Она чаще видела мои фотографии и видео, нежели меня. Сомневаюсь, что она помнила, какой у меня цвет волос и глаз, пока не открывала фотографию и не восклицала: «Какие красивые голубые глаза! А какие красивые шелковистые волосы! Гордись ими, Елечка», до этого будто и не видела.

Я поняла, что потеряла свою мать тогда, когда осознала, что на меня смотрят не её человеческие глаза, а камера телефона или фотокамеры.

Сначала это казалось чем-то безобидным: «Елечка, покажи, как ты улыбаешься. А ручки поднимешь? А ножки сложишь?», но потом оно переросло в строгое и манипулятивное: «Еля, сколько раз тебе говорить? Улыбайся зубами, только дёсна не показывай! Как мы учились сидеть? Не надо, так некрасиво, как я тебя учила?», а потом и вовсе в злостное и докучающее: «Ангелина, смотри на меня. Я кому говорю! Ты что, мать не слышишь? Посмотри на меня! Я кому сказала?!»

Чем старше я становилась, тем больше я избегала свою мать, только бы не видеть камеры. Чаще всего это была камера телефона, с фотоаппаратом у матери были сложные отношения: она занималась профессиональной съёмкой, но меня хотела снимать в моменте, не тогда, когда надо настроить фотик, выбрать выдержку и экспозицию. Из-за этого у матери сначала был один глаз, потом их стало два, а там и все три.

Вид камеры вызывал раздражительное омерзение, плывущее вязкой красной лавой. Хотелось взять телефон и выкинуть его, разбить, утопить, вдолбить его каблуком в землю вместе с матерью… Я сразу заметила, когда акцент с телефона перешёл на мать, и злость моя стала сильнее. Она была тем, к кому я испытывала настоящее омерзение. Телефон — лишь инструмент в её руках.

До пятнадцати я не знала, какого цвета у неё глаза. Они всегда были закрыты камерой. Я знала, какая модель у её телефона, но я не знала, какую одежду или еду она любит. Я чуть ли не поминутно видела, как я росла, когда мать за разговором садилась ко мне, нарушая моё личное пространство и негодуя по тому поводу, что я вздыхаю слишком громко и закатываю глаза. Я видела всё о себе, и то, какими натянутыми с каждым годом становились мои улыбки, с каким нежеланием я это делала, как мои глаза просили о помощи, просили мать, а не бездушный телефон. И я не знала ничего о матери: на кого она училась, чем занималась в школе, как часто гуляла с мальчиками, как вообще относилась сама к своим родителям. Я ничего не знала и мать не хотела, чтобы я что-то знала, кроме того, как она зависима от фотографий.

Когда мне исполнилось пятнадцать, я сказала ей в открытую, чтобы она отстала. Сказала строго и жестоко, как она говорила со мной, когда приказывала принять позу. Её это конечно не устроило. Как дочь может так разговаривать с матерью? Ну вот, могу, знай об этом, клуша тупая. Так и сказала. Она разоралась, а я ушла из дома.

Пару дней ночевала у подруг.

Лучшие воспоминания у меня связаны с посторонними людьми. С девушкой-оператором в парке активного отдыха: она прыгала со мной на батутах, разговаривала, спрашивала, как у меня дела, говорила, как высоко я прыгаю, восхищалась мной, когда я забралась на стенку и прыгнула в поролоновые кубики — я, наверное, до самого потолка взлетела! — потом мы катались с ней на ватрушках, пока не было других посетителей, вместе с ней я впервые прокатилась на тарзанке. С кондуктором в парке развлечений: мать оставила меня на него, сказав, что потеряла кошелёк. Это был молодой парень, я не хотела быть ему в тягость, поэтому стояла в стороне, а он начал со мной говорить, спрашивать, как дела в школе, что мне там нравится, как я рисую, хочу ли в будущем стать художницей, он столько всего спрашивал и столько обо мне узнал, что я поняла, моя мать обо мне столько не знает. С официанткой в кафе, которая принесла мне торт, когда мать была в туалете, поправляла макияж (которого я всё равно не видела), и спросила: сегодня ли у меня день рождения? Я сказала, что да, а как вы угадали? А она сказала, что чуйка, ведь я сегодня так приодета, ведь я так ждала этот чизкейк, ведь на нём так не хватает цифры с возрастом. С каждым из этих посторонних людей я была счастлива по-настоящему, но потом возвращалась мать и доставала свой телефон: фотографировала, как я качусь на тарзанке, как смотрю на город с высоты, как делаю вид, что рада чизкейку. Счастье тускнело и облупливалось, как краска на дверном косяке.

Я знала, что мать всегда улыбается, когда делает фотографию, видела, как растягивались губы за руками, но, когда она опускала телефон, меня встречало её мёртвое равнодушие. Будто было неважно, что я здесь, важно — что я там. В цифровом виде. Нематериальная. Бесконечная. Живая. А тут меня нет. Меня не существует.

Когда я вернулась домой, мать ждала на пороге со скрещенными руками. Мне было всё равно, я разулась и прошла мимо.

— Ты ничего не хочешь сказать? — начала она.

— Нет, — усмехнулась я и направилась в комнату.

Она схватила меня за руку. Я нехотя посмотрела на неё. У неё лицо было как у мегеры, и не помогало то, что она пыталась это скрыть.

— Ты не с подружкой разговариваешь, тон выбирай!

— Я с подругами так никогда не буду разговаривать. — Я дёрнула руку и ощетинилась на мать. — Только с тобой. Отвали от меня. Достала. У тебя есть дохуллион моих фоток, вот смотри на них и разговаривай с ними!

Я ушла в комнату и захлопнула дверь. Быстро подставила стул под ручку.

— Что ты сейчас сказала?! — завопила мать. — В этом доме даже не смей материться!

Хотелось только взять и заткнуть уши. Я прикусила губу и села рядом со стулом. Взялась за его ножки и положила голову на сидушку.

— Ангелина! — крикнула мать из-за двери и толкнула дверь. Не открылась. — Я же не со стеной разговариваю вообще-то! Слушай меня. — Конечно, что мне ещё делать надо? У меня ведь нет своей воли, своих желаний. Я даже собой не могу с ней быть. Только остаточным воспоминанием в гигабайтах фотографий разной степени паршивости. — Еля, — сказала она уже более спокойно. Я подняла голову. Уставилась на дверь. Она меня так с двенадцати не называла. — Нам надо поговорить.

— Не надо, — без раздумья отвечаю. — Тебе всё равно нужна не я.

— О чём ты? Мне… мне нужна ты.

— Тебе нужны фотки и видео. Вот скажи, как зовут моих подруг? Чем мы занимаемся вместе? Чем я занимаюсь, когда остаюсь одна, о чём думаю? Что я думаю о тебе? О всех тех годах, когда на меня смотрела твоя сраная камера, а не твои глаза? Ты вообще была мне матерью? Или кем? Сама-то как думаешь, нормально справилась, раз я себя так веду? Вот скажи, а. Только честно, что ты там думаешь.

— Елечка. — А вот этого я не слышала лет с девяти. Совсем давно было. Конечно, я помню её радостный голос, когда она хотела сделать со мной фотографию, когда снимала видео, как я непутёво хожу и прыгаю, как машу рукой, завидев привычный глаз, я помню, что она улыбалась, но всего этого недостаточно. Просто недостаточно для того, чтобы называться матерью.

Я зажмуриваю глаза. Жмусь лбом к стулу, напрягаю брови. Сжимаю зубы.

— Елечка, прости…

Можно ли за такое простить?

Загрузка...