Крысы в стенах старого парижского дома вели себя даже наглее русских помещиков. Они скреблись и пищали, будто торговались за последний клочок его прежней жизни, который ещё можно было сгрызть. Владимир Дубровский лежал на узкой продавленной кровати в мансарде дома на улице Сен-Жак и слушал этот скрежет. Он не гнал их: в этом городе камня и туманов они, как и он, были незваными гостями. Только крысам было проще — они, в отличие от него, чувствовали себя здесь дома.
Он поднял руку перед лицом, разглядывая сквозь пальцы серый свет декабрьского утра, пробивавшийся через единственное закопченное окно. Рука была твёрдой, ладонь покрыта ещё не зажившими мозолями — не от шпаги, а от работы киркой на стройке у Насьона. Шпага... Владимир повернул голову. Она лежала в ножнах на единственном стуле: тонкий клинок, искусная работа тульских мастеров, теперь бесполезный, как и его офицерский чин. Ржавчина и тоска делали своё дело, неумолимо разъедая и его самого, и его немногочисленное имущество.
Смесь отвращения и звериного голода усадила его за стол. Выверенными, почти механическими движениями он принялся перебирать обломки своей жизни — всё то, что по привычке еще именовал своим «царством». Рядом с пустой глиняной кружкой, засаленной колодой карт и тремя последними франками лежал медальон. Под его крышкой таился миниатюрный портрет Андрея Гавриловича Дубровского. Казалось, с пожелтевшей слоновой кости отец смотрел на сына всё тем же непреклонным и усталым взглядом, в котором застыла глухая тоска — память о несправедливо отнятом имении.
Рядом лежало письмо: бумага, некогда тонкая и душистая, пожелтела, сгибы протерлись до дыр. Владимир больше не разворачивал его — текст он знал наизусть. Каждое «Володя», выведенное рукой Маши Троекуровой, каждый всполох отчаяния, заглушенный долгом. «…отец выдаёт меня за князя Верейского. Я дала слово. Ты свободен, забудь меня навсегда…».
Он не сжег письмо, а хранил его как клеймо — неоспоримое свидетельство того, что жизнь его не дурной сон, а явь. Кистеневка обратилась в пепел, отец скончался в безумии, а он, Владимир Дубровский, гвардейский корнет, сделался беглецом. Она же… она жила в поместье Верейского и носила его фамилию. И в этом ли заключалась высшая правда?
Внизу, на улице, закричали разносчики, загремели по булыжнику колеса экипажей. Париж просыпался; его жизнь, бурлящая и равнодушная к чужому горю, набирала ход.
Пора было вставать и идти на набережную Тампль, к грязной конторе, куда приходили переводы. Правда, их уже давно не было, и этот день должен был либо поставить жирную точку в его связи с прежним миром, либо продлить ее еще на какое-то время. Это была последняя ниточка, что связывала его с прошлым. Старый сослуживец по корпусу, Петр Каверин, счастливо женившись, писал ему из своего имения и порой, тайком от родни, высылал небольшую сумму с припиской: «На память о нашей совместной службе, Владимир Андреевич».
Он быстро оделся в поношенный, но чистый сюртук и тщательно побрился: этот ритуал оставался последним оплотом, создававшим видимость порядка. Взяв шпагу, Владимир на мгновение замер. Стоит ли брать её с собой? В этом квартале сталь выдавала в нем чужака, офицера в отставке, и привлекала лишнее внимание. Но оставить её было всё равно что содрать с себя кожу. Он пристегнул ножны под сюртук, скрывая клинок от случайных глаз.
Париж встретил его смесью запахов: жареные каштаны, кислое вино и вонь нечистот. Он шёл, не замечая ни блеска витрин, ни чужого смеха. Перед ним мелькали лишь серые лица прохожих. Контора была тесной и темной. Старый клерк, не поднимая головы, принялся рыться в бумагах.
— Дубровски? Нет, ничего.
— Вы уверены? Должно быть письмо из России...
— Я сказал — нет, месье. Следующий!
Удар был коротким и окончательным. Последняя нить оборвалась. Каверин, верно, тоже решил не искушать судьбу и оборвать связь. Или письмо перехватили... Неважно. Владимир вышел на улицу, и сырой воздух обжёг легкие. Три франка. Всего три франка... Мысль ударила наотмашь: продать шпагу? Медальон? Письмо?.. Нет, письмо не купит никто.
Инстинкт завел его в знакомый кабак «Ржавая шпага» у самой Сены. Внутри было тесно, дымно и душно. Он заказал кружку сидра и забился в угол, пытаясь раствориться в тени. На пустой желудок хмель быстро ударил в голову, притупляя боль от окончательного разрыва с прошлым. Владимир закрыл глаза, и перед ним вновь поплыли видения: пламя, пожирающее отцовскую библиотеку, и лицо Троекурова — лоснящееся, довольное, жестокое…
— Эй, красавица, не хочешь составить компанию настоящему мужчине?
Владимир открыл глаза. За соседним столиком развалился гвардеец — молодой, наглый, с едва заметным пушком над верхней губой. Он мертвой хваткой вцепился в запястье служанки. Девушка пыталась вырваться, бледнея от страха; поднос в её руках мелко дрожал. Остальные посетители — тени в углах этого вертепа — разом ослепли и оглохли.
Тишина внутри Владимира сменилась нарастающим гулом. То не был гнев. В груди ворочалось нечто более холодное. Узнавание. Перед ним был Троекуров в миниатюре: та же уверенность, что сила дает право распоряжаться чужой волей. Сменились только декорации — место кистеневских лесов занял парижский кабак, но суть оставалась прежней.
Владимир медленно встал с той пугающей грацией, что выдает в бродяге хищника, и подошел к столику. Его тень накрыла гвардейца; в этом круге темноты воздух, казалось, внезапно остыл.
— Уберите руку, — произнёс Владимир. Негромкий и сухой, его голос прозвучал в затихшем кабаке с ледяной отчётливостью. Он говорил по-французски с едва уловимым акцентом, но с интонацией человека, привыкшего командовать на плацу.
Офицер обернулся, надменно вскинув брови:
— Что? Это ты мне, оборванец?
— Я обращаюсь к вам, — не повышая тона, повторил Владимир. Его взгляд медленно переместился с лица гвардейца на пальцы, всё ещё сжимавшие запястье девушки. — Вы забываете, месье, что честь мундира — не в сукне на плечах, а в сердце. Оставьте её.
В наступившей тишине слова прозвучали хлестче пощёчины. Офицер начал багроветь. Он грубо отшвырнул руку девушки, и та поспешила скрыться за стойкой.
— Ты… Ты смеешь читать мне нотации?! — Гвардеец вскочил, с грохотом опрокинув стул. — Я требую сатисфакции! Завтра на рассвете, в Пре-о-Клер. Без секундантов! Впрочем, ты, бродяга, вряд ли нашел бы их, даже если бы захотел.
Владимир молча кивнул. Он не чувствовал ни страха, ни азарта — лишь пустоту и странное, почти физическое облегчение. Наконец-то что-то простое. Не интриги, не ложь, не продажные судьи. Только вечные правила: оскорбление, вызов, сталь. Последний язык, который он всё еще понимал.
— Буду, — коротко бросил он.
Оставив на столе монету за недопитый сидр, Владимир вышел на улицу, не оборачиваясь на испуганный шепот за спиной.
Рассвет над Пре-о-Клер вставал багровым и сырым. Иней серебрил пожухлую траву пустыря. Противник, некто шевалье де Гревилль, уже ждал, нервно похлопывая себя по бедру тонкой шпагой. Он привел приятеля, который более походил на случайного свидетеля, чем на законного секунданта.
Владимир явился один. Он снял сюртук, оставшись в жилете и тонкой рубашке. Холод кусал кожу, но это было кстати: мороз бодрил и прояснял мысли.
— Ну что, русский медведь? — выкрикнул де Гревилль. — Не созрел для извинений?
Владимир не ответил. Он лишь обнажил клинок. Сталь, привыкшая к его руке, легла в ладонь как продолжение тела. Он принял стойку. «Quarte… tierce…» — машинально всплыло в памяти. Петербургские уроки не прошли даром.
Схватка была короткой и сухой. Де Гревилль атаковал яростно и самоуверенно, но его выпады были избыточны, рассчитаны на то, чтобы смять, запугать. Владимир парировал почти без движений, с экономной смертоносной грацией. Он видел каждую брешь в защите соперника. Очередная вспышка злобы в глазах француза, неловкий выпад, открытый бок… Владимир ударил.
Клинок соскользнул по стали де Гревилль и вонзился в плечо — неглубоко, но точно. Офицер вскрикнул, выронив оружие. Владимир не стал добивать: он отступил на шаг, и острие его шпаги коснулось промёрзшей земли.
— Довольно, — произнёс он всё тем же ледяным тоном. — Ваша честь удовлетворена?
Де Гревилль, прижимая ладонь к ране, смотрел на него с примесью животного страха и ненависти. Он что-то пробормотал и едва заметно кивнул. Приятель бросился к нему, забыв о дуэльных приличиях.
Владимир привычным жестом вытер клинок о подол рубахи и вогнал его в ножны. Набросил сюртук. Повернулся и пошёл прочь, не оглядываясь. В ушах стоял тонкий звон — не от напряжения боя, а от пустоты, которая вновь навалилась на него с прежней силой.
Он не заметил, что из-за деревьев на краю пустыря за ним наблюдали двое в темных добротных плащах. Один, помоложе, с усталым и проницательным взглядом, одобрительно качнул головой.
— Видел, Уберто? Виртуоз! А главное — не добил. В наше время редкое хладнокровие.
— Он опасен, синьор Франческо, — проворчал второй, массивный и хмурый, как бык. — Русский, да еще и нелегал... Сплошные хлопоты.
— Именно поэтому он нам и нужен, — тихо отозвался Франческо. — Проблемы — это наш товар. Ступай, узнай, где он обретается. Только осторожно.
Владимир вернулся в свою каморку, опустился на кровать и уставился в стену. Адреналин схлынул, оставив тошнотворное осознание: он выиграл поединок, но ни на шаг не переиграл судьбу. Завтра придется вновь искать пропитание, а быть может — нести шпагу к ростовщику. Он сжал кулаки, но даже на ярость не осталось сил.
В России его, как зверя, травил всесильный сосед. В Париже травила сама жизнь. И у него больше не было своей «стаи», чтобы вместе вцепиться в глотку загонщикам.
За окном, на башне Нотр-Дам, глухо пробил колокол. Владимир считал удары, сам не понимая, зачем — лишь бы заполнить ими пустоту. В этой тишине, под скрежет крысиных когтей в стенах, родилась черная мысль: что, если дойти до набережной и шагнуть в ледяную муть Сены? Там покой станет вечным.
Его рука потянулась к медальону на груди. Холодный металл словно обжег пальцы. Нет. Отец не сдался. И он, Владимир Дубровский, не сломается. Он будет драться, даже если разум откажется понимать в этом смысл.
Он лег, отвернувшись к стене, и закрыл глаза, стараясь не слышать ни возни крыс, ни мерных ударов колокола.
А в дверь его каморки уже стучалось будущее в лице запыхавшегося посыльного. Письмо на плотной бумаге под незнакомой печатью содержало лишь три строки: «Месье, ваше поведение сегодня утром не осталось незамеченным. Если вы ищете дело, достойное вашей шпаги и чести, приходите завтра в полдень в кафе “Прокоп”, что на улице Ансьен-Комеди. Спросите столик синьора ди Мондрагоне».
Но Владимир об этом еще не знал. Для него мир сузился до размеров зловонной мансарды и двух франков в кармане. Последних двух монет, отделявших его от бездны.