«Пробудившись от сна, я всё ещё спал». Или так: мой мозг включили, но мир оставили на паузе.


Тишина была первой. Не отсутствие звука, а его антипод — густая, ватная масса, вдавленная в уши. Я попытался вспомнить. Имя? Дату? Смысл? Ничего. Только обрывки: скорость, потеря контроля, удар. Не звук — абстракция. Абсолют, заполнивший вселенную.


Боль пришла позже. Не кинжал. Линия. Тонкая, белая и неумолимая нить, протянутая сквозь три месяца небытия. Она жужжала в основании черепа. Этот гул был единственным доказательством: Петр Парусов всё ещё числится в архивах. Я уцепился за нить. Думать о чём-то другом было страшнее.


Я открыл глаза. И тишина лопнула.


Не звуком. Движением.


Потолок был обычным: грязная штукатурка, паутина трещин, люстра с одной лампочкой, убившей на себе трёх мух. Но поверх этой застывшей декорации — плыло что-то ещё. Моргнул. Осталось. Зажмурился, почувствовал песок под веками. Открыл. Всё на месте.


Похоже на марево над асфальтом в зной. Только оно было ледяным. И не стояло — текло. Прозрачные, извивающиеся потоки сочились из углов, будто стены потели холодным потом. Стекали, клубились под люстрой ленивым вихрем — точь-в-точь как вода, затягивающая в сток.


Зрелище было настолько скучным в своей противоестественной природе что мозг, вместо паники, выдал первый за три месяца диагноз: галлюцинация. Повреждение коры. Кислородное голодание. Коктейль из лекарств. Логично. Рационально. Надо держаться за это, как за инструкцию по выживанию в новом, бракованном теле. «Бракованном теле» — сильная метафора, Петр. Прямо гениально. Наверное, стоит записать.


Я повернул голову. Шея скрипела, как не смазанная дверь. Движение послало волну по белой нити. Потоки обтекали тумбочку, капельницу, вились вокруг моей руки. Вокруг синяка от катетера они сгущались, завивались чуть навязчивее. «Нравится вам вкус моей крови, да?» — подумал я, и от этой мысли стало ещё холоднее.


В дверном проёме встала тень. Знакомая, грузная. Дядя Вася. Его лицо, всегда напоминавшее грубо обтёсанный гранит, стало дряблым и серым. Синева под глазами, щетина — не двухдневная, а, казалось, вековая. Он выглядел так, будто эти три месяца не спал, а стоял на вахте у края света, охраняя мою койку от чего-то страшного. «Или от меня самого», — мелькнула мысль.


— Петя? — Его голос был хриплым, натянуто-твёрдым. — Ты в сознании?


Я не ответил. Смотрел, как из проёма за его спиной стекает особенно густой, тёмный поток. Он окутывал его плечи, тянулся шлейфом, как шлейф пыли за грузовиком. Дядя Вася внёс в комнату волну холода. Это было не «словно» или «казалось». Температура реально упала на пару градусов.


— Дядя Вась… — мой голос прозвучал как скрип не смазанной петли. Я поднял дрожащую руку, ткнул пальцем в пространство между нами, где один из потоков вился кольцами, будто развлекался сам с собой. — Ты… ты это видишь?


Его взгляд не метнулся за моим пальцем. Он даже не попытался увидеть. Вместо этого его глаза, запавшие в тёмные круги, просто пристальнее впились в меня. Не было ни испуга, ни замешательства. Была мгновенная, тяжёлая оценка. Не моего бреда, а факта. Факта, что я это «вижу». И эта оценка была страшнее любой паники.


— Вижу, что тебе плохо, — сказал он голосом, в котором не было ни капли укора. Только усталая констатация факта, как о погоде. — Ты только что очнулся, Петя. Мозг перезагружается. Могут быть блики от света, от лекарств. Всё поплывёт — потом все придет в норму.


Он говорил убедительно. С интонацией человека, который не сомневается в реальности того, о чём я говорю, но сомневается в моей готовности это принять. Я опустил руку. Силы спорить не было. Да и, чёрт возьми, может, он прав? Лекарства. Кислородное голодание. Галлюцинации — классический симптом. В учебниках так и пишут. «Глава седьмая: Как отличить проклятие от побочки от антибиотиков».


Но тогда почему, когда холодный поток с пола коснулся моей голой ноги, я почувствовал не мурашки, а исчезновение? Как будто в этой точке вдруг выключили звук, цвет, саму жизнь. Мгновенная, локальная пустота. Я дернул ногу. Пустота ушла, остался только идиотский озноб.


И тогда, сквозь гул в висках и навязчивое кино, прорвалось другое. Острая, щемящая дыра в груди. То, от чего я бежал в мир ледяных потоков. То, что было настоящей болью.


Я посмотрел на него. Прямо. Без потоков, без видений.


— Родители… — это было не слово, а хриплый выдох, последний воздух из сплющенной груди.


Он сел на скрипящий стул. Звук был оглушительно громким в тихой палате. Он медленно провёл ладонью по лицу, смазывая усталость в неопрятное пятно, и его плечи сгорбились окончательно — под тяжестью не тела, а того, что сейчас предстояло произнести.


— Петя… — он начал и замолчал. Потом выдохнул, без всяких подборов слов. — Их нет. Авария. Ты… ты один выжил в машине.


Они мертвы. Мама. Папа.


Слова ударили не в голову, а куда-то ниже, в солнечное сплетение, и вышибли из лёгких весь воздух разом. Всё внутри резко сжалось, а потом провалилось в абсолютную, бездонную пустоту. Гул боли в висках слился с нарастающим воем в ушах. Я закрыл глаза, но не от потоков. От этого. От реальности, которая была в тысячу раз невыносимее любых галлюцинаций.


Один.


Я открыл глаза, чтобы не видеть внутреннюю тьму, и уставился в окно. Во двор. Чахлые деревья, ржавая «девятка», горка из покрышек. И всё это — всё было пронизано, опутано этим движением. Потоки текли по ветвям, клубились над крышами, вытекали из окон соседних домов тонкими, тёмными струйками. Весь город дышал этим холодным паром, и я видел его дыхание.


А там, на горизонте, где город упирался в пояс промзоны… там билось сердце этого дыхания.


Не слив. Не чёрная дыра.


Все бесчисленные потоки — тонкие ручьи с улиц, тёмные реки из подъездов — поворачивали и неслись туда. Стекались. Собирались в одну точку. Они кружились не в жадном водовороте, а в гигантском, неистовом вихре. Как ураган, запертый в строгих координатах. Он не высасывал жизнь — он притягивал её к себе. Был магнитом, эпицентром, пульсирующим узлом. Главной артерией, в которую впадала вся кровь города.


— Что… что там? — выдохнул я, моё дыхание застыло мутным пятном на стекле. — Там, у завода?


Василий не повернулся к окну. Он даже не взглянул. Он просто сидел, сгорбленный, и смотрел на меня, а его взгляд был тяжелее гири.


— Заброшенный район, — сказал он наконец, голос ровный, без колебаний. — Дворец пионеров старый. «Юность». Место… особенное. Стоит на старом геологическом разломе, говорят, фон там своеобразный. Много всяких слухов. — Он перевёл взгляд на мои руки, сжатые в кулаки на одеяле, и в его глазах промелькнуло нечто тяжёлое. Знание. Чистое, беспримесное знание о том, что я вижу, хотя сам он этого не видит. — Но это просто заброшка, Петя. Руины. Место силы — это для романтиков и местных алкашей. Ты сейчас слаб, впечатлителен. Не стоит забивать голову.


Ложь. Но не про «просто заброшку». Ложь в тоне. В намеренном приземлении, в подборе слов «геологический разлом», «фон». Он знал, что я вижу что-то конкретное. И его объяснение было не для отрицания видения, а для его каталогизации. Чтобы я думал, что вижу «фон», а не…


«Ветер», — прошелестело у меня в голове. Чужое, но точное слово, вставшее на место всех вопросов. Не воздух из окна. Ветер-основа. Ветер-фундамент. Откуда оно? Из самого гула?


Я откинулся на подушку. Боль и гул накрыли с новой силой, смешиваясь с глухой, тошной пустотой внутри. Я снова закрыл глаза, но видение не исчезло. Я чувствовал его кожей. И теперь я видел, как из самой сердцевины той пустоты у меня в груди сочится тонкая, лилово-тёмная струйка. Мой страх. Моё горе. Мой личный ветер. Их уносило общим течением к тому далёкому, бушующему вихрю. «Красиво, — подумал я. — Даже умирать стильно, с собственным лиловым дымком».


Дядя Вася говорил что-то ещё. Про то, что я останусь у него. Про документы, которые надо оформить. Про жизнь, которую «как-нибудь наладим». Его слова доносились как сквозь толстый слой ваты и бронестекла. Я механически кивал.


Он упомянул о чуде. Врачи, мол, диву даются, что я вообще открыл глаза.

Чудо.

Я взглянул на свои руки.По ним,под бледной, почти прозрачной кожей, пульсировали слабые голубоватые отсветы. Холодные потоки — нет, этот ветер — касался кончиков пальцев, проходил сквозь тело насквозь и выходил с другой стороны, унося с собой крупицы лилового пара. Моего. Забирая кусочки того, что ещё час назад было Петром Парусовым, сыном живых родителей. Было бы интересно узнать, что он там, в вихре, с ними делает. Может, пускает на сувениры.


Я посмотрел на дядю Васю. Он замолчал, наблюдая за мной. Он не видел ветра. Но он видел его след. На моём лице. В моих глазах. И в этом знании, лишённом видения, было больше ужаса, чем во всех ледяных потоках мира.


Я устало закрыл глаза. Никакого чудеса не было. Просто будильник прозвенел в другом мире. В мире, который тихо выдыхался, а я, по несчастной случайности, оказался единственным, кто видел это ледяное, величественное дыхание. «Счастливчик», — ехидно заметил внутренний голос.


И единственным, кому предстояло узнать, что об этом дыхании уже давно всё известно тем, кто его не видит.


А пока — я мог только лежать и чувствовать, как меня самого, мой страх и мою потерю, медленно, неумолимо втягивает в эту всепоглощающую бурю. И гадать, что вкуснее для этого ветра — горе сироты или страх сумасшедшего.

Загрузка...