Старая Елена проснулась рано. Это хорошо… У неё сегодня великий день.
«Дел невпроворот…»
Она улыбнулась. Но полежать бы ещё — послушать, как шумит море, как на соснах за окном чирикают воробьи. Полежать на свежих крахмальных простынях, кои она сама себе вчера постелила. Новёхоньких, белых, лежавших в дубовом бельевом шкафе на важный случай. И случай вот настал.
Платья она вчера свои тоже подготовила. Праздничное чёрное, с обильным блестящим бисером по вороту — ох стыд-то! — вон аккуратно развешено на стуле… Другое же пока ждёт.
* * *
Всё поменялось в саду и во дворе старой Елены! Всё вроде бы то же, а как будто повернулось тебе новой стороной!..
Вчера ещё не стояло тут столов, а глядь — и столы-то скатертями до земли покрыты. И наваренное-нажаренное-напечённое давеча носится из кухни сюда, расставляется.
— Сиди-сиди, — махает Елене ладонью в муке снующая туда-обратно со всеми соседка.
Чудеса, чудеса…
Гости пришли! Музыка играет под старыми кручёными оливами! Гитары, скрипка, бузуки, аккордеон! Соседки уже пляшут, смеются, веселятся, даже толком в нарядное не переодевшись после приготовления стола. Вот почему все любят праздники у старой Елены!
— Бабушка! — К Елене в объятия кидается София, вынырнувшая откуда-то из толпы. — С днём рождения, бабушка!
Елена смеётся, обнимая приветственно самую младшую внучку. Кто Елену со стороны видит, скажет — мол, и вправду, от глаз морщинки как лучики бегут. А Софии давно надо в пополам складываться, дабы бабушку обнять.
— Одна?.. Где твой? За воду поблагодарить хочу!
— Там, — София неопределённо и чуть нервно мотает головой. Улыбка пригасает. — С деревенскими говорит.
— Поссорились?
Чёрные, точно волшебные агаты, глаза бабушки не отпускают, и София ощущает себя снова нашалившей семилеткой. И беседы снова не избежать.
— Да, — София выдыхает. — В дороге. Устала уже… Уволили его. Год вкалывал, душу рвал, а тут вдруг… Сидит теперь. Ничего не хочет. Как робот стал.
София, не стесняясь уже бабушки, промакивает салфеточкой уголки глаз.
Внутри Елены похолодело:
«И сюда дошло…»
— Наладится у вас, — наконец, решается сказать Елена. Голос из-за сжатого, перехваченного чем-то горла едва-едва не дрогнул. — А ты мудрее будь. Как я учила.
София вытирает мокрый красный нос и кивает.
— Помнишь-то, чему я тебя учила?.. Что говорила?
— Да, бабушка.
Снова София весела и в гармонии с ярким праздником, что вокруг. Вот-вот упорхнёт к подошедшим подружкам детства.
И это главное. А то, что «помнит» вроде, но явно не понимает… Может, к лучшему.
— А своего позови. Хороший водопровод мне сделал, — улыбается и Елена.
* * *
— Ох, мать тебя бы за это осуди-и-ила, ох, осудила! — обводит взглядом обильно блестящий ворот Елены деревенский бобыль Костис, когда та подсаживается к нему за стол, и смёётся. Задорно, как в юности. — Ух, прокляла бы!
— Как знать, как знать… — тянет старая Елена, пристраиваясь на лавку.
Сухая, прямая, горбоносая Марфа по никому не известной причине вечно ходила в чёрном платье, строгом, простом, глухом, грубого кроя. Странно, ведь все были у неё живы-здоровы… Постепенно под жгучим её орлиным взором женщины и даже девушки тоже стали «Марфами». Бунтовали только сын Марфы Костис, патлато-усатый разгильдяй, звавший «Марф» чёрными воронами, и Елена — издали видневшаяся на деревенской улице то небесно-голубым, то насыщенно-алым, то вдруг жёлтым пятном платья… Полвека назад именно Елена, местный аптекарь, сидела у постели умирающей Марфы. О чём говорили они всю ночь, в чём каялась Марфа, по вопросу благочестия рассорившаяся аж с самим епископом, Елена никому не сказала. Молчала необычайно как камень.
— А ты чего не поёшь? Спел бы мне что-нибудь своё про море? Так, как ты пел раньше-то?
— Да-а… — Костис смущается и смотрит на тарелку перед собой. — Старый я.
— О-хо-хо! — закатывает глаза Елена и кивает в сторону музыкантов, где и пузатенькие ровесники Костиса есть. — Они вон молодые!
— Не пойду.
Елена молчит. Костис не выдерживает и ворчит в усы:
— Никому это не надо.
— Как это? Мне надо! — громко тотчас оживляется, негодуя, Елена. — Пошёл-пошёл-пошёл!..
Сердце у неё, похоже, единственной, не успокаивалось, пока Костис, упрямо глядящий под ноги, шагал к помосту и переговаривался там с шапочно знакомым музыкантом. Спустя три минуты Костис встал к взвизгнувшему микрофону…
В серебряном дворце на дне морском
Живут волшебницы-наяды.
Век век сменяет несть числа,
Печаль-тоска ли, радость —
Им всё одно.
Давным-давно
Им велено хранить
Искру творенья мира.
И нарушала каждая из них
Завет незыблемо держаться.
Творили люди —
По любви наяд.
Творили песни, плуги,
Колодцы, флейту,
Зерновые круги,
Мосты, пути-дороги,
Гарпун твой, Георгис,
Гитару, лиру, правду!
Так жизнь отжив, наяды уходили в море…
Костис хриплым своим, не распетым и вполсилы голосом спел на бис ещё песен пять — и лирическую, и про партизан, и одну вовсе препохабную, на которой ему то шикали, то краснели и утирали слёзы от хохота. Даже помятый, неухоженный, в три дня не стиранной рубахе Костис — с орлиным, как у маменьки, взором — на помосте у микрофона был сияюще-прекрасен…
— А я говорила!
— Говорила она, — буркает, садясь на лавку под аплодисменты, Костис, а Елена обнимает его за жилистую шею и крепко целует в висок.
«Что с тобой случилось, Костис? Что с тобой случилось? Как тебе помочь?»
— Знаешь, — доверительно шепчет ей Костис. — Только ты никому… Хлыщ ко мне позавчера один приезжал. Говорит, фольклор для передачи собираю, вас в городе порекомендовали. Миллион зрителей обещал.
— О-о-о…
— А я его прогнал!.. Потом, смотрю, визитка в косяке торчит. Выбросить хотел.
— Выбросил? — встревоженно спрашивает Елена.
Костис сидит молча. Замерев, думает о своём…
— Нет, — качает он головой и улыбается.
* * *
Печально немного, но катится праздник к концу. Давно уже за фонариками небо чёрное и гладкое, как шёлк платья Елены. Кто-то идёт к морю полюбоваться звёздами и послушать прибой, а кто-то — к виновнице торжества попрощаться, поздравить, пожелать здоровья и столько же лет жизни, повспоминать былое, поблагодарить и ещё раз попрощаться. Столы, опустелые, кое-какие уже собираются, уносятся до следующего раза. Музыканты давно играют не задорно-боевито, как прежде, а как ни дать ни взять коты на солнышке разленившиеся, объевшиеся, балованные.
— Пора мне, — говорит Елена старшему сыну Николаосу, когда они остаются за столом вдвоём.
Николаос поворачивается к матери:
— Устала? Так иди, конечно, управимся.
— Нет, — Чёрные глаза Елены встречаются с глазами Николаоса. — Не устала.
Загорелое лицо Николаоса светлеет от ужаса. Глубокие борозды-морщины разглаживаются, глаза становятся как плошки — и седой как лунь Николаос снова маленький испуганный мальчишка. Хотя для Елены они все маленькие. И дети, и внуки, и уже которое поколение соседей.
Николаос разве что и в детстве был необычайно серьёзным. Сейчас же всё как должно быть — строгий и суровый глава семейства.
— Я… — хрипит Николаос. — Я не дозволю! — И бьёт костистым натруженным кулаком по столу так, что кружки, ножи, вилки-ложки рядом подпрыгивают. — Я, как… Как…
Он явно хочет кричать своё любимое:
«Я, как глава семейства, не дозволю!..»
Но он снова шестилетний мальчик с иссиня-черными волосами и с преупрямым выражением лица из-за чего-то невыносимо-тяжёлого внутри. Несправедливого.
И мама-волшебница это тяжёлое и несправедливое, как обычно, сейчас играючи уберёт, развеет…
— Это наш закон, Николаос. Такова природа, — вздыхает Елена. — Рано ли, поздно — всегда… Понимаю, как вам будет горько и пусто поначалу. И слёз-соплей лишних ваших я не хотела. Тебе одному сказала, дабы сердце твоё не разорвалось. А так — всё у тебя после справится. Справится у тебя, справится и у других.
«Всё, что могла, вам оставила… А праздник прошёл должно, как я мечтала».
Николаос, отмолчавшись, снова поворачивается к матери — снова взрослый, крепкий, словно скала надёжный и, надо же, улыбчивый:
— Позову наших?
* * *
Чёрное платье лежало на застеленной кровати. Блестело в полумраке бисером, точно потолок перед сном оглядывая.
На стоящей возле зеркала Елене платье было белое.
Одну за одной Елена доставала шпильки из собранных волос — пока те не упали на плечи и спину расслабленной волной. Наверное, с час чесала их Елена можжевеловым гребнем, что выточил и подарил ей покойный муж. Он ей тогда и женихом-то не был. А гребень Софии отойдёт…
Не человек уже Елена. И миру людскому не принадлежит.
Тихо, бесшумно — не скрипнула даже самая вредная ступенька — Елена выходит в кромешную ночь. На дом, построенный ею с мужем, не оглядывается.
Она идёт по ставшей щемяще какой родной деревне. Путём, который хорошенечко продумала давным-давно — чтобы обойти всё-всё и, как цветы в букет, собрать все памятки. Памятки о любимом муже, детях, внуках, родне, друзьях, соседях.
Никто её не видит. Разве что собаки у будок подымают головы, кошки, возвращающиеся домой с ночной охоты, замирают, а из-за углов и щелей высовываются, не таясь, маленькие домовые духи.
И увидь кто её на береге, даже самый престарый, молодой Елену наблюдавший, то не признал бы. Тонкий гибкий стан в белом струящемся платье, лицом почти один в один София лет пять назад, густое покрывало звёздно-чёрных волос, а главное — глаза волшебные, вразлёт, зовущие.
Но пусто, безлюдно у моря.
Только Николаос на гальке сидит, на рушащиеся волны из-под мохнатых бровей смотрит. Спина согнута, руки безвольно висят, на колени положенные. Ни бутылки, ни даже трубки, подрагивает лишь от ветра. Глаза ещё блестят.
И видит Елена, что не надломилась, как она боялась, ветка. Не погибнет дерево…
Кладёт Елена незримую ладонь сидящему Николаосу на плечо, и не чувствует ничего Николаос.
Не оглянется назад Елена, и когда войдёт в воду моря. Сомкнётся над нею мутная гладь, станет с каждым шагом угасать скудный утренний свет, а Елена не вспомнит, что думала вдохнуть напоследок напоследок солёный воздух. Другая у неё, бестелесной, теперь природа — и незачем воздух.
По всплывающим к солнцу прозрачным медузам — по лестнице длиною в тысячи миль, в тысячи лет — спустится она в их с сёстрами сад. В сад, где по мелкому песку ползают крабы, слепые трилобиты и бескостные шёлковые осьминоги. В сад, где вослед кистепёрым рыбам колышут щупальцами на кораллах всевозможных расцветок, форм, размеров морские анемоны. В сад, над котором плывут великаны-киты и черепахи, на чьих спинах могли бы стоять человеческие города.
В саду полукругом стоят шестнадцать камней. Шестнадцать сестёр. Елена — семнадцатая…
Елена коснётся каждого камня. Каждая сестра, как и она, в свой черёд пришла сюда, не жалея о нарушенном. Какие имена они выбирали себе в земную жизнь?
Каллиопа, Алкиона, Дафна, Эвридика, Ио… Остальные стёрло безжалостное время.
Прежде чем замкнуть собою круг камней, потянется сверхчувствами бывшая Елена к далёкому, не зримому с морского дна солнцу. Рассыплется душа её и полетит трепещущими свободными искорками по струнам мироздания, не боясь больше страшной цены. Поймает кто искру — зажжётся в том огонь… Расцветёт розарий, распоследняя отдушина одной отчаявшейся женщины — и которая не станет второю Марфой. Пойдёт в деревенские учителя неожиданно для всех и для себя, конечно, тоже Софиин муж, а Костис, открытие жизни того «хлыща», разгромно выиграет национальный конкурс.
«Я рядом с вами, — говорит Елена, — знайте…»