Утро у него начиналось не со времени, а со света.
На Луне нет ни утра, ни вечера - просто в какой-то момент край кратера начинал медленно наливаться жёстким белым сиянием, и тени, длинные как мысли, отползали вглубь. Ефим Савельевич щурился, выходя на крыльцо, прикрывал ладонью глаза и смотрел, как солнечный свет цепляется за неровности, за камни, за его заборчик, будто проверяет - всё ли на месте.
Всё было на месте. Как всегда. Как было вчера, будет и завтра. Это поначалу казалось скучным, а потом вдруг оказалось, что именно за это он здесь и остался - за этим вот постоянством, за тем что мир не суетится и ничего не обещает, а просто стоит и светит.
Домик стоял крепко, садик аккуратными грядками, как он любил - ряд к ряду, без лишнего. Земля, конечно, не та, но если её перебирать, разговаривать с ней иногда, не торопиться - она ведёт себя почти как живая. Может, она и есть живая, только уж медленная очень – как и всё здесь. Может, замечает его - вот этот странный тёплый объект, который каждый день приходит и копается. Думает о нём что-нибудь своё, геологическое, многомиллиарднолетнее...
...
Первым делом - самовар.
Пламя получалось не такое, как на Земле - капризное, странное, плоское, почти нарисованное. Зато чай потом выходил особенный, и Ефим Савельевич давно перестал пытаться это объяснить, а просто принял как факт - здесь так. Садился на крыльцо, обхватывал кружку двумя руками, и первые несколько минут просто сидел и смотрел, как огромная тень от западного гребня медленно, почти незаметным перемещением, ползёт по дну Котловины. Так он называл кратер внизу - Котловиной. На картах там было что-то буквенно-цифровое, казённое, как инвентарный номер на казённом имуществе. А по-человечески - Котловина - и всё тут. Он вообще тут многое переименовал и нисколько не стеснялся.
- Ну что, Милка, - говорил он корове, - опять день.
Как он здесь остался - рассказывать недолго, хотя люди почему-то всегда ждали длинной истории и разочаровывались.
Прилетел по контракту, техником. Полгода, всё как обычно. И вот в один из последних дней вышел после смены, сел на камень, посмотрел вокруг - и понял, что не хочет улетать. Просто так. Не потому что плохо на Земле, не потому что некуда - а потому что вот здесь, прямо сейчас, было хорошо так, как бывает редко. Тишина, но не пустая - полная, как комната, в которой много всего, только не сразу видно.
Он пошёл к начальнику и сказал - я бы ещё остался.
Начальник в этот момент смотрел в какую-то свою точку над его плечом с видом человека, на котором одновременно висят три отчёта, два регламента и один сотрудник, не вернувший ключ от склада. Он кивнул, не поворачивая головы, - кивнул в пространство, мимо Ефима Савельевича, мимо разговора, мимо Луны вообще. И этого оказалось достаточно. Контракт продлили. Потом ещё. Потом база сократилась, народ разъехался, начальник убыл со своими тремя отчётами на Землю, а Ефим Савельевич остался - и подписал бумагу, что на своём попечении, претензий не имеет.
Прислали запасы. Прислали семена. Прислали корову, Милку, стало быть - по какой-то программе лунного животноводства, которую потом тихо закрыли, про корову в суматохе забыли, а он и не напоминал. Зачем напоминать. Хорошая корова.
...
Дочь поначалу звонила часто.
- Папа, тебе не одиноко?
- Нет.
- Папа, тебе не скучно?
- Нет.
- Папа, ну объясни хоть.
Он думал. Потом говорил:
- Ты когда-нибудь просыпалась в деревне летом, очень рано, когда ещё все спят и даже собаки молчат? Вот примерно так. Только всегда.
Она смеялась. Не понимала, но смеялась - а смех это уже половина понимания, просто другим путём.
...
Милка подходила неспешно, оставляя в пыли чёткие отпечатки, которые не исчезали ни через час, ни через год, ни - он был уверен – не исчезнут никогда. Здесь вообще ничего не исчезает. Ветра нет, дождя нет, некому стирать следы. Его собственные следы от первого выхода до сих пор лежали у северного склона - он иногда ходил смотреть на них просто так, без причины. Стоишь и смотришь на след своего сапога тринадцатилетней давности, и думаешь: тот человек в том сапоге был немного другим. Не хуже и не лучше - просто ещё не знал, как хорошо бывает, когда никуда не надо.
Милка смотрела на него большим тёмным глазом, в котором отражался весь белый мир и маленький перевёрнутый Ефим Савельевич с кружкой - смешной такой, круглоголовый.
- О чём думаешь? - спрашивал он.
Корова жевала, глядя большими глазами с ресницами. С таким видом, словно вопрос был хорошим, но ответ она приберегала для более подходящего момента.
Он любил её, просто как любят тех, кто рядом давно и никуда не делся. Она была тёплая, живая и земная среди всей этой минеральной вечности, и одно её присутствие рядом делало пейзаж обитаемым. Без коровы тут был бы просто красивый мёртвый космос, а с коровой - хозяйство.
- Правильно живёшь, - говорил он ей. - Не суетишься. Я вот полжизни потратил на суету, а ты сразу знала. Уважаю.
Она иногда клала голову ему на плечо – тяжелую голову, полную коровьих мыслей, доверчиво, как кладут голову те, кому с тобой спокойно и кто не считает нужным это скрывать. В такие минуты он сидел тихо и не двигался, стараясь угадать, о чём она думает, но каждый раз при этом его одолевала дремота.
...
Днём было много дел в огороде.
Перекладывал камни, поправлял бортики, рыхлил землю. Каждое движение медленное, точное, без лишнего. С возрастом, а тем более на Луне вообще начинаешь ценить точность - когда вокруг такая тишина и такое пространство, каждое лишнее движение кажется неуместным, как громкий разговор в библиотеке.
Солнечный день тут длится две земных недели - и время тянется не часами, а делами: вот грядку поправил, вот полил, вот сел, отдохнул, посмотрел на Землю.
Земля висела всегда в одном месте - большая, голубоватая, с белыми завитками облаков, спокойная снаружи и бурлящая внутри. Красивая. Очень красивая - особенно отсюда, когда видишь её всю сразу, целиком, без подробностей. Подробности, он заметил, мешают красоте. Вблизи - пробки, очереди, новости. Издалека - синий шар в чёрном небе, и хочется сказать что-нибудь хорошее.
- Ну, за вас там, - говорил он, поднимая кружку. - Не торопитесь сильно-то.
И пил. С уважением и с нежностью, как пьют за близких, которые живут не так, как ты, но всё равно свои.
...
Вечером он любил просто сидеть.
Не делать ничего - просто сидеть и смотреть, как меняется свет, как тени вытягиваются до абсурда. От маленького камушка тень в десять метров, чёткая как чертёж, как будто кто-то очень аккуратный взял линейку и провёл. Поверхность, которая днём казалась просто серой и скучной, в эти часы вся проявлялась - каждая складка, каждая морщинка, тысячи маленьких кратериков, набитых везде как напоминание. Каждый - чей-то удар из пустоты. Миллиарды лет бомбардировки, и вот лежит, терпит, молчит.

Ефим Савельевич смотрел на это и думал: вот это возраст. Вот это выдержка.
Небо над головой - чёрное всегда, даже когда светло. Это поначалу казалось неправильным, почти обманом: светло, а небо чёрное. Но потом привык и даже полюбил - потому что в этой черноте стояли звёзды, твёрдые и острые, не мигающие, как на Земле, а намертво вбитые в небо. Надёжные. Никуда не торопятся.
...
Однажды он увидел, как через всё небо прошла комета.
Не падающая звезда - не вспышка, нет. Настоящая комета, с хвостом, который тянулся за ней как шлейф платья на балу, которого она, может, и не замечала. Шла медленно, величественно, несколько ночей подряд, и каждый вечер он выходил смотреть. Хвост был чуть голубоватый, чуть зеленоватый - в нём горели льды и пыль с самого края солнечной системы, где темно и холодно так, что даже думать об этом зябко. Летела оттуда миллионы лет - и вот, пожалуйста, пришла, показалась, ушла обратно. До следующего раза, через тысячу лет.
- Милка, - говорил он, - смотри.
Милка смотрела вверх. Или делала вид. С ней никогда не знаешь точно - но она стояла рядом и смотрела в нужную сторону, и этого было достаточно.
Ещё однажды - ночью, в самую тёмную пору - прямо за западным гребнем что-то вспыхнуло. Не метеорит - метеорит это быстро, а тут свет поднимался и разливался медленно, оранжево-белый, и потом долго оседал светящейся пылью. Он потом понял: крупный метеорит ударил за горизонтом. Там теперь новый кратер, безымянный, свежий, горячий. Ещё один след в бесконечном альбоме лунной поверхности.
Он подумал: на Земле такое - катастрофа, новости, паника. Здесь - просто случилось. Просто новая яма. Никто не пострадал, потому что некому страдать. Лежит теперь, остывает. Ждёт, когда кто-нибудь придёт и назовёт.
Называть новую яму он пока не пошёл. Далеко.
А ещё был рассвет над Котловиной - не земной рассвет, а здешний, медленный, двухнедельный. Когда солнце только-только начинает выползать из-за горизонта - не всё солнце, а только краешек - оно бьёт по поверхности почти горизонтально, и тогда каждый камень отбрасывает тень длиннее себя в сто раз, и вся равнина становится полосатой, как тигр. Чёрные полосы тени и белые полосы света чередуются, и в этом есть что-то такое... он не знал слова. Торжественное, что ли. Как будто мир объявляет что-то важное, только не словами.
А он сидел и слушал это объявление глазами. Каждые две недели. И каждые две недели оно казалось новым.
Млечный Путь в полную лунную ночь был виден хуже - Земля светила ярко, голубовато, заливала небо своим отражённым светом. Он называл это земесяцем - смешное слово, но точное. При земесяце можно читать, хотя он предпочитал просто сидеть. Зато когда Земля уходила в тень - вот тогда Млечный Путь открывался весь, от края до края неба, широкий, туманный, живой, с тёмными протоками и светлыми мелями, и смотреть на него можно было до головокружения.
Он однажды улёгся прямо на спину - и смотрел вверх.
Лежал долго. Звёзды над ним не двигались - здесь нет вращения, которое было бы заметно за час, - просто стояли, стояли, стояли. И он лежал и думал: вот оно всё. Вот весь мир. А я - вот. Маленькая тёплая точка на холодном камне. И ничего страшного в этом нет, совсем ничего - наоборот, даже хорошо. Хорошо быть маленькой тёплой точкой. Лучше, чем казаться большим и важным и куда-то торопиться.
Милка подошла и посмотрела на него сверху вниз - с искренним недоумением, которое у неё выходило особенно выразительно.
- Всё в порядке, - сказал он.
Она постояла. Потом отошла - видимо, решила, что если человек лежит на земле и говорит, что всё в порядке, то, наверное, так и есть.
...
Как то раз памятный случай был с гостями.
Он их заметил ещё издалека - сначала решил, что показалось. Что-то блеснуло над западным гребнем. Потом ещё раз, ниже.
Это было как сигара. Большая железная сигара, вытянутая, с наростами по бокам - не то крылья, не то плавники, не то просто конструктивные излишества, оставшиеся от прежних версий. Снижалась медленно, покачиваясь, - и было в этом покачивании что-то знакомое, домашнее, как у автобуса на плохой дороге. Просто опустилась за дальним краем кратера - и всё.
Ефим Савельевич поставил самовар с крыльца на пол. На всякий случай.
Их было шесть, или восемь - он потом так и не смог вспомнить точно, потому что они были похожи друг на друга до полной неразличимости и к тому же всё время двигались. Ростом с хорошую собаку, широкие, приземистые, с глазами по бокам - каждый глаз отдельно, независимо, как два разных существа на одной голове. Шли боком, по-крабьи, семенили горизонтально, будто каждый шёл немного не туда, куда смотрел. Кожа - или что там у них - поблёскивала зеленовато, как старый самовар, давно не чищенный. Ефим Савельевич заметил это сходство и почувствовал слабое, но отчётливое раздражение собственника.
Шли прямо к огороду. С деловым видом. С таким видом идут не смотреть и не разговаривать.
- Эй, - сказал он, ракообразные!.
Ноль внимания. Переговаривались между собой - щёлкало, шипело, как масло на сковородке, - и семенили к грядкам уверенно, как к своим. Передний уже тянул к капусте что-то вроде клешни - с пониманием, как тянутся к хорошему товару на рынке, когда уже решил брать, но делают вид, что ещё пока только прицениваются.
- Эй! - повторил Ефим Савельевич громче и пошёл к ним.
Несколько этих пучеглазых штук развернули глаза в его сторону – но не все глаза вместе, один глаз на Ефима Савельевича, один на капусту, другой по сторонам глазами вразнобой водит, нет ли опасности, что выглядело немного как будто они этими глазами между собой переговаривались, а может, ему знаки подавали. Или оценивали. Очевидно, пришли к выводу, что предмет некрупный и можно продолжать.
Передний взял-таки капустный лист. Аккуратно так взял - и потянул.
Вот тут Ефим Савельевич взял палку.
- А ну! - сказал он и двинулся вперёд с тем особым шагом, каким идут к соседскому петуху, который снова в огороде и снова делает вид, что не понимает, чего от него хотят.
Они отпрыгнули разом - все восемь или шесть, в разные стороны, по-крабьи, с обиженным шипением. Но капустный лист передний не выпустил. Зажал покрепче и отпрыгнул вместе с ним - ловко, надо признать.
- А ну ! Положи! - крикнул Ефим Савельевич.
Продолжая держать капусту тот попятился, не сводя с него своих выпученных глаз-перископов и при этом умудрялся жевать краешек листа. Причём жевал с таким вызывающим видом, что сразу было понятно: вкусно и не отдаст. И это раздражало особенно.

Двое других тем временем тихонько заходили с фланга - к редьке. Медленно, бочком, с преувеличенно безразличным видом. Как будто они просто гуляли и так получилось, что гуляли именно в сторону грядки.
- И вы туда же! - Ефим Савельевич развернулся к ним.
Те замерли. Сделали вид, что они здесь вообще случайно.
Он стоял посреди огорода и вертелся - сюда, туда, - а они отступали с одной стороны и немедленно просачивались с другой. Коварно, надо сказать. Продуманно. Было в этом что-то такое... командное. Он вдруг понял, что его тактически обходят, и почувствовал к ним невольное уважение, которое немедленно подавил.
- Ах вы хитрые! - сказал он.
И сделал то, чего они, видимо, не ожидали: не стал гоняться - просто встал столбом посреди грядок и свистнул. Не закричал, а засвистел завернув язык к нёбу, вспомнил детство, от души, как свистят, когда хотят обидеть и унизить противника.
Подействовало. Может у них было похожее хулиганское дестство, как и у Ефима Савельевича.
Они отпрыгнули все разом, даже тот, с капустным листом, даже те, что заходили с фланга - все, одновременно, метра на три, долго и плавно опускались на грунт, и потом несколько секунд просто стояли и смотрели на него своими рачьими глазами. Потом главный - крупнее остальных, с какими-то дополнительными шишками и наростами на спине и голове, которые, видимо, означали должность – изобразил нечто нечто вроде пожатия плечами. Повернулся. Пошёл боком к сигаре.
Остальные потянулись за ним.
Тот, с капустным листом, уходя, всё-таки доел его до конца. Не торопясь, показывая, что не боится и возможно ещё вернётся за редькой. Последний кусок дожевал уже у самого трапа.
- Ну наглый, - сказал Ефим Савельевич с невольным восхищением.
Сигара взлетела тихо, покачнулась над гребнем и пропала. Он постоял. Осмотрел грядки - редька цела, капуста потеряла часть кочана.
- Милка, - сказал он, - ты видела?
Милка жевала у стены. Видела, скорее всего. Отнеслась, как всегда, философски - с невозмутимостью существа, которое повидало достаточно, чтобы уже ничему особенно не удивляться.
- Вот и я говорю, - кивнул он.
Вечером, сидя с чаем и глядя в ту сторону, куда улетела сигара, он думал: ну вот, значит, есть. Летают. Капусту любят. Причём знают, что берут, - не за редкий лист хватались, а именно за белый плотный кочан. Понимают в капусте. Ему стало тепло и гордо на душе за свой каждодневный огородный труд. Не ударил лицом в лунную грязь, не у каждого есть такая капуста. Было с одной стороны лестно, с другой - обидно. Прилетели с другого конца вселенной - и ни здрасьте, ни разрешите, прямо к грядкам. Могли бы и познакомиться сначала. Он бы, может, и дал кочанчик - не жалко. Но так - нет. Принципиально.
Назавтра он сделал пугало.
Соорудил из старого скафандра, набитого пеной, приладил сверху круглый контейнер из-под кабелей вместо головы, нарисовал маркером лицо – как у того краба начальника с шишками на голове, без улыбки, с такими же глазами, которыми он смотрел в разные тстороны, когда давал команду своей банде к отступлению. Воткнул на шест посреди огорода. Подумал и добавил кепку - для весомости. Отошёл, посмотрел.
Пугало смотрело в сторону западного гребня. Строго. С пониманием ситуации.
- Как? - спросил он у Милки.
Милка смотрела на пугало долго, с нарастающим подозрением - так смотрят на нового человека в компании, когда ещё непонятно, свой или нет. Потом отвернулась.
- Строгое, - решил Ефим Савельевич. - То что надо.

С тех пор гости не возвращались. То ли пугало помогло. То ли разнесли по своим краям - осторожно, мол, хозяин жадный. То ли летели они тысячу лет, а капуста не стоила таких затрат, и один кочанный лист был всего лишь дегустацией. В любом случае - редька осталась цела, и это было неплохо.
Иногда, сидя вечером за самоваром, он думал: а как и что они там рассказывают? Сидят в своей сигаре, щёлкают, шипят. Показывают - вот, летели, нашли огород, хозяин злой, свистит, кричит, кричит. Не каждый полёт небось у них такое приключение. Смеются, наверное. Или что у них вместо смеха.
Он не обижался. Сам бы смеялся.
...
По субботам он топил баньку.
Это был особый день - не по расписанию даже, а по ощущению: тело само знало и требовало. Дым поднимался странно - не клубами, как на Земле, а ровно, нерешительно, будто сомневался в себе. Но всё равно поднимался - и Ефим Савельевич смотрел на него каждый раз с удовольствием. Вот, мол, дым. Живём.
В бане он думал медленно и хорошо - такими мыслями, которые в обычной жизни не помещаются, потому что всегда некогда. Думал о том, что вот он сидит сейчас в бане на Луне, и пар поднимается вверх, и за стенкой - Вселенная, прямо за стенкой, буквально с ладонь материала, - и это нормально. Это стало нормально. Человек ко всему привыкает, и это, наверное, лучшее его качество. Или худшее. Смотря к чему привыкать.
- Вот это дело, - говорил он вслух.
После бани пил чай медленно, с чувством. Смотрел, как тени меняются, как свет чуть сдвигается. И в такие минуты всё казалось на своём месте - он, чай, Милка рядом, звёзды вверху, Земля сбоку. Всё расставлено правильно, как будто кто-то думал, когда расставлял.
Ночью всё становилось совсем другим.
Солнце уходило резко - не плавно, а именно резко, как выключатель. И сразу наступала темнота такая, что первые секунды казалось, будто ослеп. А потом глаза привыкали - и начиналось.
Звёзды. Столько звёзд, что поначалу это давило - слишком много, слишком всего, слишком бесконечно. Потом привык. Потом стал различать - вот Юпитер, крупный, желтоватый, солидный, висит как фонарь на столбе, уверенно. Вот Сатурн чуть поодаль - щёголь, с кольцами, виден даже в маленькую трубу: плоские, наклонённые, невозможные. Каждый раз смотришь и думаешь: ну кто такое придумал. Серьги.
Марс иногда висел красноватой точкой - тревожной, как сигнальный огонь с неизвестным значением. Он смотрел на него и думал: там тоже, наверное, кто-нибудь когда-нибудь будет сидеть с чем-нибудь вроде самовара. Смотреть на Луну. Кивать.
А над Котловиной иногда случалось вот что: метеоры. Не отдельные, а потоки - когда Луна проходила сквозь шлейф какой-нибудь кометы, они сыпались сотнями, беззвучно вспыхивая о поверхность вдали, поднимая светящиеся облачка пыли, которые медленно, как в замедленном кино, оседали обратно. Никакого звука, никакого грохота - только свет и пыль, снова свет и пыль. Немое кино о бомбардировке. Он смотрел на это из-под своего навеса и думал: вот так оно и было всегда. Всегда вот так падало и оседало, миллиарды лет, задолго до людей, до Земли с её пробками, до всего.
И будет ещё долго после.
Эта мысль была не грустной. Странной, но - не грустной. Скорее успокаивающей.
Он выходил, садился на крыльцо, закутывался в кусок старой экранно-вакуумной теплоизоляции.
Милка выходила следом и стояла рядом - спокойная, тяжёлая, как якорь.
- Как думаешь, - спрашивал он её, - те, с сигарой, далеко живут?
Молчание. Жевание.
- Я думаю, далеко, - говорил он. - Летели, может, тысячу лет. А прилетели - Федя съел капустный лист и полетел восвояси.
Он давно назвал того, с листом, мысленно - Федей.. Федя - и всё тут.
- Интересно, что он там у себя рассказывает, - говорил Ефим Савельевич. - Были, мол, на Луне. Воровали капусту. Хозяин орал. Вкусно было.
Милка вздыхала.
- Согласен, - говорил он. - Хорошая капуста была. Не жалко для межпланетного контакта, но пусть спросят сначала.
Они сидели так вдвоём - он и корова - и над ними было всё мироздание. Огромное, старое, ни капли не озабоченное ими двумя. Вот Земля светит голубым. Вот Юпитер висит солидно. Вот Млечный Путь лежит поперёк неба, как пролитое молоко, которое некому вытереть и незачем. Вот - тишина такая, что слышно собственное дыхание. Вот - он сам, маленький, тёплый, совершенно лишний по всем космическим меркам - и при этом совершенно на месте.
- Неплохо, - говорил он наконец.
Это было всё, что нужно было сказать. Большего не требовалось - ни мирозданию, ни Милке, ни ему самому.
Так и жил.
День за днём, свет за тенью, чай за чаем. Грядки, самовар, Милка, банька, звёзды. Иногда метеорит в редьку. Иногда корова уйдёт медитировать в Колодец - стоит там, смотрит в небо, возвращается с достоинством. Иногда Федя со своей командой нарисуется над гребнем - он научился различать их сигару по особому блеску, немного масляному, - постоит за горизонтом и уйдёт, покачавшись. Видимо, пугало работало. Или зауважали, репутация. Или то и другое.
Он написал однажды дочери письмо. Текстом, старомодно.
Написал: не беспокойся. Мне хорошо. Здесь очень красиво, только красота такая, что надо сидеть долго, тогда увидишь. Второпях не разглядишь. И ещё: прилетали тут, хотели капусту. Прогнал. Поставил пугало в кепке, стоит, сторожит. Корова здорова, кланяется.
Дочь ответила через день: папа, ты стал поэтом. И ещё отдельно: КТО прилетал? ВСЁ хорошо?
Он написал обратно: обычные. Коварные. Один всё-таки угостился. Зовут Федей.
Она больше не спрашивала. Некоторые ответы закрывают вопрос с такой силой, что следующий просто не помещается.
- Милка, - сказал он, отложив планшет, - я, оказывается, поэт.
Корова посмотрела на него. Подумала. Потом подошла и ткнулась мордой ему в плечо - тяжело, но по-свойски.
- Ты права, - сказал он и почесал её за ухом. - Не зазнаваться. Понял.
И пошёл поливать редьку.
Пугало стояло посреди огорода - в кепке, с нарисованной крабьей рожей, с глазами и бровями, видимо грозное на их языке. Смотрело в сторону западного гребня. Там было тихо, спокойно, и солнце медленно цеплялось за камни, и тени ползли, и Земля висела сбоку, большая и голубая, и всё было именно так, как должно быть.
