С самого детства Вопрос был не в меру любопытным северным оленем. Пока другие телята жевали ягель и боялись собственной тени, он любил гулять по свалкам, где обнюхивал ржавые бочки, тыкался мордой в спутниковые тарелки и однажды даже попытался зажевать мигающий маячок, решив, что это особо сочный светлячок.
И вот судьба привела его на помойку возле заброшенной полярной станции. Среди обледеневших банок из-под тушенки он нашел ЕЁ. Мокрую, потрепанную, с облезлой обложкой, на которой хмурый бородач смотрел на него с немым укором. Книга пахла плесенью, нотацией и чем-то глубоко петербургским. Написано было: «Ф. М. Достоевский. Братья Карамазовы».
«Хм, — подумал Вопрос, облизываясь. — „Братья“… Наверное, про оленей. „Карамазовы“… Звучит как порода. Надо изучить».
Он откусил. Ощущения были непередаваемые. Бумага размокала, но краска оставляла на языке стойкое послевкусие дешевой типографии и экзистенциального кризиса. Страницы хрустели, почти как капуста, но вместо витаминов впитывались в мозг обрывки фраз: «все позволено», «слезинка ребенка», «пошлость-с» и что-то про старца Зосиму, который, судя по всему, был каким-то очень мудрым лосем.
— М-м-м, — размышлял Вопрос, чавкая, — «Широк человек». Это, наверное, про лося. «Узок». Это про косулю. Глубоко.
Он съел добрую треть тома, включая самые сочные философские монологи, прежде чем его стошнило. Но не от испорченной бумаги. А от переизбытка смысла. Он лег спать с чувством тяжелой интеллектуальной победы и жуткой изжоги.
И приснился ему сон.
Он стоял в какой-то тесной, душной комнатушке с обоями в палевых тонах. А перед ним, за столом, покрытым зеленым сукном, сидел тот самый с обложки. Бородатый. Глаза горят лихорадочным блеском.
— Наконец-то! — просипел Достоевский, нервно теребя край стола. — Живая душа! Хоть и с рогами. Слушай сюда, парнокопытное. Тварь ли я дрожащая или право имею?
Вопрос, во сне сохранивший некоторую долю здравомыслия, подумал: «Какое еще право? Право на лучший участок с ягелем?».
— Я… имею право на жизненное пространство, — осторожно мысленно ответил он.
— Пространство?! — закатил глаза писатель. — Какое пространство?! Речь о праве переступить! Через кровь! Через слезинку теленка! Если Бога нет, то все позволено, а?
— Ну, не все, — замялся Вопрос. — Например, жевать мухоморы — не позволено. Проверено. Очень неприятные галлюцинации. Однажды мне казалось, что я — тучка, а волк — дождик.
Достоевский посмотрел на него с нескрываемым разочарованием.
— Ты ничего не понял. Ты съел Великого Инквизитора! Ты прожевал весь трагический надрыв русской души! И что? Где твои муки? Где сомнения?
— У меня болит живот, — честно признался Вопрос. — Очень тяжелая пища. Не усваивается.
Призрак вскочил и начал метаться по крошечной комнате.
— Так, ладно. Забудем про кровь. Давай лучше про любовь. Велика ли твоя любовь к стаду? Сможешь ли ты любить каждого? Любить их активно, жертвенно, в поте морды своей?
Вопрос задумался.
— Нет. Не смогу.
— БЕЗДНА! — закричал Достоевский, хватая себя за голову. — Перед тобой бездна! И ты смотришь в нее, а она…, а она, проклятая, ржет и предлагает тебе соль лизнуть!
На этом моменте сон начал расползаться. Последнее, что услышал Вопрос, был истошный шёпот:
— Завтра же иди и вставь им всем, задай им вопрос! По всем пунктам! Пусть мучаются!
Вопрос проснулся. Рассвет заливал тундру розовым светом. Рядом мирно жевал, чавкая, бычок-одногодок Вопроса. Вопрос ткнул его боком.
— Слушай, — мрачно спросил он. — Вот представь: Бог есть, но Он дает тебе полную свободу воли. И при этом рядом растет особенно вкусный, но охраняемый волками ягель. Ты пойдёшь его есть?
Бычок перестал жевать, тупо уставился на Вопроса одним глазом, долго думал. Потом честно ответил:
— Мне и тут неплохо.
И продолжил жевать.
Вопрос понял, что Достоевский, при всей своей гениальности, был совершенно не готов к главному вызову: здравомыслию и пофигизму. Муки совести — это, конечно, сильно. Но они меркнут перед муками голода и желанием почесать рога о хорошую сосну.
С тех пор Вопрос иногда, в особенно ясные ночи, смотрел на звезды и думал: «А вдруг и правда „все позволено“?». Потом вспоминал, как в прошлый раз за «всем позволено» чуть не угодил в лапы волкам, отбивался копытами и думал только о спасении шкуры.
«Нет, — решительно думал он, ложась спать. — Пусть уж лучше „не все“. А то слишком нервно. И на желудок плохо влияет».
Единственное, что у него осталось от той встречи — это стойкое отвращение к бумаге и непроходящее ощущение, что где-то там, в метафизических высших сферах, очень нервный бородатый дядька до сих пор в ярости топает ногами, потому что его гениальные идеи кто-то переварил и превратил в навоз.