Две жизни
Поначалу я пытался разговаривать со своим Человеком. Но увы! Из моего рта не выходило ничего кроме одного единственного звука, которому я мог лишь придавать разные интонации. И это самая главная моя мука. Страшно понимать, что тут, рядом с тобой, есть тот, кому ты мог бы поведать свои переживания и мысли, но он не понимает тебя. А я всё понимаю. И имя своё знаю, и когда он зовёт меня есть, и когда приглашает выйти на балкон, и когда сердится, если я веду себя... не очень. Я же с ним сколько себя помню, и я отлично выучил его язык. Но он не ведает об этом, и обсуждая меня с детьми или внуками, даже не представляет, что я ловлю каждое его слово, и слушать это чаще всего бывает очень приятно.
*
Раньше я жил в тёплом загородном доме и ездил на работу на своём крутом БМВ. И недолюбливал жизнь. За что? За монотонность, за одинаковость каждого дня, за кабалу привычки - из этой кабалы вырваться может лишь очень сильный духом человек. Я не был сильным духом. Сейчас я войду в противоречие с самим собой, но ведь это очень по-человечески — несмотря ни на что, моя жизнь меня, в общем, устраивала. Она была предсказуема — сегодня я на девяносто процентов знал, что будет завтра, потому что сегодня на девяносто процентов повторяло вчера. Оставшиеся десять процентов были неприятными неурядицами на работе или приятными встречами с друзьями. Кто это сказал, что жизнь измеряется не временем, а событиями. Я бы сказал - памятными событиями. Это то, что вырезается на податливой древесине памяти навсегда или остаётся на её холсте крупными яркими мазками красок, которые перелились через края сердца. Впрочем, памятными бывают и чёрные дни. Но память человека — эта добрая самаритянка — милосердно полирует слишком глубокие борозды страданий и муки и быстро пишет яркие солнечные картины по чёрному полотну, так что через пару лет ты уже не находишь почти ничего, кроме слабых очертаний, а потом остаётся только памяти об этих очертаниях.
Моя жизнь не была насыщена событиями, да я к этому и не стремился, предпочитая уют и покой. Да, я мечтал о красивой жизни — кто не мечтает? Иметь столько денег, чтобы не ходить больше в офис, купить роскошную виллу где-нибудь в Италии на Адриатическом море, бороздить моря и океаны на своей яхте или просто сидеть по вечерам у камина под шум прибоя, смотреть на звёзды и думать о вечном.
Раньше я любил спать — у меня не было много времени на это, и я хорошо помню, как вечером предвкушал церемонию отшествия ко сну. Я уставал за день от суеты и однообразия и легко засыпал, и сон мой был крепок. Теперь я просыпаюсь часто, потому что часто сплю, и сон у меня очень чуткий. Ещё лет пять назад, когда я просыпался, я хотел снова заснуть и проспать, как можно дольше и проснуться как можно позже. Но с тех пор многое изменилось. Что касается времени, сейчас у меня его, сколько хочешь. Если бы раньше у меня было столько времени, я бы... Впрочем, зачем я сам себя обманываю — у меня и раньше было полно свободного времени. Но оно как будто досаждало мне. Я никогда не понимал, что с ним делать. Работа — это понятно, еда, сон — тоже. А куда девать то, что в промежутках между ними. Я так и не сумел создать семью и годам к пятидесяти окончательно решил, что быть холостяком моё призвание и судьба. Я смотрел на то, как, не помня о себе, спешили домой мои женатые друзья или на то, с какими скандалами они разводились, или на то, как они разрывались между своими детьми и своими любовницами, и, в конце концов, пришёл к убеждению, что мой путь единственно верный и, наверное, даже самый честный. Да, конечно, иногда я подумывал о том пресловутом стакане воды, который мне некому будет поднести на старости лет. Но я был здоров, по утрам делал зарядку, у меня то и дело случались мимолётные романы, и мысли о дороге к смерти, если иногда и неприятно копошились в моей голове, то раннее утро, чашечка крепкого кофе и слайс шоколадного чизкейка восстанавливали равновесие, и вот уже я шёл на работу, вдыхая встречный ветерок, вполне уверенный в том, что новый день не таит в себе никаких неприятных сюрпризов, а до глубокой старости мне ещё ой как далеко.
*
Я существо с интеллектом человека и способностями кошки. Когда мой Человек читает книгу, я примащиваюсь рядом и всякий раз внимательно всматриваюсь в текст, что неизменно его веселит, и он восклицает что-нибудь вроде «Что, Матвей, опять будешь читать со мной? Давай давай! Будет что обсудить». Ему смешно, а я опять и опять всматриваюсь в текст с тайной надеждой, что вот случится чудо, и я снова смогу читать! Но увы! Чуда не происходит уже много лет и, вряд ли, произойдёт. А я всё надеюсь. Мой Человек, чаще я называю его просто Старик, никогда не смотрит телевизор, и это очень печалит меня, потому что смотреть телевизор я могу. Когда у Старика гостят его внуки с правнуками, телевизор иногда включают, и это самый лучшие минуты моей жизни. Я усаживаюсь позади всех на тумбу и смотрю и слушаю новости. Сын Старика, не очень умный человек, однажды увидев, как внимательно я уставился в экран, закричал на весь дом: «Отец, смотри! Матвей-то твой, похоже, интересуется политикой. Гляди, как следит за переговорами. Вот с кем тебе надо обсуждать всё, что тебя волнует». Мой Человек и его сын плохо понимают друг друга, и эта шутка больно задела моего Старика. Я это понял по тому раненому взгляду, которым тот поглядел на сына. Я подумал тогда о том, что спасся от этой боли, не создав в свой век семью. Но... у моего Старика ещё есть дочь. О это чудесная женщина! Она понимает своего отца. Нет, я не о политике - у неё тоже есть своё мнение на этот счёт, но она чувствует, когда его надо озвучивать, а когда не стоит. Она ловит тончайшие оттенки взгляда или голоса и почти всегда успевает встать на пути недобро брошенного в сторону отца слова. Она очень любит отца, и я это сильно чувствую. Так сильно, что порой жалею, что так никогда и не испытал этого чувства в своей прежней жизни. Удивительно то, что раньше я не чувствовал, что люди чувствуют. Когда передо мной плакала женщина, я испытывал неловкость, не более. Когда у кого-то из моих друзей плакал ребёнок, я раздражался и радовался, что у меня такой проблемы нет. Когда-то очень давно я, наверное, любил свою мать. Я говорю «наверное», потому что она умерла, когда мне было всего пять лет. Отец отдал меня на воспитание бабушке. Бабушка... она меня по-своему любила. Но я был маленький, юркий, шаловливый, а после смерти матери ожесточился, и бабушке жилось со мной совсем не сладко. А теперь я понимал, что то, что я чувствую, когда рядом со мной живая любовь женщины к её отцу, это усиленные во сто крат слабые очертания давно стёртого чувства к моей матери. Только несколько лет назад я начал понимать, что любовь это не словесный фантик, придуманный для того, чтобы завернуть похоть в красивую обёртку. Любовь есть — вот она струится из её глаз и обволакивает Старика тёплым, лучистым одеялом. Эти редкие моменты, когда я вижу любовь, единственные, когда я радуюсь, что я не человек, потому что люди лишены возможности видеть любовь. Они могут её только чувствовать. И вот уже много лет я думаю о том, были бы люди счастливее, если бы могли любоваться любовью, как любуются цветами или нами, и как могу ею любоваться я? Когда из глаз его дочери или глаз моего Человека выплёскивается или вытекает любовь, я ложусь где-нибудь на её пути и греюсь. Мой Старик очень добр и любит меня. Но это не та любовь, она и выглядит не так. Это как если сравнить морскую волну с рябью на воде. Иногда, когда Человек гладит или обнимает меня, рябь усиливается, но никогда не становится настоящей большой волной.
Сын не любит моего Человека. Впрочем, я не вижу и его любви к своей жене, дочке или маленькому сыну. И мне бывает очень грустно смотреть на одинокие волны, которые текут в сторону сына от его отца, и им ничего не плещется навстречу, даже рябь.
Иногда я размышляю о том, почему любовь не обязательно вызывает ответное чувство. Почему эти волны текут к одному человеку, а к другому не возникает даже ряби. Мне кажется, это самая великая тайна жизни.
Когда дети и внуки покидают моего Старика, его любовь ещё долго течёт в закрытую за ними дверь, и в отличие от настоящих волн, не отражается от неё, а проникает сквозь. Когда Человек думает о ком-то из своих детей, любовь течёт вновь. Тогда она похожа на тихий утренний свет, и я подсаживаюсь поближе к Старику, чтобы уловлять её всем телом.
*
Раньше я относился к кошкам, как к счастливчикам. У бабушки была кошка Дуся, и она спала, ела или требовала внимания, и тогда бабушка кидала ей клубок шерсти, с которым Дуся могла возиться довольно долго, а потом мы вместе с бабушкой её распутывали, и это было, пожалуй, самым тёплым моментом в наших с бабушкой отношениях. Реже Дуся сидела на подоконнике и наблюдала за проходившими внизу людьми или летящими мимо птицами. Глядя на её жизнь, я думал, за что кошкам такое счастье? Теперь у меня та самая красивая жизнь — мой Старик щедро кормит меня, иногда балует и наливает молока или даёт погрызть арахис, который я обожаю. Он вычёсывает меня двумя щётками — пуходёркой и гребнем, и я неизменно начинаю урчать. Раньше я урчал, потому что мне очень нравилась эта процедура. Но потом я увидел, как рябь Человека превращается в небольшие волны и с удивлением понял, что он начинает меня больше любить оттого, что я урчу. Это открытие сначала озадачило, а потом обрадовало меня. Мой Старик любил меня больше, когда ему удавалось доставить мне радость. Чтобы проверить свою догадку, я стал урчать сильнее и громче, и не ошибся — ко мне потекли небольшие тёплые волны, и я нежился в них и урчал ещё громче. «Ну ты прям кот-оркестр, Матвейка», — говорил Старик, улыбаясь и радуясь тому, что приносит мне радость. И теперь я думаю, что, наверное, не странно, что всё то, что делал для меня мой Человек, вся та радость, которую эти его действия вызывали во мне, и вся та радость, а вернее, тихая любовь, которую он источал, постепенно уплотнилась во что-то осязаемое, во что-то, что я особенно ощущаю, когда он возвращается со своих каждодневных прогулок. Я лежу на коврике у порога и жду его. И вот наступило время, когда одни его шаги у двери заставляют меня тихо урчать от счастья. Вижу ли я свою любовь? Конечно вижу. Но это не главное, главное, что теперь я её чувствую.
*
Это случилось четыре дня назад. Моему Старику позвонили, и я сразу понял, что это дочь. Пока они говорили, любовь начала как бы сгущаться, и я не сразу понял, что в любовь к дочери начала втекать любовь к сыну, но это была какая-то надорванная любовь — она как будто стекала по невидимым порогам и судорожно завихрялась. А потом позвонил сын. Я не знаю, что тот сказал отцу, но мой Старик уронил телефон и откинулся на диванные подушки. Он закрыл лицо руками и долго так сидел, и его надорванная любовь бурлила и пенилась. Я никогда раньше не видел её такой. Я понимал, что в мире моего Старика я занимаю немного места, но, похоже, те, кто занимали всё остальное, были в тот момент далеко. И я пошёл к нему. Я забрался к нему на колени и протянул лапы вверх вдоль его груди. Я был готов ко всему и знал, что не обижусь на него, даже если он скинет меня с колен. Но он убрал руки от лица, и я увидел в его глазах слёзы. Какое-то время он боролся с собой, но кот есть кот, и я прекрасно помню, что у мужчин никогда не считалось признаком слабости плакать при коте.
Он плакал. Плакал долго и очень горько, и его любовь к сыну бурлила и штормила вокруг него. А я лежал и урчал, и он гладил меня и иногда между всхлипами говорил «Чудесный мой, добрый мой Матвейка», и снова плакал. Потом шторм утих, но слёзы продолжали литься из его усталых, обрамлённых тяжёлыми красными веками, глаз, и я приник к его груди мордой и только громче урчал. И в тот момент я не страдал оттого, что не умею говорить - слова здесь были лишними, они были бессильны помочь. И я впервые подумал о том, что лучше быть котом, который умеет любить, чем человеком, который лишён этой способности. А потом он уснул, Услышав его ровное дыхание, уснул и я.
Мы проснулись оттого, что в квартиру вошла Дочь. Её шаги для меня родные и не пугают, поэтому они не нарушили мой спокойный сон, и я проснулся, когда она склонилась над нами, омывая нас своим лучистым теплом — ну если по чести, эти лучи, конечно, предназначались прежде всего моему Старику, но я не ревновал — меня она тоже любила. Я сразу понял, что она очень взволнована. Мой Человек проснулся и нежно посмотрел на неё. Она хотела что-то сказать, но передумала. Пошла на кухню, заварила чаю, и позвала моего Старика. Они сидели за столом, пили чай и ели домашнее варенье, которое Дочь всегда в избытке привозит Старику каждую осень. Я видел, что они оба думают об одном и том же человеке, но ни он, ни она так и не произнесли его имя в тот вечер.
Вчера Дочь снова появилась у нас, и на этот раз Старик спросил у неё о Сыне, и ей пришлось сказать ему, что Сын уехал. Сын уехал за границу со своей семьёй, и им обоим было почему-то понятно, что он уже никогда не вернётся обратно.
— А Тася? А Веня? — по-детски наивно спросил Старик. — Они-то что же? Даже не позвонили.
— Ты же знаешь, папа, если Андрей что-то решил, остальные должны подчиниться. Я была у них, говорила и с Аней, и с Тасей — обе плакали. Один Венька бегал по квартире возбуждённый и собирал свои игрушки — он-то что понимает, — она перевела взгляд на меня, — чуть больше чем твой Матвейка. Аня с Тасей просили меня поцеловать тебя за них — они боялись, что ни они, ни ты не вынесете прощания. Обещали позвонить уже оттуда.
Не найдя, что ещё сказать, чтобы смягчить предательский удар, нанесённый её братом отцу, Дочь замолчала. В комнату ввалилась тяжёлая, неподатливая тишина и разом подмяла всех. Я увидел, как любовь к сыну поднялась девятым валом и обрушилась на Старика, придавив его сердце. Но он не подал виду. Дочь подошла к нему, села рядом и крепко обняла.
— Я люблю тебя, папа. И он любит, только он не понимает...
Мой Старик поцеловал её в лоб. Так они долго сидели. А потом она засобиралась домой.
Когда дверь за ней затворилась, мой Старик направился к своему дивану, который был его крепостью. Он шёл, как-то необычно шаркая и, едва дойдя, рухнул на него, сбив со столика стакан с чаем и неловко запрокинув голову.
Я запрыгнул к нему на колени. Мой Старик был жив, но едва дышал. Рядом с ним на диване лежал его кнопочный мобильный телефон. Я уже говорил, что у меня интеллект человека, а способности кошки. Но даже кошка в состоянии нажать лапой на кнопку. Я ни на что не надеялся, только точно знал, что последним номером, в списке звонивших ему, был номер его дочери. Я тысячу раз видел, как мой Старик нажимал четыре раза, прежде чем откидывался на подушках и ждал ответа. Я поднёс лапу к телефону и повторил его движения. На том конце я расслышал голос его Дочери. Не услышав ответа отца, она перезвонила, потом ещё раз. Через пару минут она влетела в квартиру.
-— Папа! — закричала она и бросилась к Старику, но тут же резко остановилась, выхватила из кармана телефон, набрала короткий номер и скоро кричала в трубку, что у её отца инфаркт или инсульт. Она с трудом выговорила адрес и, упав на колени возле отца, обхватила его ноги и, уткнувшись в них лицом, затряслась в беззвучных рыданиях. Я ощущал свою беспомощность и, чтобы хоть что-то делать, ходил вокруг них и тёрся то об её спину, то об ноги Старика. Он был жив. Я это точно знал - я чувствовал слабое биение его любви.
Скорая оказалась скорой. Моего Старика увезли, и с ним уехала Дочь.
*
Я в квартире один. Мне очень плохо. У меня есть еда и вода, но я не хочу ничего. Я знаю, что мой Человек жив. Я это точно знаю. Но я знаю, что ему очень плохо. И ещё я знаю, что я очень его люблю, и если его не станет, моя любовь не исчезнет — она внутри меня навсегда. Мне не страшно умирать — я уже умирал, когда был человеком, и хорошо помню, как это было. Это очень больно. Но гораздо больнее терять любимых. Теперь я это хорошо знаю. Я лежу на диване моего Старика. Может показаться, что я сплю, но я не сплю.
Открывается дверь. Я чувствую его Дочь. Я поднимаю голову — я смотрю на неё.
— Матвейка, милый, — говорит она, — ты что же?
Она ошарашенно качает головой и нежно поднимает мою морду. Её глаза округляются, и она долго смотрит на меня. Она прислоняет свою щёку к моей, и только тут я понимаю, что моя морда мокрая:
— Не плачь, милый! Не плачь, мой хороший! Мы успели! У отца инсульт. Но врачи сказали, что прогноз отличный! Понимаешь? Понимаешь?
Она гладит мне спину и бока. Она берёт меня на руки и начинает укачивать, как младенца.
— А теперь поедем со мной, — она внимательно смотрит на меня. — Ненадолго. Я не могу тебя здесь оставить. Поедем, мой хороший. Папу выпишут, и вы снова будете вместе.
Я верю ей, потому что любовь её отца, ослабленная расстоянием, пульсирует вокруг нас, а его любовь я не перепутаю ни с чьей.