные рассказы тебя не очень-то трогают. Ты пришёл поговорить о твоей теме.
Индеец затянулся из трубки и выпустил струйку дыма в тусклое осеннее небо. Табачный дым был белый, в контрасте тёмно-серым тучам. Трубка была не ритуальная, простая.
— У настоящего человека должна быть тема, так говорил мой отец-шаман. Многие ищут свою тему и не находят. Много и тех, кто проживает жизнь подобно зверю, и не помышляя ничего искать. У тебя же тема есть. Твоя тема — это странный дом.
Индеец плотнее запахнул полы истёртого пальто и заговорил уютно, тепло, значительно, как умеют говорить только пожившие индейцы.
— Я подумал над твоим рассказом. О том, как исчез твой старший брат, о том, что ты видел. Будь спокоен, я верю тебе. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что ты не лжёшь. К тому же, твой рассказ мне кое-что напомнил. Мой народ хранит легенды об особенных местах. У них много названий. Одни зовут их прорехами, а мой отец называл злыми вигвамами. Они есть, эти места. Есть, белый друг. Однако...
Индеец затянулся и медленно выпустил дым между пухлых сандаловых губ.
— ...однако они неуловимы, как быстроногая лань. Их не нарисуешь, не нанесёшь на карту. Высшие силы благоволят человеку, но мир вовсе не открыт нам нараспашку. В иные места нам хода нет.
Индейца окликнули, и оба повернулись на голос. Позади них по широкой равнине растянулся караван из хлипких кособоких повозок. Мужчины, женщины и дети стояли там, кутаясь в узорчатые покрывала. Они собирались в дальний путь.
Индеец поднял руку в знак того, что скоро присоединится к ним.
— Забудь свою тему, белый друг. Я говорю это от чистого сердца. Такие места населяют недобрые духи. Даже если ты сумеешь попасть в этот дом, внутри может не оказаться ничего. Он может стать твоей тюрьмой. Может измучить тебя. Или убить. Вывернуть наизнанку. Белые могли бы назвать твою тягу к дому мечтой. Но ведь не всякую мечту нужно воплощать.
В ответ на эти слова он горько усмехнулся:
— Чёрт, да кроме Дома у меня и нету ничего. Родители давно умерли. Любимый брат пропал. У меня нет ни семьи, ни своего места. Я мог бы отказаться от поисков, наверное, но тогда… Что останется? Я не хочу быть человеком без мечты. Без темы.
Индеец помолчал, посасывая трубку, как бы пробуя услышанное на вкус.
— Ты любишь брата и хочешь найти его. Это хорошо. Но ведь он сказал не идти за ним. Может, это неспроста? Подумай: ты всё ещё ищешь брата, или следуешь своей прихоти?
— Так как попадают в такие места?
Индеец рассмеялся.
— Да! Белый человек уверен, что можно сделать всё! Слово «нельзя» пролетает мимо ваших ушей. Может, оно и правильно. Может, поэтому вы нас и победили, и заняли наше место...
Индейца снова окликнули. Он медленно распрямился — колени, поясница, плечи, шея — и глянул в низину, где вдоль дороги тянулись телеграфные столбы.
— У белых свои тотемы…
— Как попадают в такие места? Скажи хоть что-то полезное!
Индеец помедлил, но всё-таки ответил.
— Зло. Эти места обычно заперты, а ключ к ним — злодейство. И чем оно хуже, тем вернее отопрёт замок. Не знаю, зачем я это тебе сказал…
Выбив табак из трубки, он пошёл к каравану, чтобы впрячься в одну из повозок. На полпути обернулся и крикнул:
— Береги себя, белый друг! Не поступай опрометчиво! Мы вряд ли ещё увидимся! Но если это случится, я буду рад!
Индейцы собрались и ушли навстречу своей незавидной судьбе. А он остался, и долго ещё сидел на том же месте, в той же позе, не замечая промозглого ветра. Телеграфные провода дрожали, как струны, как натянутые в напряжении жилы.
***
Он вспоминает, как много лет спустя вошёл в свою комнату на последнем этаже гостиницы и увидел, что мальчик разворошил его бумаги.
В беспорядке валялись пронумерованные блокноты с выписками на тему символики солнца; на полу лежали архитектурные журналы, толстые, тяжёлые и — стоило признать — совершенно бесполезные в его поисках; измахрившиеся карты разных городов были разодраны; карты таро «Солнце» — тот самый девятнадцатый аркан — устилали пол, как осенние листья.
— Ты зачем это сделал? Это у тебя что, игра такая?
Маленький индеец смотрел ему в лицо и не моргал. В глазах-бусинках блестела первобытная дикость, которую ни задобрить, ни досыта накормить нельзя.
— Знаешь, сколько я всё это собирал? Знаешь, сколько здесь труда?! Не знаешь. И никто не знает!
Он стал ходить по комнате и подбирать бумаги. Руки дрожали, пальцы царапались об острые края. Болела поясница. Восстановив порядок — на что понадобилось добрых полтора часа — он рухнул в кресло, чтобы отдышаться.
Поиски Дома состарили его раньше времени, не говоря уже об одиночестве, морфии с табаком и не лучшей наследственности. Он сам не заметил, как это случилось — просто однажды увидел в зеркале другого человека.
— Пойдём-ка, — сказал он мальчишке. — Погуляем.
Мальчик дёрнул плечами. Он был немногословный, не в пример отцу.
На улице было зябко и по-осеннему серо. Он забыл дома трость, и в ладони чего-то не хватало. Маленький индеец шёл, отставая на полшага, — сущий зверь. Было видно, что ему совершенно всё равно, где быть, чем заниматься и куда идти.
Он терялся в догадках: почему индеец доверил сына именно ему? Скорее всего, он был его единственным близким знакомым, кто остался в живых. Теперь уже не спросишь — нет ни того индейца, ни его племени; в газетах напечатали бравурные статьи об их убийстве.
Он привёл мальчугана к церкви, но там было закрыто.
— Толку с вас... — процедил он, начиная нервничать.
Можно было бы прийти завтра, но провести ещё один день под немигающим взглядом этих волчьих глазок? А ну как он ещё чего-нибудь выкинет? Хватит с него. Он нервно заозирался по сторонам, и решение явилось: на обочине остановился самоходный экипаж, автомобиль. Им правил молодой мужчина в кожаной куртке и кепи.
Договориться с шофёром оказалось нетрудно, и вот они уже едут за город. Автомобиль ему в диковинку, а мальчика этот агрегат и вовсе привёл в ужас — он залез с ногами на заднее сиденье, съежился и заткнул себе уши. Шофёра это, к счастью, не смутило.
Мимо проносился осенний пейзаж. Не привыкший к поездкам в автомобиле, он разговорился и зачем-то стал рассказывать о лошадях, которые были у него в юности; шофёр, как бы в пику ему, завёл лекцию о преимуществах автомобиля перед гужевой тягой.
— А вы, дедушка, из бывших ковбоев? Много знаете о лошадях.
— Я-то? Из ковбоев.
— Блеск! Что, и стада перегоняли?
— Приходилось.
— Да ладно? Кроме шуток? Блеск! А это, банки грабили?
— Ну нет, что вы... Но знавал кое-кого, кто грабил.
— Другое было время, а?
— И не говорите.
— Расскажите что-нибудь из вашей жизни.
— Да я, в общем-то…
Он задумался.
— Да чего там рассказывать... Рассказывать нечего.
Из-за горизонта поднимался ядовито-зелёный пузырь — шатёр. Они быстро приближались к нему.
Старик водит рукой по барельефу восходящего солнца, пытаясь вспомнить, — была ли это бродячая церковь, или бродячий цирк... Мужик, что там распоряжался, сошёл бы и за проповедника, и за владельца цирка. Он с ним быстро обо всём договорился. Тот оглядел мальчишку и кивнул: сойдёт, беру. И ещё сильнее обрадовался, услышав, что мальчишку отдают задаром.
Пожав руку владельцу шатра, он пошёл к автомобилю.
— Мистер!
Увидев, что мальчик идёт за ним, он неприятно удивился. Он-то полагал вопрос решённым.
— Будешь жить с тем дядей. Ясно? Не ходи за мной! Не ходи!
И тут, будто эти слова были заклинанием, что-то изменилось — и на том месте, где стоял автомобиль, возник Дом Восходящего Солнца.
Да, это был Дом. Это был тот самый Дом, спустя десятки лет поисков, сомнений, компромиссов, предательств и крови. Вот он, трёхэтажный особняк желтовато-песочного цвета. Калитка открыта.
И он идёт туда, как зачарованный, как его старший брат Уайятт до него.
***
Он входит в просторное, залитое светом фойе. На полу фигурный паркет, колонны подпирают расписанный глазурью потолок. Пахнет нагретым деревом и мастикой.
Здесь никого нет, но человеческое присутствие ощутимо во всём: кто-то отпер двери, подмёл пол, включил электричество; кожаные диваны хранят тепло чьих-то тел, а пепельницы полны пахучего пепла.
В центре фойе на постаменте стоит искусно выполненная модель Дома. Надпись гласит: «Версия №19, “Дом Восходящего Солнца”». По сторонам от модели выставлены наброски других версий: среди них высокая башня тёмного камня, кирпичное красное здание, пустая комната, драпированная красными занавесками, и ещё одно здание с помпезным фасадом, напоминающее отель.
Пройдя дальше, он видит надпись «Сувениры», выложенную электрическими лампочками. Под ней прилавок. Чем же здесь торгуют? Вот на вешалке джинсы, сшитые его матерью; вот музыкальные пластинки в конвертах с силуэтом солнца; кофейники — точь-в-точь, как тот, что он возил с собой на перегонах; многоразовые шприцы для морфия; запечатанные колоды Таро; и ещё много безделушек, так или иначе связанных с его жизнью.
А на самом видном месте — игрушка. С одного конца дощечки закреплена похожая на него кукла, а с другого — солнце, жёлтый металлический кругляш. Он крутит ключик, и кукла начинает двигаться к солнцу, корчась, вращаясь и выворачиваясь. Стоит кукле приблизиться, как солнце отдаляется от неё, и так по кругу. Наглядная иллюстрация его великих поисков.
Из фойе ведёт дверь с табличкой «Начало экспозиции».
В первом зале возвышается мраморная скульптура Уайетта. Он высечен, как античный бог, наряженный в ковбоя. Рядом со скульптурой щит и меч. Приблизившись, он видит, что меч — это нож, а щит — изрезанная ножом столешница. Рядом же висит пробитое пулями платье.
Из зала ведут две двери. Он входит в ту, над которой написано «Фонотека». Это комната наподобие архива: посередине стоит граммофон, а по стенам гигантские, до потолка, стеллажи с пластинками. Каждый стеллаж подписан: «Младенчество», «Детство», «Перегон скота», «Морфий», а ещё «Ложь», «Пьяные разговоры», «Внутренние монологи», «Компромиссы». Он наугад вытягивает пластинку, кладёт ей на проигрыватель, но в последний момент передумывает слушать.
Он идёт в следующую дверь и отшатывается — в совершенно пустом зале под потолком висит исполинских размеров конный памятник. Многофунтовая лошадиная морда, покачиваясь, смотрит на вошедшего в упор. Он в ужасе проходит сквозь зал, ожидая, что махина за его спиной вот-вот грохнется об пол — как упала на дно ущелья лошадь с его напарником, погибшим ни за что.
Следующий зал заставлен женскими портретами. Маленькие девочки, девушки, взрослые женщины и старухи — все они рыдают. Многих он узнаёт, но далеко не всех. За жизнь он обидел и разочаровал больше женщин, чем смог запомнить.
Зал, который идёт следом, разделён на две половины. По одной стене развешаны расклады таро, помещённые под стекло. Он замечает, что ни в одном из дюжины раскладов нет аркана «Солнце». Это кажется странным.
Посередине проходит игрушечная железная дорога — тот самый поезд, на котором он уехал в Новый Орлеан от девушки и несбывшейся жизни с ней.
А во второй части зала висит групповой портрет: на нём он сам лет сорока пяти, и с ним семья, которой у него никогда не было, жена, дети, внуки, какие-то так и не встреченные друзья. Он долго стоит перед портретом, не решаясь уйти.
Но худшее ждёт его дальше. Несколько следующих залов пустые, в них нет совершенно ничего, кроме голых стен, и эхо гуляет по ним. Он переходит на бег, подошвы громко бьют по паркету. Вот ещё один пустой зал, за ним ещё один, и ещё, и ещё. Очевидно, что на этом всё — больше экспонатов не нашлось. Сплошная, кричащая пустота, которую за всю свою долгую жизнь он так ничем и не заполнил.
Размазывая слёзы по щекам, он входит в последний зал. Там одна-единственная витрина. Пустая. Места в ней ровно столько, чтобы взрослому человеку встать в полный рост.
Рядом обнаружилась гримёрка, как у театральных артистов, и там много всевозможной одежды. Он надевает красивый парадный пиджак. Он хочет надеть шляпу, но шляпы для него не нашлось — ни геройской белой, ни злодейской чёрной, только пустые вешалки.
Поднявшись по ступенькам, он заходит в витрину. Поводит плечами, привыкая к тесноте. Осторожно, чтобы не повредить стекло, он закрывает дверцу, делает глубокий вдох и замирает навсегда.
А где-то в глубине музея заводят пластинку. И долго ещё будут звучать слова старинной песни:
«О, мама, скажешь детям:
Не ходите за ним вослед!
В пыль — вся его жизнь, только бедность и грех
В этом Доме, где Солнца свет!»