Бурлов Николай Ананьевич (15.02.1883 — 07.08.1927) — руководитель партизанских отрядов в годы Гражданской войны.

Седьмого августа тысяча девятьсот двадцать седьмого года пастух Троха выбрался из своей хибары, сунул голову в бочку с водой, потряс мокрыми волосами и выплюнул струю воды. Вот и весь его опохмел на сегодня. Боль в башке усилилась от того, что село тонуло в тумане, и серенькое небо с тусклыми мазками рассвета ещё больше мешало рассеяться мути перед глазами. И он зло щёлкнул кнутом, звуки которого не смогли разорвать туман. Хорош дрыхнуть бабам, пущай выгоняют коров. Пастух поплёлся по засохшим колеям дороги, то и дело оступаясь и матеря всё на свете. Однако одна странность бросилась в глаза. Изба с красным флагом была не заперта, а в окошке так же тускло, как рассвет, горела керосинка. Поди, всю ночь жгли.

Троха не страдал любопытством, а вот обижен был. Его, потерявшего здоровье в одном из первых выступлений партизанского движения, не пригласили на встречу с самим Бурловым. А ведь он Николаху с детства знал и первым вошёл в его ячейку девять лет назад, а потом прибился к партизанскому отряду. И пастух, ещё раз яростно хлопнув кнутом, взошёл на ступени, дёрнул за железную скобу. В сенях странный холодок пробежал по спине: из избы не тянуло самосадом, стояла полная тишина… Зато ноздри резанул знакомый запах. Его Троха никогда не забудет после ранения, когда очнулся на земле под грудой тел и простреленной головы верного жеребца Карьки.

— Есть тут кто? — спросил он дрогнувшим голосом.

Ему ответило лишь жужжание шальных мух. Мясных, между прочим — громадных, с зеленоватым отливом сытых брюшек. У Трохи подогнулись ноги, к горлу подступила едкая кислота, но он рванул дверь сеней: партизан он или кто? Но вместо того, чтобы громко заорать, зовя людей, пастух издал лишь жалкое сипение. А увидел он вот что…

Красная скатерть висела углом, скомканная синими пальцами с почерневшими ногтями, на стол навалилось тело товарища Бурлова. Вместо половины головы было тёмное месиво, уже облюбованное мухами. А кумач под ним почернел.

Троха не вспомнил, отчего у него прорезался голос, как он скатился с крыльца, где потерял кнут. Очнулся лишь, когда его схватили сельские мужики. И произнёс первые осознанные слова:

— Товарища Бурлова убили!..

Он ещё слышал голоса:

— Допился, убогий!

— Хорош языком болтать! Кто может поднять руку на героя партизанского движения?

Но в чёрную пасть сеней никто не спешил войти.

Троху переталкивали из рук в руки, а он захлёбывался, рассказывая, что увидел в избе. Кто-то из мужиков всё-таки вошёл в неё, выбрался пошатываясь, хватаясь за перила крыльца. Дурная весть пошла полыхать по селу. Многие плакали, но собирались в группы, настроенные мстить за народного героя. Однако Трохе уже не удалось увидеть, как отправили нарочного в Тулун, как прибыли человек из ОГПУ и следователь. Пастуха посадили под замок в сарае, возле двери которого поставили сторожевого. Добрые руки успели сунуть ему краюху хлеба со старым жёлтым салом и шкалик с мутным содержимым. Троха услышал голоса сельчан:

— Вражеская диверсия это, не иначе.

— А может, кто-то зло на товарища Бурлова затаил. Или зависть. Но это точно не Троха. Выпустить бы его.

— Ещё чего скажи… Пастух тело нашёл, с него и начать нужно…

Троху растолкали поутру и повели всё в ту же избу, где уже находился следователь, худой до невозможности мужчина с косящим глазом. Тело партизанского героя вынесли в сени.

И только тут до пастуха дошло, что первым будут допрашивать его, потому что подозревают в самом страшном. Он высморкался в край рубахи, им же утёр глаза и стал рассказывать о знакомстве с Николаем Бурловым. И чем больше он откровенничал, тем злее сверкал глаз следователя, который мог смотреть прямо. Да и актив села смущённо переглядывался. А всё потому, что Троха, на их взгляд, понёс совершенную ересь.

— С какого года были знакомы с убитым Николаем Ананиевичем? — переспросил его следователь, прищурив здоровый глаз.

Троха взбодрился и зачастил, мешая нужное с ненужным:

— Дак почитай, с рождения. С одного мы села, с Бирюсы. Дворы были по соседству. Соседушка Ананий кузню держал на краю села. С неё и мой батя, инвалид Крымской, кормился. Только вы не верьте, что Николаха был не родным Ананию Бурлову. Старухи рассказывали, что его жёнка чужого ребёнка пожалела, накормить захотела. А он всё равно помер. Но под холмиком вовсе не Николка, а тот младенец, сын каторжанки. Но вы же народ знаете — горазды сплетни разводить.

Брови следователя взлетели вверх:

— У нас есть сведения анкеты Николая Ананиевича. Им нельзя не доверять. А вы наплели тут всякой ерунды. Может, стараетесь запутать следствие. Подозрительно это…

Однако заросший копной седых волос и клочковатой бородой старик Щёлков неожиданно поддержал Троху:

— Пусть следствие знает, что товарищ Бурлов нашенских, бирюсинских, кровей. Хотя сказок о его рождении много. Мол, жёнка какого-то ссыльного отдала своего сына Бурловым на воспитание. А ихний младенец Николай преставился.

— Сказки себе оставьте. Для протокола нужна правда, — отрезал косой следователь.

Но активистов было уже не остановить. Они заспорили:

— А в кого Николай таким умным бы, что любого перехитрить мог? Шутка ли — до самой Москвы человек дошёл! — кричал один. — В неграмотного Анания, чтоль?

— А то среди наших нет, у кого ума палата! — яростно возражал другой.

Так что следователю волей-неволей пришлось ознакомиться с первой легендой о жизни знаменитого партизана. Неизвестно, внёс ли он услышанное в протокол допроса. А вот слова старика Щёлкова запомнил весь сельский актив. Согласно им, когда младенцу Николке шёл седьмой месяц, его мать Графита со свекровью отправились отнести мужикам обед на покос. На просёлочной дороге они увидели рвущее душу зрелище: далеко впереди конные жандармы гнали несколько ссыльных, а в пыли сидела исхудалая до невозможности жена одного из них и пыталась выцедить в синий роток младенчика хоть каплю молока. А дитя-то уже головёнку запрокинуло и даже, кажись, лишилось дыханья. Кормящая Графита с толстомордым сынком, примотанным к груди, пустила слезу и сказала женщине:

— Дай-кось дитятю мне… Накормлю.

Свекровь разразилась руганью, но Графита проявила строптивость: передала ей сына и приложила обтянутые кожей дёсны чужого ребёнка к своей пышной титьке, в которой молока было — хоть поросят корми. И ведь нашёл силы тщедушный младенец присосаться… Но через миг замер.

— Уснул что ли? — удивилась Графита.

А незнакомка залилась безнадёжными слезами: на личико её ребёнка пала чёрная тень. И это при ясном-то солнце!

Пока добирались до покоса, свекровь исколотила кулаки о широкую невесткину спину: теперь мёртвый ребёнок со свету Николушку сживёт, сама Графита молока лишится, несчастья так и посыплются на всё семейство. А вдруг отец маленького покойника не политическим был, а убивцем и разбойником! И отвечать за его грехи придётся каждому из рода Бурловых.

Вечером женщины на месте встречи увидели заваленную пылью ложбинку, на которой лежал камушек и пальцем было выведено: «Младенец Копейкин». Это с грехом пополам разобрала невестка, которая в девчонках две зимы ходила в школу. Из-за языка свекрови, который работал, как метла, об этой истории узнало всё село и запомнило её на долгие годы. А вот кто выкопал яму, опустил в неё несчастное дитя и насыпал над ним холмик, не узнал, наверное, никто. Тихая, безответная Графита хранила тайну пуще каменной плиты.

Но вся история завершилась плохо: жена Бурлова скончалась через четыре с половиной года при тяжелых родах. Свекровь ещё раз припомнила покойнице её глупую доброту. Зато судьба защитила Николку: кузнец взял в жёны Ненилу, которая всем сердцем и душой заменила детям мать. А парнишка на крестьянском труде да при кузне рос здоровым, сильным и на удивление миролюбивым: не пускал в ход крепкие кулаки, даже если в том была необходимость, к примеру, когда его дразнили Копейкой — ведь память о событиях в селе живучая. Не водился с ребятами-крадунами и пакостниками, хотя и доносчиком не слыл. Грешил, конечно, по малолетству: на Радоницу мог стащить крашеное яичко и унести его к холмику у дороги. Ненила замечала такое за ним, но помалкивала, не наказывала.

Троха тоже мог бы рассказать о младшем Бурлове. Вот только в этом рассказе было мало геройского, и пастух смолчал. А ведь Николаха, когда они учились в первой ступени церковно-приходской школы, спас его от большой беды. В трескучий морозец невезучий Трофим провалился в русло запорошенного снегом лесного ручья. Начерпал полные поршни [1] ледяной воды. Николаха подхватил его на закорки и потащил в село. Только бедолага стал орать благим матом: обледенелая обувь и два носка стиснули его ноги жгучими тисками. Николаха скинул своё, переобул Троху и почапал босиком по февральскому лесу к кузне. Там оба получили от отцов кнутами по загривкам. Троха проболел полгода, а вот Бурлову всё сошло даром. Ну, может, посопливел и покашлял немного. С той поры будущий пастух стал ходить за Николахой хвостиком, да только судьба их развела.

В школу приехали инспекторы и устроили учащимся экзамен. Бурлов оказался самым способным и был рекомендован в Народное училище. Ананий встал на дыбы: не пущу наследника в другое село. Парнишка мастеровитый, подковать коня мог не хуже батюшки. Да и животинки тянулись к нему… Ананий даже кое-какой доход имел от того, что из других сёл специально к его сыну привозили раненых или бракованных лошадей. Да он самого лядащего [2] коняшку на ноги мог поднять! Но тут показала норов Ненила. Уговорила-таки мужа не вставать поперёк сыновьей судьбы. Вместе с Николахой отправился за сотни вёрст на учёбу и сын самого зажиточного мужика в селе, Лавр Заедов. Но не за особые способности, а по просьбе отца, который уже не знал, как избавиться от пакостливого отпрыска.

Лавр, чья спина была исполосована отцовским арапником, а передние зубы выбиты в неравной драке с пьяными мужиками, верховодил среди парней, угощал их отцовскими махоркой и бражкой. Работать не хотел, лба на иконы не крестил, в разговор то и дело вставлял срамные слова. Был охоч только до девок и потасовок. Но как бы то ни было, училище закончил, да и потянулся вслед за Бурловым на железную дорогу. А к двадцати годам освоил монтёрское дело телеграфной связи.

И когда следователь спросил, не было ли у товарища Бурлова давних врагов из родного села, все, перебивая друг друга, воскликнули:

— Да Лавруха же!

— Конечно, Лавр Заедов, кто ж ещё!

До сельчан доходили вести, что Бурлов и Заедов крепко меж собой не ладят, смотрят друг на друга волками и на занятия частенько приходят с рожами, украшенными синяками, сбитыми в кровь костяшками пальцев. Никому было невдомёк, что Николай и Лавруха вступили в рабочий кружок, где им было дано такое задание — показывать взаимную вражду. Парнишек готовили к будущей диверсионной работе на участке Тыреть — Нижнеудинск.

Но никто, кроме таёжных звёзд, не знал о том, что связало «врагов» крепче кровных уз. Случилось это накануне октябрьской всероссийской стачки железнодорожных рабочих тысяча девятьсот пятого года. К каждому из тайных товарищей подошёл невзрачный мещанин с пустой корзинкой и вдруг злобно ткнул в грудь:

— Ну ты, башибузук [3], держись подальше!

После этого за полой тужурок у двадцатидвухлетних рабочих оказался скатанный клочок газеты. А на нём — особый шифр. Он означал, что им нужно срочно явиться к руководителю ячейки товарищу Яковлеву. Уже опытные подпольщики отправились по отдельности к избе, где квартировал глава стачечного комитета. Но оба опоздали: кто-то выдал Яковлева. У разбитых ворот валялся сельский сумасшедший, который пьяным голосом сообщил:

— От Иркутска до Красноярска на телеге не доехать! Только ползком!

К таким, вроде дурацким, словам Николаха и Лавря были готовы. Эта чепуха означала — нужно устроить саботаж на телефонной линии. Только вот указаний, как это сделать, не поступило. Поэтому подпольщики решили встретиться ночью в своём тайном месте на сопке, с шалашом и утоптанной площадкой, где они обсуждали вопросы революционной борьбы и всласть мутузили друг друга, то есть практиковались в кулачном бое.

Первым, под яркими звёздами, до шалаша добрался Бурлов, развёл в ложбинке костерок и стал дожидаться товарища. А вот Заедову пришлось несладко: крохотную тропку между громадами сопок затянуло туманом. Из-за этого он споткнулся на ровном месте, рухнул ничком, рассадил лоб о корявое бревно, которого здесь раньше не было и быть не могло. «Ах ты подсвинок выложенный [4]! Ну погоди у меня!» — обозлился Лавря, подумав, что над ним пошутил товарищ. Почти в это же время на голову Николахи, рассматривавшего звёзды, рухнула здоровенная сосновая ветвь, едва не своротив ему нос. После взаимных обвинений парни решили, что их тайное место раскрыто, и собрались броситься врассыпную. Но не успели.

Из темноты вышла странная фигура, светившаяся изнутри призрачным лунным светом.

— Здравствуйте, добрые люди. Могилок здесь не видали? Ищу, ищу, а их всё нет, — негромко, глухо задал странный вопрос человек, одетый, как уже не один десяток лет никто не одевался: в полосатую шапку, дерюжный кафтан и латаные-перелатанные опорки[5].

Лавря, злой и смущённый, сплюнул кровью в темень и грубо сказал:

— Здрасьте-перездрасьте. Кто ж на сопке могилки ищет? Кладбище ниже, у дороги в село. Проводил бы тебя, да подходящего бревна не вижу. Это же ты нас взгрел до крови?

Незнакомец тихо ответил:

— Могилок, как шрамов и рубцов на телах каторжников, по всей Расее полно. На меня за кровь не пеняйте, только на себя.

Лавря продолжил злиться и не обратил внимание на то, что речи ночного странника оказались полными какого-то иного смысла:

— Ступай отсель, дядя. А то ведь в самом деле бревном провожу.

Светившийся мужик потемнел и стал вроде обычным. Только даже при костерке нельзя было рассмотреть его лица. Может, потому что парням приходилось постоянно утирать кровь, которая никак не хотела уняться.

— Я-то уйду. Только вы один против другого останетесь. И вот вам мой зарок: не убий брата своего. Иначе пути вам не будет. Судьбы не будет…

Не успели Николай и Лавря в очередной раз утереться, как место у костерка опустело. А странник пошёл по пропасти между сопками, как по земле, и чёрные верхушки сосен заколыхались от движения. А его полосатая шапка касалась самого неба.

— Копейкин! — вдруг окликнул его Николаха.

Но мужик в тот же миг стал просто лунным светом.

Лавр, не веривший ни в бога, ни в чёрта, задрожал и тихонько спросил:

— Ты думаешь, это был тот ссыльный, чей младенец закопан в могиле у дороги?..

Николаха улыбнулся, морщась из-за боли в носу, и ответил:

— Лавруха, ты вдруг поповником[6] стал?

— Тогда же кто это был?

— Думаю, пророк…

— Тогда поповник — это ты! — уже повеселее ответил его друг.

Парни стали осторожно спускаться с сопки. Ночная темнота выцвела, звёзды побледнели. Лавр внезапно остановился, оглядел себя, потом товарища и спросил:

— Когда же мы успели с тобой одёжкой поменяться?

И в самом деле, их форменная одежда открывала волосатые лодыжки долговязого Лавра, обшлага на его запястьях высоко топорщились. Зато штаны Николая, который был пониже, волочились по земле. Даже рубахи, выпачканные кровью, поменяли владельцев. Сшитая Ненилой косоворотка оказалась на Лавре, а фабричная, в модную клеточку — на Николае.

— Что это значит? — завопил Лавр.

— Так мы же теперь братья, — задумчиво ответил Николай. — Вернее, я — это ты… а ты — это я…

— Посмеялся над нами твой пророк!

— Думаю, что нет, — очень тихо возразил Бурлов. — Теперь участь у нас одна на двоих. И горе, и удача.

И в самом деле, во время стачки товарищи-подпольщики так хитроумно выводили из строя телеграфное оборудование, что их никто не поймал. А когда почти всю ячейку арестовали, сети жандармской агентуры лопнули в том месте, где должны были опутать Николку и Лаврю. И они оказались на свободе, вернулись в своё село. Бурлов занялся революционной агитацией, сходками мужиков. Заедов хотел присоединиться к нему, но товарищ велел придерживаться прежней «легенды» и с виду враждовать. И не прогадал: церковный староста донёс на Бурлова, и тому пришлось спешно бежать в Нижнеудинск. Заедов с горя запил, а потом женился на приезжей из села Братского женщине с двумя детьми. С горя же родил ещё пятерых, принялся горбатиться на отца и семерых дочерей. Хлестать бражку и самогон так и не перестал: его грызла обида на Бурлова, бросившего друга в селе. «Я — это ты, а ты — это я», — с горечью думал он. — Надул меня братуха. А пророк нас обоих надул. Да и пошли они к чёрту».

Так что Заедов в глазах всех его знавших продолжал быть злостным недоброжелателем Бурлова.

***

— И где сейчас этот Лавр Заедов? — как бы между прочим спросил косой следователь.

— Сгинул в девятнадцатом вместе с семьёй, — авторитетно заявил старик Щёлков. — Был бы жив, не стал бы ждать, чтобы свести детские счёты с товарищем Бурловым.

Следователь склонился над бумагами, словно пытаясь за буквами углядеть коварного врага, нанесшего всему краю невосполнимую потерю. Народ Бурлова любил, даже враги признавали его ум и стремление к справедливости. Это проявлялось в том, что организатору партизанского движения помогали почти все. Надо же: с белочехами не раз договаривался, и они пропускали партизан к железной дороге.

Да, партизана-героя помотала судьба по стране. Октябрь семнадцатого года он радостно встретил на Дальнем Востоке, сразу вступил в Красную гвардию.

Следователь снова вздёрнул брови: а вот на этот случай, пожалуй, стоит обратить внимание… Бурлов ведь своего, красного, убил… Заподозрил, что помощник Благовещенского коменданта ведёт двойную игру, и пристрелил его на месте. Сам уцелел только благодаря матросам и товарищам-милиционерам. Может, фигурально говоря, спусковой крючок был взведён на Дальнем Востоке? Следователь покачал головой, возражая самому себе. В августе восемнадцатого, когда под руководством Ивана Гамова Советская власть пала на Дальнем, в Приамурье, а потом и по всей Сибири, отомстить убийце вражеского лазутчика было гораздо легче.

После обеда прибыли два чекиста, один — с толстой папкой. Они распорядились, чтобы помещение очистили и доступ к нему был запрещён. Врач, увы, приедет только к ночи.

Может быть, тело легендарного партизана, которое лежало в сенях в ожидании врача-эксперта, закрытое чёрным от крови кумачом, сорванными со стен плакатами, снова видело через отлетавшую душу, как пришлось красным спешно уходить от погони гамовцев, как жарко дышала им в лицо разбитая копытами земля, как через полдня дороги позади яростно орали вороны, ссорясь за лакомый кусок — вырванный глаз коня или человека; как остатку отряда пришлось пройтись смертельным вихрем по тайге, заставляя замолчать навсегда всех, кто не согласился добровольно помочь… И сам Бурлов был бессилен убедить командира, что никто из жителей заимок тайными путями через болота не кинется донести на них… «Мы должны спасти завоевания революции!» — говаривал командир. Бурлов возражал: «А разве не ради жизни людей свершилась революция? Почему они должны умереть?» Тогда командир указывал маузером на связанных лесного мужичка с сыном и на самого Бурлова: «Значит, вы трое заслуживаете жить, а миллионы тех, кто встал под красные знамёна, — нет?!» И Николай сбежал из отряда вместе с арестованными. Он так решил: “Не убий брата своего”, человека из народа, обездоленного и незащищённого. Прячась от рыскающих гамовцев, вернулся в Благовещенск. За семьёй, в которой появился уже второй ребёнок. Выбраться из города ему помогли соседи, никогда не встававшие под красные знамёна, просто из глубокой человечности и уважения к Бурлову.

Лавра Заедова, названого брата, Бурлов встретил, когда уже стал одним из руководителей объединённых партизанских частей, гонявших по всей Сибири уцелевшие белые части. Тогда он часто слышал об Иннокентии Лаврове, отчаянном рубаке и начальнике эвакуации реквизированных товаров. Лавров-де во время засады в одиночку взял полковника Добровольческого отряда и его окружение. Удалец просто сиганул с заснеженной ели на коня полковника, прижал к шинели нож, приставил дуло к затылку и сказал:

— А ну, скомандуй, чтобы всё оружие бросили в круг. Или твой труп до Ивантеевки поскачет.

Лавров не уставал поддавать коню по левому боку шенкелем, отчего животное крутилось на месте. Так было нужно, чтобы прихвостни полковника не прицелились.

— Гнида красная… А если не скомандую? — почти потеряв голос от ненависти, ответил полковник. — Тебя ведь в капусту покрошат.

— Ну и ладно, — добродушно согласился Лавров и до половины вонзил в полковничье тело кинжал, посильнее надавил на затылок дулом.

— Бросай… оружие… — проблеял пленник.

А тут и отряд Лаврова подоспел.

Бурлов только восхищённо головой крутил, слушая о выходках Иннокентия Лаврова. Однако его с пятнадцатью красногвардейцами отправили вовсе не удивляться ловкости Лаврова. Поступили сигналы, что товары расхищается, ими торгуют со складов, а на все бумаги Лавров ставит свои подписи. Кроме тех, по которым товары должны быть отправлены в Иркутск на помощь большевикам, воевавшим и с Политцентром, и с белым чешским корпусом, и с высовывавшими головы семёновцами. На таких документах Лавров рисовал красными заморскими чернилами кукиш.

Николай вошёл в новенький сруб избы, специально поставленный для начальства, толкнул тяжёлую дверь.

Спиной к нему стоял высокий человек в кожаном френче, разглядывая на стенах портреты товарища Ленина, множество агитплакатов и революционных лозунгов на кумаче, написанных с ошибками. Все они заканчивались одинаково: «Смерть анте-народной конреволицыи!» Человек, явно считавший себя поважнее уполномоченных, не сразу повернулся на сдержанное приветствие Бурлова. И Николай, в душе ахнув, опознал в начальнике эвакопункта товаров… Заедова Ларуху! Первым открыл рот изумлённый Бурлов:

— Заедов? Лавря?

В его голосе прозвучала радость от нежданной встречи. И совсем немного — горечь от того, что согласно заданию, «названого брата» придётся арестовывать и судить.

Зато бывший друг ответил по-начальственному властно и гордо:

— Был Заедов, да весь вышел. У меня новое революционное имя!

Но Николай не упустил случая по-дружески поддеть Лавруху:

— Иннокентием-то нашего бирюсинского попа, кажись, звали… Говорил же я, что ты поповник.

Лавря побагровел так, что веснушки на его лице стали незаметными, и оскалился новыми железными зубами, которые появились на месте когда-то выбитых в драке:

— Мне Григорьев Иннокентий Семёнович, глава Томского подполья, не сломленный пытками, но расстрелянный врагами, своё имя передал. Чего припёрся сюда, Николаха?

Лавря не мог не знать о назначении Бурлова и его высоких полномочиях, но решил возвысить себя согласно положению «названого брата».

Бурлов, не дожидаясь соблюдения порядка при расследовании, спросил о главном:

— Почему зерно и фураж не отправляешь в Иркутск?

— А вот им! Я партизан кормлю! Шиш бы вы повоевали без меня!

И показал уже не рисованный кукиш.

— Это нарушение приказа! И потом, ты лишил продовольствия три ближних села, обездолил тех, за кого мы воюем.

— А больно много тебе известно о наших местах! Их тряхани как следует, в три раза больше посыплется, чем мы взяли! Сам-то закон революционного времени знаешь?

Увы, Бурлов его хорошо знал. Но карательные меры никогда не торопился применять. За это народ его любил, слушался и поддерживал.

— А ещё ты со своими молодцами мародёрствуешь, вершишь самосуд над белыми, которые хотят сдаться!

— Ну не в задницу же мне беляков целовать и кланяться: спасибочки вам за ружья без патронов, полудохлых коней и за то, что нас в своё время не постреляли! Пойми, Николаха: если перемётчиков принимать, свои отряды развалить можно. А они у меня как из стали: были и будут за новую революционную власть!

Бурлов взял себя в руки, потому что зубоскал Заедов серьёзное дело о революционном законе старался свести к побасёнке. Уселся за стол, пригласил прибывших с ним красногвардейцев и стал задавать вопросы по сведениям, дошедшим до руководства, только догадываясь о том, что осталось скрытым. К вечеру было готово постановление о задержании Заедова-Лаврова и доставке его в штаб партизанского движения. А сам Николай, взяв с собой десятерых, отправился в ближние сёла. Ведь закон всегда должен опираться на всестороннюю проверку. И эта проверка затянулась на пять дней, принесла беду и вечную муку самому Николаю.

В его отсутствие названого брата кто-то тайно вывел в тайгу и расстрелял. В село неизвестный принёс окровавленный мешок с головой Лаври-Иннокентия и незаметно бросил к складу. А потом скрылся. Исчезли и все шестеро бывших соратников Лаврова. То ли испугались, то ли были врагами под прикрытием. Николай искусал костяшки пальцев в тяжких думах. Это уже второе нарушение зарока, полученного от странника-пророка в девятьсот пятом году. В первый раз Бурлов не разобрался, где правда и где навет, убил своего брата, революционера-радикала. А сейчас вот погиб Лавря. И Николай, хоть косвенно, но виновен. Лавря, конечно, натворил дел… Но какие-то из них запросто могли оказаться подставой. И если бы не его, бурловская, дурная дотошность и привычка к порядку, названый брат был бы жив. Не факт, что остался бы на свободе: среди его «подвигов» имелись разбой, самоуправство, расправы… Однако спасительным стало бы само штормившее, раскачанное множеством сил время… Ему-то удалось выжить после самосуда на Дальнем Востоке! И Бурлов сделал бы всё, чтобы и закон был соблюдён, и Заедов жив.

И ОГПУшники, и следователь не нашли причин убийства в печальном финале отношений Заедова и Бурлова. А они именно в нём и были.

Прибывший врач подтвердил версию самоубийства.

Не было диверсии… Не было коварного врага…

Николай Бурлов оставил о себе хорошую память в народе.

И вечный вопрос: отчего легендарный партизан направил ствол револьвера себе в висок? Он, отличавшийся крепкими нервами, стойкостью и разумностью?

Об этом бы, наверное, мог рассказать лишь сам герой или тот призрачный пророк, который когда-то явился в тайге двум юным подпольщикам. Вот он-то, наверное, смог бы объяснить, как совместить закон революционного времени с зароком — «не убий брата своего».

Всю жизнь Николай Бурлов не мог забыть о страннике, шагавшем по воздуху в тайге, и его слова. Они сразу проросли в его душе особым отношением к человеку из своих отрядов.

Ещё до истории с Заедовым, на реке Лена он с берега видел, что белые решили прорываться по льду. Доставать их через прибрежные торосы — дохлое дело, больше своих положишь. Бурлов удивился, что они взяли с собой два обоза с ранеными и больными тифом. Поначалу решил, что бегущие от партизанских отрядов решили сделать из них живое заграждение. Оказалось, что нет. Внезапно несколько пулемётчиков образовали круг, а беляки с пешнями стали долбить лёд. А потом спускать под него больных. Некоторые из несчастных не противились. Но большинство цеплялось за края уже бессильными желтоватыми руками.

К Бурлову на своём Карьке подъехал Трофим Худоногов, не особо удачливый боец, зато земляк Бурлова.

— Зачем беляки своих болящих топят? — спросил он, как всегда, некстати. — Тех, кто жить бы смог, крестьяне выходили бы.

Бурлов долго молчал и не мог отвести глаз от окровавленных ледяных кромок. Но потом всё же ответил:

— Оставить раненых и тифозников в селе им нельзя. Вдруг они выживут и потом на другую сторону перекинутся?

Троха неосмотрительно сказал:

— А и ладно… Беляком больше, беляком меньше…

Бурлов посмотрел на земляка, и тот отшатнулся. Голубовато-серые глаза командира пронзили красные жилки, отчего в тени шапки они показались вовсе чёрными. Троха испугался и быстренько развернул Карька. А потом украдкой перекрестился: всем хорош Николаха, но сейчас у него взгляд чисто диавольский. Того и гляди, бросится и шашкой рубанёт.

А Бурлова на сорокаградусном морозе жгла мысль: как же можно так поступать с братьями-то своими?.. Николаю послышался скрежет. Да это он сам скрипит тёмными от самосада, но крепкими зубами! Постарался сдержаться, не схватиться за ружьё. Белых не достать, для чего же патроны тратить? Но скрежет не утихал, становился более гулким. И взорвался громким отрывистым звуком. Только сейчас Бурлов осознал: вопреки природе на Лене сразу в нескольких местах лопнул лёд. Братоубийцы не стали топить последних раненых, бросились спасаться. Бурлов отвернулся от реки. И всё равно заснеженный мир перед его глазами корёжила, рвала какая-то сила. И больше, нестерпимее подкатывало желание, чтобы всё полетело в тартарары. Но красный командир сумел обуздать свой гнев. А болтун Троха не удержался и шепнул кому-то, что от взгляда Бурлова лёд лопался и ходуном ходил лес на другом берегу.

Тот же Троха струсил до мокрых штанов, когда в Забайкалье, в селе Унэтэгэй, Бурлов после боя с семёновцами решал конфликт между казаками и бурятами, которые считались коренными жителями этих земель. Казачьи войска ставили заставы ещё в семнадцатом веке и обживали край. Буряты их места не трогали, но все остальные земли считали своими. Семёновцы в восемнадцатом году расширили наделы казаков за счёт бурятов. А когда атамана Семёнова погнали дальше, казаки и буряты схватились за оружие. Николай предложил оравшим и брызжущим слюной от ненависти противникам создать общий Революционный Совет и в третий раз, разумно и с взаимным толком поделить землю. Никто даже слушать его не захотел. Тогда Николай поднялся, подозвал к себе Троху и взревел:

— За ружья хвататься?! А давайте! Вот Трошка Худоногов, его отец семью на кузнице моего отца выкормил. Много труда и сил вложил в общее дело. А теперь их уже нет на свете, наших отцов. Как нам кузню делить? Что мне делать? Взять да пристрелить Трошку? Как скажете, так и сделаю!

В бывшей избе старосты стало тихо.

— Или вы хотите, чтобы Трошка сына бывшего хозяина кузни пристрелил? Говорите, я своё слово держу, вы это знаете!

Как ни боялся Троха тёмного кровавого взгляда Бурлова, больше он испугался того, что кто-то по дури крикнет: «Стреляй!»

Но люди, к счастью, замолчали. Временный Ревсовет был создан.

Вскоре в стычке с несколькими отставшими от своих семёновцами Троху ранило в плечо. Но больше его покалечили копытами кони, бьющиеся в агонии. Николаха, как когда-то в детстве, вынес Худоногова с дороги и не повёл отряд дальше, пока земляк не пришёл в сознание. Поил его вонючим бульоном из тощего зайца, кормил ещё более отвратным варевом из ног лося, мазал раны каким-то жиром. А потом велел сделать волокушу для раненого. Не отступился от брата своего, хотя даже нормальным боевым товарищем ему бедолага Троха не мог быть.

Следователь подчеркнул карандашом сведения из досье Бурлова: из Забайкалья был отозван в распоряжение главнокомандующего вооружёнными силами Дальневосточной республики и отправлен на курсы комсостава.

— Там готовили на уровне командиров дивизии, — заметил один из ОГПУшников. — Карьерный взлёт что нужно!

— А товарищ Бурлов не получил мандат даже в Иркутск, поехал в Нижнеудинск, — задумчиво сказал следователь. — Подсиживал его кто-нибудь, наверное. А может, просто поговорке следовал: где родился, там и сгодился. Скромен был.

— Или чутьё имел на всякую контру. Там же затаившуюся банду обнаружили, — добавил второй из ОГПУ. — Вот из его записки для бюро Губчека о селе Братском: «Здесь идут слухи о существовании подпольной организации белогвардейцев». — Да, ещё почему-то приписка о выдаче крестьянам по четыре аршина мануфактуры на детей.

Следователь, постукивая карандашом о лист бумаги, заметил:

— Бурлов принял участие в ликвидации белых подпольщиков. Это было сверх его полномочий, да ещё на два месяца задержало в тайге. Возможно, мстил кому-то, хотя о его злопамятности никому неизвестно. Но этого никогда не узнать.

Красногвардейцы из последнего отряда Бурлова, многих из которых уже не было в живых, тоже не догадывались, что держало Николая в тайге. Во-первых, поиск семьи названого брата. Во-вторых, встреча с теми, кто обезглавил его. В-третьих, нужно было вычислить связных.

Он научил боевых товарищей обходить разорённые зимовья и заимки. Если нет воронья, а возле изб полно клочков сена — здесь затаились или недавно побывали беляки. Объяснил, что охоту на подпольщиков нужно вести ночью, ориентироваться на так называемые ночные дымы. Белые отщепенцы могли рискнуть растопить печь и приготовить еду на целый день только тогда, когда были уверены: ни одна живая душа не увидит дыма. Остальное время они отсиживались в сене, натасканном в дом. Сложнее со связными: ими мог оказаться кто угодно — от охотника до подростка. Но собаку с собой они не возьмут. Дело связных — одиночество, тишина, незаметность. А собачий лай в тайге, даже самый отдалённый, сигнал-сообщение для других псов: скрадывают ли они добычу, чуют ли чужака, предупреждают ли хозяина. Связной, заслышав лай чужой собаки, должен затаиться или уйти.

Маленький отряд красногвардейцев-разведчиков обошёл стороной Братское. Разговоры с сельчанами — это всё потом. Коней оставили у поля, а пятеро на коротких охотничьих лыжах поднялись лесом выше, вдоль санной дороги. Вроде бы всё было в порядке: на покосах несколько нетронутых заснеженных холмиков запасённого сена. Зимовьё с прохудившейся дранкой на крыше, пустой скотник, следы небольших ног. А вот дальше… Не от жгучего морозного ветерка заслезились глаза бывалых рубак, которые видывали всякое… Возле самой дороги первые удачливые вороны облюбовали место пиршества. Бесстрашно прыгали с одного запорошенного тела на другое, выбирая, с чего бы начать лакомиться.

Семь девчонок, в обмотанных тряпками ногах, полуодетые, худые — кожа да кости, заснули вечным сном. Возле самой старшей, лет двадцати, приютились двое малышек. И синяя рука покойницы натягивала кофтёнку на их светлые головки под дырявыми шалками. Видимо, дети остались без матери и отправились к родне в Братское. А может, испугались чего-то и бросились бежать. Но ночной мороз упокоил всех, потому что в семье не было одежды. А единственную доху, наверное, надела пропавшая мать. Бурлов вспомнил, что Лавря Заедов как раз воспитывал семерых девок... Сельчане Братского запросто могли затравить семью казнённого и уличённого во всех грехах Лаври. Даже родня не дала крова семье… Новой власти испугалась, что ли? И отреклась во своё спасение. И вот за таких людей полегли в боях сотни его братьев-партизанов и красноармейцев?!

Увы, тела нельзя трогать. Уж очень хорошее место для затаившейся банды. Бурлов махнул рукой — прячемся, дожидаясь связного. Пришлось просидеть почти сутки под взгорком в снегу, пока показался ходок с ружьём, но без собаки. Зато с полным заплечным мешком. Связной оказался… зятем Заедова. Он уверял, что принёс «немного помочи» сироткам.

— Две бутыли самогона как раз сгодились бы девочкам. А валенки почему не захватил? Или, приняв горячительного, детишки по снегу и без обуви стали бы бегать? — зло сказал Бурлов.

Связной продержался минут десять и всё рассказал. Нельзя было не расколоться рядом с красногвардейцами, в глазах которых ещё стояли заснеженные трупики с важными воронами над ними…

Банду отлавливали по одному беляку полтора месяца. Но никто из них не знал, кто убил Заедова. После этой затянувшейся командировки Николая Ананиевича пригласили работать в Иркутский Комиссариат внутренних дел, он съездил в Москву как делегат съезда Советов. На открытии ему стало плохо. Показалось, что зал лишился крыши и стен, потому что рядом с делегатами были те, которых он терял в боях десятками, сотнями. Он не смог рассмотреть их лиц, а треск аплодисментов так ярко напомнил о выстрелаз, что пришлось руками закрыть уши. В НКВД Бурлов продержался недолго.

— Посмотрите-ка на характеристику из областного НКВД! Только хвалебные отзывы. Жаль, что человека подвело здоровье, — заметил следователь.

И опять же никто не знал, что железное здоровье, словно бы у Бурлова было несколько жизней, не могло его подвести. Просто он так и не нашёл ответов на ещё два вопроса, мучившие его душу. Работал председателем Куйтунского потребительского товарищества, ездил по всему краю, встречался с людьми, рассказывая о том, как в боях и крови строилась новая жизнь в Сибири. Пока не наступила ночь с шестого на седьмое августа двадцать седьмого года…

Тело героя-партизана увезли, комиссия по расследованию дела вынесла свой вердикт: самоубийство на почве постоянной работы и нервного истощения.

Может, всё так и было.

Может, по-другому…

Бурлов после встречи с крестьянами и работниками строившегося леспромхоза продолжил работать над бумагами. Аккуратно, дотошно, не пропуская ни одной мелочи. То и дело пользовался новомодным арифмометром. А потом вдруг в избе похолодало. Бурлов любил прохладу и был рад, что одна из последних тёплых ночей августа сменилась знобким ветерком, который врывался в незакрытые сени. Его обрадовали даже снежные крупинки, которые влетели в избу и косым полукругом легли у стола. А вот мысли оторвались от бумаг, и сердце горько сжалось: а нужен ли он сейчас людям так, как партизанским отрядам своей молодости? Рассказывать о прошлом, как любой деревенский дед на лавке у ворот, — невелика честь.

Внезапно пришло осознание: нужен! И это была не его мысль. Бурлов поднял глаза: половицы избы обледенели, покрылись снежными заносами. А в снегу утопали худенькие, защищённые от мороза тряпочными обмотками, детские ножки. Старшая покойница протягивала Бурлову одёжку, похожую на кафтан из дерюги, неимоверно грязный и прожжённый у костров. Малышки держали опорки, латаные, почти рассыпающиеся.

— Нет только полосатой шапки арестанта, — подумал Николай.

А ещё о том, что это выход: идти по миру с зароком «Не убий брата своего». Может, когда-нибудь где-то он узнает о том, что до сих пор осталось для него тайной. Бурлов поднял с холодного пола одежду «пророка», надел её и вышел. Он сразу стал вровень с быстро бегущими серыми облаками. И пошёл туда, куда влекла душа.

В избе осталось тело, револьвер, стол с покосившейся скатертью и записи. На полу — чернильница, пресс-папье да ненужный арифмометр.

И очень странно, что об этой последней тайне Бурлова не догадались специалисты. Ведь выстрела-то среди густо стоявших изб не услышал никто! Знать, прозвучал он не в этом мире. И был не причиной самоубийства, а помощью в преображении Николая Бурлова и начале его новой службы.

[1] поршни — простейшая обувь из гнутого куска толстой кожи на ременных завязках

[2] лядащий — увечный, слабый

[3] башибузук — (здесь) разбойник

[4] выложенный — кастрированный

[5] опорки — сапоги с коротко обрезанными голяшками

[6] поповник — верующий, посещающий церковь человек

Источники:

https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%91%D1%83%D1%80%D0%BB%D0%BE%D0%B2,_%D0%9D%D0%B8%D0%BA%D0%BE%D0%BB%D0%B0%D0%B9_%D0%90%D0%BD%D0%B0%D0%BD%D1%8C%D0%B5%D0%B2%D0%B8%D1%87М. Сапижев “Бурлов и Вторая Братская дивизия партизан” https://vk.com/@soviet_bratsk-sapizhev-burlov-i-vtoraya-bratskaya-diviziya-partizan.

Килессо Г. Т “По следам Иркутской легенды”

https://i.irklib.ru/txt/0007/1564613_kilesso_po-sledam-irkutskoj-legendy_1976/

Загрузка...