Тьма. Густая, липкая, как деготь, вываренный в котле грехов человеческих. Петух стоял на своем привычном посту — старом пеньке у забора, откуда открывался вид и на курятник, и на покосившийся дом хозяина. Луна, бледная и равнодушная, как лицо пьяницы перед запоем, бросала на землю неровные блики.
Дверь курятника была открыта.
Не просто приоткрыта, не просто недозакрыта — нет. Она зияла, как рана, как провал в иной мир, откуда уже не возвращаются. Петух чувствовал холодное дыхание этой щели, и его гребень, алый, как кровь невинно зарезанного цыпленка, дрожал.
— Кто? — прошептал он, и голос его, обычно такой звонкий и властный, теперь звучал хрипло, словно подавленный рыданиями.
Но ответа не было. Только ветер шевелил солому, только где-то вдалеке, в доме, булькала бутылка, и хрипел хозяин, валяясь в забытьи.
Петух повернул голову к своему единственному другу — к деревянной ноге хозяина, брошенной у крыльца. Она лежала, как отрубленная конечность истории, как символ всего, что потеряно безвозвратно.
— Ты… понимаешь? — спросил Петух, глядя на нее пустыми, но полными муки глазами.
Нога молчала. Она всегда молчала. Но в этом молчании было больше правды, чем во всех словах мира.
Хозяин когда-то был человеком. Теперь же он был лишь тенью, призраком, обреченным топить свою боль в дешевом самогоне. Менты уже обложили его со всех сторон, как волки слабого оленя. Скоро от фермы не останется ничего. Скоро и курятник опустеет.
Но сейчас — дверь была открыта.
Петух знал: это не случайность. Это знак. Это вызов.
— Господи… — прошептал он, глядя в черное небо. — За что? Зачем Ты испытываешь нас? Неужели мы так малы в Твоих глазах, что даже наша боль — лишь пыль на ветру?
Но Бог молчал. Как всегда.
И тогда Петух спрыгнул с пенька и, расправив крылья, пошел к зияющей черноте открытой двери. Он должен был узнать правду. Даже если эта правда убьет его.
Потому что иногда — даже петуху нужно знать, зачем он кричит на рассвете, если новый день все равно несет лишь страдание.