Кровь.

Во рту был привкус крови. Или это просто горечь такая едкая, что разъедала все внутри? Я стоял на пороге нашей — моей — квартиры-студии, сжимая в руке два билета. Бумага, тонкая и хрупкая, как все мои иллюзии, вот-вот порвется от напряжения. «Пекин — Шанхай — Сиань. Вылет: 18 июля». Сегодня. Через шесть часов.

— Костя, я… я не могу. — Голос Ани, обычно такой звонкий, как колокольчик, сейчас был плоским, безжизненным, словно выдох сквозь марлю. — Это слишком… спонтанно. И дорого. Ты же знаешь, как я боюсь неподготовленных поездок.

Спонтанно? Неподготовленных поездок?!... Да она брешит…!

Два года. Два года я копил каждую копейку, отказывал себе во всем: в новых кроссовках, в походах в паб с ребятами, даже на кофе на вынос экономил. Два года я штудировал путеводители, карты, разговорники, смотрел бесконечные блоги о Великой стене, о терракотовой армии, о чайных церемониях. Я мог бы провести экскурсию по Запретному городу с закрытыми глазами! Я мечтал увидеть Сиань, древнюю Чанъань, сердце империи Тан. С ней. Вместе.

— Дорого? — Я проскрипел, пытаясь выдавить из себя что-то кроме этого металлического привкуса. — Аня, я все оплатил. Отели, перелеты, внутренние переезды. Тебе нужно было только собрать чемодан. Это был подарок. Наш… наш большой побег.

Она отвела глаза, ее пальцы нервно перебирали бахрому дорогого шелкового шарфика — подарка от него. Максима. Моего «друга». Богатого наследника, чья жизнь была чередой спонтанных и очень дорогих поездок. Да он даже не работал ни единого дня в своей жизни!

— Я знаю, Кость… и это так мило с твоей стороны, правда. Но… — она сделала глубокий вдох, будто собиралась прыгнуть в ледяную воду. — Макс предложил… ну, ты знаешь, его яхта… Средиземноморье на месяц. Это… это шанс. Для моей карьеры. Его связи…

Слова висели в воздухе, тяжелые и ядовитые. Шанс. Связи. Яхта. Не «люблю». Не «хочу быть с тобой». Шанс. Купленный на папины миллионы Макса. А мой шанс, выстраданный годами труда и мечты, оказался просто… неконкурентноспособным товаром.

— И ты согласилась. — Это было не вопросом. Констатация факта. Голос чужой, спокойный до жути. Внутри же бушевал ураган, рвущий на куски все, во что я верил. Дружба? Пф. Любовь? Смешно. Два года планов, ожиданий, пота и крови перечеркнуты одним звонком из банка Максима.

— Макс… он уже ждет внизу. — Она кивнула в сторону окна, не глядя на меня. Внизу, у подъезда, нагло поблескивал хромом огромный черный внедорожник. Макс, мой «братан», сидел за рулем, в дорогих солнечных очках, наверняка слушая что-то бодрое по крутой аудиосистеме. Он даже не потрудился выйти. Не потрудился посмотреть мне в глаза. Просто купил то, что хотел.

Как всегда.

Щелчок каблуков по паркету. Аромат ее духов — тот самый, который сводил меня с ума — смешался с запахом предательства. Горьким и тошнотворным. Дверь приоткрылась.

— Костя, прости… — брошенное через плечо извинение. Пустое. Дежурное. Как чек в магазине.

Дверь закрылась. Тихо.

Окончательно.

Я стоял, прижавшись лбом к холодному дереву косяка. Билеты в Китай в одной руке, разбитое сердце — в другой. Гул в ушах заглушал звук уезжающего внедорожника. Два года мечты. Два года любви. Два года дружбы. Все превратилось в пыль за десять минут (или меньше?). Предательство двойным ударом — от того, кого любил, и от того, кого считал братом. Острая, рвущая плоть боль сменилась ледяным, всепоглощающим онемением. Пустота. Тишина после взрыва.

И тут онемение лопнуло.

Как тонкий лед под ногой тяжеловоза. Из глубин той ледяной пустоты хлынула лава. Горячая, ядовитая, сжигающая все на пути. Гнев. Чистый, неразбавленный, первобытный гнев. Он ударил в виски, сжал горло, заставил скулы хрустеть от напряжения. Весь мир сузился до точки — до этой проклятой двери, за которой только что исчезли они. До образов: ее нервные пальцы на шелковом шарфике его подарка, его наглые солнечные очки в тонированном стекле внедорожника.

— Предатели. — Слово пробилось сквозь гул, как нож. Острое. Режущее.

Мышцы спины и плеч свело судорогой. Кулаки сжались так, что ногти впились в ладони, оставляя полумесяцы боли. Билеты хрустнули в одной руке, превращаясь в мятый комок. В груди рвалось наружу что-то чудовищное — крик, вопль, рев раненого зверя. Мне нужно было бить. Крушить. Ломать. Выпустить этот ад наружу, пока он не разорвал меня изнутри.

Глаза метнулись по студии. Диван, где мы смотрели фильмы и целовались. Стол, за которым я копил на билеты, считая каждую купюру. Ее любимая ваза с подсохшими цветами. Все это было частью лжи. Частью их лжи. Рука сама потянулась к вазе…

Нет.

Одно мгновение ясности, как удар током. Крушить это? Ее вещи? Наш дом? Чтобы потом, в жалких осколках фарфора и перевернутой мебели, увидеть лишь подтверждение своей слабости? Своей разрушенности? Чтобы они, узнав (а они узнали бы!), посмеялись? Я почти слышал их будущие реплики:

«Вот идиот, квартиру разгромил от горя, как ребенок».

«Он просто не умеет проигрывать».

Нет!

Лучше боль. Своя. Контролируемая.

Я резко развернулся от двери. Шаг. Еще шаг. Встал лицом к глухой стене в узком коридорчике. Обои — старые, с едва видным цветочным узором, который она хотела переклеить. Моя стена. Моя боль.

Дыхание перехватило. Весь мир сжался до кулака, занесенного с разворота. Вся ярость, вся обида, вся беспомощность — все влилось в этот удар. В каждую напряженную мышцу плеча, спины, в сжатую костяшку.

Х-Р-Р-А-С-Ь!

Глухой, влажный плюх. Не голливудский хлопок, а тупой удар плоти и кости о штукатурку и кирпич.

Боль.

Белая, ослепительная, жгучая. Она взвилась от костяшек вверх по руке, ударила в мозг. Закружилась голова. Я прислонился плечом к стене, глотая воздух, глядя на свою правую руку. Кулак медленно разжимался. Костяшки среднего и указательного пальцев были содраны в кровь. Кожа висела лохмотьями. Глубокая ссадина, из которой уже сочились алые капли. По стене расползалось мутное розоватое пятно, смешиваясь с пылью.

Да. Больно. Больно так, что слезы выступили на глазах непроизвольно. Больно так, что дыхание перехватило. Физическая, осязаемая, простая боль.

И… стало легче.

На миг адский шквал внутри стих. Заглушенный этим резким, чистым сигналом нервов. Лава гнева нашла выход — не в разрушении мира вокруг, а в одном точном, жестоком ударе по самому себе. По своей плоти. По своей стене.

Я сжал окровавленную руку в кулак снова, почувствовав жгучую волну. Кровь теплой струйкой потекла по запястью, капнула на пол. Это было лучше. Лучше, чем крушить квартиру. Лучше, чем плакать. Лучше, чем бежать за ними с криками. Это была моя боль. Мой выбор. Моя кровь на моей стене.

Онемение вернулось, но иное. Не ледяная пустота, а тяжелая, свинцовая усталость. Усталость от боли, от гнева, от всего. Я опустился на корточки, прислонившись спиной к той же стене, рядом с кровавым пятном. Сжал окровавленный кулак здоровой рукой, прижимая его к груди. Смотрел в пустоту коридора.

Билеты валялись рядом, смятые, с надорванными уголками. «Пекин — Шанхай — Сиань. Вылет: 18 июля». Через… сколько там осталось? Не важно. Совсем не важно.

Тишина. Только стук сердца в ушах и пульсирующая боль в костяшках. Ровная, предсказуемая. Настоящая. В ней не было обмана. Она давила тяжелее, чем стены крошечной студии. Свинцовая усталость сменилась липкой, неприкаянной пустотой. Сидеть здесь, среди призраков «их» прошлого, дышать воздухом, пропитанным обманом?

Нет. Я не выдержу.

Нужно было двигаться. Куда угодно. Лишь бы не здесь.

Я поднялся с пола, опираясь здоровой рукой о стену — ту самую, с розоватым пятном. Взгляд упал на смятые билеты. Сиань. Чанъань. Сердце сжалось, но уже не от острой боли, а от тупой, ноющей тоски по тому, что могло бы быть. Мечта не умерла, ее просто… выбросили на помойку. Как меня.

«Нужно отвлечься». — Мысль пробилась сквозь туман. — «Сделать что-то».

Я двинулся в ванную. Включил свет. Яркий, безжалостный. В зеркале отразилось лицо — бледное, с запавшими глазами и резкой складкой горечи у рта. Чужое лицо. А потом взгляд упал на правую руку. Костяшки выглядели ужасно: содранная кожа, запекшаяся кровь, смешанная с пылью и мельчайшими осколками штукатурки. Боль пульсировала ровно, напоминая о своем присутствии с каждым ударом сердца.

Мысль о том, что теперь под кожей может оказаться трещина в кости, меня нагнала слишком поздно. Да и, как говорится, русские все на «авось» только и надеются. Вот и я сейчас не думал ни о какой травматологии.

Нет…

Там бы меня не отпустили после осмотра руки. Точно бы заставили посетить психолога. Или пригласили бы сразу психиатра для осмотра. Финишем будет, если меня в смирительную рубашку оденут!

Ха, вот смеху будет!

«Действуй, Костя». — Приказал я сам себе

Профессиональное спокойствие востоковеда, годами копавшегося в артефактах и текстах, неожиданно накрыло, как холодный компресс. Алгоритм. Порядок. Очистить. Обработать. Зафиксировать.

Вода была ледяной. Я сунул руку под струю, стиснув зубы от резкого жжения. Кровь размылась, розовой жижей стекая в раковину, обнажая рваные, воспаленные края ран. Знакомый с детства запах антисептика шипел на ссадинах, заставляя слезы выступить на глазах — теперь уже чисто от физической боли. Белый бинт. Аккуратно, туго, обматывая поврежденные костяшки, фиксируя сустав. Профессиональный, почти медицинский подход к собственной ране. Готово. Белая повязка, как знак капитуляции перед сегодняшним днем. Перед их предательством.

Я вышел из студии, хлопнув дверью так, чтобы звон ключей в замке прозвучал как точка. Город встретил меня серым небом и накрапывающим дождем. Я шел без цели, ноги несли сами. Проспекты, огни витрин, толчея — все это было чужим, нарисованным на стекле. И тут взгляд зацепился.

Афиша. Приклеена криво к стене старого особняка, из тех, что чудом уцелели среди стекла и бетона. Не кричащая цифровая печать, а нечто иное. Тонкая, почти папирусная бумага. Тушь. Фрагмент доспехов — чешуйчатый панцирь, каждая пластина, каждый заклепок выписаны с такой дотошностью, что казалось, вот-вот услышишь звон стали. «Тени Империй. Гиперреализм сквозь века. Художник Безымянный. До 20 июля».

Безымянный. Что-то щелкнуло где-то в глубине памяти. Китайский мастер, вроде затворник, чьи работы редко покидают частные коллекции. Говорили, он пишет не красками, а… временем. До 20 июля. Сегодня 18-е. Ирония? Знак? Или просто случайность?

Но слова «империи», «гиперреализм», да еще и китайский художник — это был крючок. Крючок, зацепивший востоковеда во мне, несмотря на всю боль и пустоту. Чанъань. Мысль эхом отозвалась в душе. Если уж не судьба в реальный Сиань, может, хотя бы тень древней столицы увидеть?

Особняк встретил меня гулкой тишиной и полумраком. Воздух был другим — не городская пыль, а пыль веков, смешанная с запахом старого дерева, лака для пола и чего-то неуловимого, пряного, как сухие травы в свитках. Залы были просторными, но камерными. Людей мало. Шаги отдавались эхом.

И полотна… Боже, полотна! Это был не просто гиперреализм. Это была гипер-история. Каждая картина этого художника была не изображением, а порталом.

Египет. Не просто фараон, а Рамзес II в момент принятия решения. Каждая морщина у глаз, каждая капля пота на виске под палящим солнцем Фив. Песок под ногами казался теплым, осязаемым. Я почти чувствовал его хруст.

Рим. Легионеры в жестокой сече. Брызги грязи на щитах, искаженные яростью и страхом лица, отсвет пламени на зазубренном краю гладиуса. Звон железа стоял в ушах. Запах крови и пота витал в воображении.

Средневековая Европа. Пламенеющая готика собора, и луч света, падающий сквозь витраж на лицо молящейся женщины. Каждая прожилка в мраморе пола, каждая пылинка в луче света. Тишина собора давила на уши.

Я шел медленно, как сомнамбула, моя профессиональная натура боролась с душевной апатией. Мозг востоковеда автоматически анализировал:

Точность деталей костюма и вооружения — безупречна. Художник работал с первоисточниками, это чувствовалось в каждой нитке, каждом шве.

Передача света, фактур — не просто мастерство, это какое-то колдовство. Ткани шелестели, металл холодно поблескивал, камень ощущался шероховатым.

Эмоции на лицах… Это было самое жуткое. Не позирующие модели, а живые люди, застигнутые в момент высочайшего напряжения их эпохи — битвы, молитвы, принятия судьбоносного решения.

Моя забинтованная рука ныла, напоминая о недавнем взрыве ярости. Каждый воин на полотне, каждый правитель с их стальными взглядами напоминал мне о моей собственной, жалкой слабости. О том, как легко меня сломали. Я ловил себя на мысли:

«Вот они, настоящие. Те, кто решал судьбы. А я? Я лишь разбил кулак о стенку».

Тоска по Китаю грызла изнутри, смешиваясь с горечью предательства. Я смотрел на великие империи прошлого, чувствуя себя песчинкой, затерянной в их руинах. Забинтованная рука сжалась в кулак под повязкой, боль пронзила снова — резкая, отрезвляющая. Я уже хотел развернуться и уйти, сбежать от этого величия, которое лишь подчеркивало мою ничтожность.

И тогда я увидел Его.

Картина висела в конце узкого зала, почти в нише, освещенная единственной мягкой, направленной лампой. Она не была самой большой, но притягивала взгляд с невероятной силой. Как магнит. Как зов.

Молодой всадник. Еще не император. Но уже — сила. Яростная, неукротимая, сфокусированная. Его конь, могучий гнедой жеребец, замер в динамичном полуповороте, копыто вот-вот должно было опуститься на выбитую тропу. Мускулы животного играли под глянцевой шкурой, ноздри раздуты. Но не конь был центром.

Центром был Он. Всадник. В простых, походных, покрытых пылью и скудными брызгами не то грязи, не то крови доспехах. Не парадных, а боевых. Натертых до блеска в местах соприкосновения с телом и оружием. В его руке был не церемониальный меч, а чжаньмадао — тяжелый, с широким клинком, оружие рубящей силы. Им можно было снести голову коню или вскрыть доспех, как консервную банку.

Но больше всего — лицо. Юное. Гладкое. Но с глазами… О, Боже, глаза! Они горели холодным, стальным огнем. В них читалась не просто ярость, а стратегическая ярость. Неуемная энергия, обузданная железной волей и бездонной глубиной мысли. Взгляд был устремлен куда-то за пределы картины, в будущее, которое он уже видел и за которое был готов драться до последнего вздоха. В уголках губ — едва заметная напряженная складка. Решимость. Абсолютная.

Ли Шимин.

Имя всплыло мгновенно, как давно знакомое. Ли Шимин до Тайцзуна. Ли Шимин в огне междоусобиц, в борьбе за трон, которую ему предстояло выиграть. Будущий Великий Император Тан. Объединитель. Реформатор. Гений тактики и стратегии. Здесь. Сейчас. Написанный с такой потрясающей, пугающей жизненностью, что казалось — он дышит. Картина вибрировала энергией. От нее исходило тепло битвы, запах конского пота, пыли, металла. Звенела сталь.

Я читал про него…

Нет, не так — я изучал его через старые записи, найденные в архивах. Он был для меня подобно всевышнему. Айдолу, как сейчас могли подсказать мне фанаты поп-культуры.

Да… он был для меня тем человеком, на которого я хотел ровняться.

И в этот момент все — боль в руке, горечь предательства, тоска по несбывшемуся Китаю — отступило. Смылось этим валом необъяснимого, почти физического притяжения. Я забыл про выставку, про художника, про себя. Мир сузился до этого полотна. До этого взгляда. Шаги сами понесли меня вперед, к нише. К этому порталу в прошлое.

Моя рука — та самая, забинтованная — потянулась сама собой. Не к самому Шимину (это показалось бы кощунством), а к раме. К массивной, резной, из темного, почти черного дерева раме. Она была покрыта сложным, переплетающимся орнаментом — то ли драконы, то ли облака, то ли древние письмена. Дерево выглядело старым, шероховатым, но… теплым.

Кончики пальцев правой руки, выступающие из-под белого бинта, коснулись шероховатой, неожиданно теплой поверхности дерева.

И в этот миг взгляд Ли Шимина на картине, казалось, сдвинулся. Встретился с моим. В этих стальных, яростных глазах не было удивления. Было… ожидание. Как будто он ждал именно этого прикосновения. Именно меня.

И тогда мир исчез

Загрузка...