Алтайский край. д. Староильинка.

7 июля.

Летнее солнце, пробиваясь через запыленные окна под потолком, разрезало полумрак тяжелыми, золотистыми лучами, в которых кружились миллионы пылинок. Не смотря на начавшийся отпуск, директор школы Василий Петрович, стоя на третьей ступени алюминиевой стремянки, сдирал шпателем с зазубренным краем отслоившуюся за десятилетия краску с баскетбольного щита. Соскребал пластами. Снизу доносилось тяжелое, мерное шлепанье – это Иваныч, он же сторож, он же дворник, он же грузчик и главный по всем мужским работам в единственном малокомплектном образовательном учреждении деревни, с ленцой размешивал в пластиковом ведре густую, почти черную краску. При каждом обороте палки она издавала влажный, чавкающий звук. Цвет был густым, насыщенным, как запекшаяся кровь.

— Иваныч, ты что творишь?!

Вопрос Василия Петровича прозвучал негромко, но с той стальной, холодной нитью нетерпения, которая заставляла вздрагивать самых отъявленных хулиганов.

— Иваныч, ну что творишь?! — повторил он, уже спускаясь на одну ступеньку ниже. — Я же просил салатовый. Для стен. А это что? Бордо?

Иваныч оторвал взгляд от ведра, в котором медленно вращалась мутная багровая жижа. Его лицо, испещренное морщинами, как высохшее русло горной реки, выражало философское, почти буддийское спокойствие. Он смотрел на директора сквозь дымку летающей пыли.

— Василий Петрович, салатовый… — сторож тягуче выдохнул, — он же выцветет. Года не пройдет – опять красить. А этот – вечный. Красноармейский. — Он хитро, по-мужицки, подмигнул глазом. — Ракетчики с Сибирского отдали. Почти задарма. Они там у себя списали эту краску.

Василий Петрович вздохнул, смахнул со лба тыльной стороной руки крупную каплю пота. Она оставила на запыленной коже грязную, белую полосу. Он был в старой, протертой в нескольких местах робе поверх просторной, некогда белой, а ныне серой от многократных стирок рубашке. Несмотря на официальный отпуск, он не покидал школу, ставшую ему за три года работы роднее любой квартиры. Мужчина чувствовал себя не директором, не учителем, а скорее хранителем этого места. Капитаном тихого, немного обшарпанного, но надежного корабля, застрявшего в безбрежном, пахнущем полынью, океане алтайских полей. Каждую трещинку в штукатурке, каждый скрип половицы он знал, как свои пять пальцев.

Василий Петрович уже собрался ответить, найти изъеденный временем компромисс между эстетикой, бюджетом и вечностью, как дверь в спортзал с громким и пронзительным скрипом отворилась.

В проеме, залитая светом из коридора, стояла Мария Александровна, учительница начальных классов, она же – школьный библиотекарь. Женщина всегда подтянутая, строгая, с тяжелой гроздью седых волос, собранных на затылке в тугой, не терпящий возражений узел. Сейчас она выглядела потерянной и разбитой. Ее пальцы, обычно сложенные на животе в спокойном, вечном, учительском жесте, беспомощно теребили, мяли подол старенького, выцветшего ситцевого платья в мелкий розовый цветочек. Лицо было мертвенно-бледным, восковым. Глаза, за стеклами очков в простой металлической оправе, смотрели не на мужчин, а сквозь них, в какую-то пугающую, бездонную пустоту, открывшуюся за спиной Василия Петровича.

— Где я? — ее голос, обычно твердый, дидактичный, отчеканивающий каждое слово, теперь был тонким, почти детским, пронзительным. В нем звенело недоумение, перерастающее в животный, нарастающий ужас.

Иваныч фыркнул, снова уткнувшись в ведро, будто ища в его багровой глубине ответы на все вопросы.

— В школе, Марья Александровна. Спортзал. Его благородие, — он кивнул на директора, — приказали красить. Лето же, каникулы. Самое время.

Но Василий Петрович уже слезал со стремянки. Медленно. Осторожно. Он уловил в ее вопросе, в самом его звучании, не временную рассеянность, не старческую забывчивость, а что-то иное. Глубокое. Леденящее. В голове тут же, как удар хлыста, вспыхнули обрывки утренних новостей по старому приемнику в учительской: «…вспышка неизвестного заболевания… симптомы массовой амнезии… случаи необъяснимой агрессии в Европе…». Мужчина отогнал их. Не время. Он медленно подошел к ней, стараясь не делать резких движений, как приближаются к раненому, но еще опасному зверю.

— В Староильинской школе, Мария Александровна, — сказал Василий Петрович мягко, почти шепотом, как разговаривал с первоклашками, испугавшимися своей первой в жизни линейки. — Алтайский край. Помните? Вы здесь ведете уроки у малышей. Учите их читать.

Она перевела на него свой взгляд. В ее глазах, обычно таких ясных и внимательных, не было ни искры узнавания. Была лишь голая, ничем не прикрытая паника, бившаяся в стеклянных стенах очков, как мотылек.

— Уроки? — женщина повторила слово, растягивая гласные, как будто слышала его впервые. Ощупывала его языком, пробовала на вкус. — Какие уроки? Я… я должна была идти за хлебом. В булочную. У меня… — она замолчала, ее взгляд стал напряженным, потом лицо исказилось мучительным усилием. — У меня… сын? Кажется, сын… Андрюша? Он… он уроки не сделал…

Василий Петровичу стало физически холодно. Тонкая, ледяная игла вошла где-то под лопатку и медленно поползла вдоль позвоночника. Андрюша. Ее сын. Единственный. Погиб в той страшной, бессмысленной аварии под Бийском пять лет назад. Фура, гололед, лобовое. Она опознавала его по сохранившейся родинке на левой руке. Мария Александровна каждые выходные, в любую погоду, ходила на сельское кладбище, к холмику под березой. Она не могла это забыть. Не могла. Это было целью ее существования.

— Мария Александровна, — Василий Петрович осторожно, очень медленно протянул руку, но не дотронулся, лишь обозначил жест. — Андрея нет. Давно. Помните? Авария.

Она отшатнулась от него, как от незнакомца, говорящего чудовищные, кощунственные вещи. Ее глаза округлились, наполнились ужасом и ненавистью.

— Что вы говорите? Как нет? Он же… он же ждет меня… Дома… Я должна накормить…

Иваныч наконец оторвался от своего ведра. Он смотрел на женщину, и его обычная, ленивая, слегка напускная уверенность куда-то испарилась, ушла в землю, как вода в песок. На его обветренном, потрескавшемся лице появилось нечто похожее на настоящий, первобытный страх.

— Марья Александровна, да вы бредите? Аль угорели от краски? — голос сторожа охрип. — Присядьте, воды принесу. Сейчас, из колодца, холодненькой…

— Нет! — ее крик прозвучал оглушительно, разорвав густой воздух спортзала. — Я не знаю вас! Где я? Что это за место? Почему здесь так пахнет? — она сморщилась, с отвращением втягивая носом воздух.

Мария Александровна обвела зал безумным, невидящим взглядом, скользнула им по стремянке, по стопкам старых газет на полу, по банкам с кистями. Ее взгляд упал на багровую краску в ведре у Иваныча, на густые, тяжелые капли, упавшие с палки на разбросанные по полу листы бумаги. Капли были густыми, алыми, похожими на свежую, только что пролитую кровь.

— Что вы делаете? — прошептала женщина, и в шепоте этом был лед. Она отступала к двери, спотыкаясь. — Кто вы?

Мария Александровна резко, с неожиданной для ее возраста и комплекции ловкостью развернулась и почти выбежала из спортзала. Ее быстрые, легкие шаги отдавались гулким эхом в пустом коридоре, постепенно затихая.

Василий Петрович и Иваныч остались стоять в гробовой, давящей тишине, нарушаемой лишь назойливым, яростным жужжанием одной-единственной мухи, бившейся о запыленное стекло высокого окна. Бжж-бжжжж-бжж. Монотонное. Безнадежное.

— Черт знает что… — первым нарушил молчание Иваныч. Его голос дрожал, выдавая внутреннюю тряску. — Совсем, понимаешь, рехнулась старуха… Про сына… Андрюшу-то…

Он не успел договорить. Дверь снова распахнулась. Резко. С грохотом ударившись о стену. В проеме снова стояла Мария Александровна. Но теперь ее лицо было иным. Совсем. Ни тени растерянности. Маска была сброшена. Или наоборот – надета. Ее черты заострились, скулы выступили резче, рот искривился в беззвучном рычании. А глаза… Глаза были пусты. Совершенно. Ни мысли, ни памяти, ни страха. Только плоская, черная, направленная ярость. Она уставилась этим взглядом на мужчин. Сначала на Василия Петровича, потом на Иваныча. Звериный, охотничий взгляд.

— Иваныч… — прошептал Василий Петрович, чувствуя, как все внутри него сжимается в холодный, тяжелый ком. — Ты новости утром смотрел? Какой-то вирус… В Европе… Заразившиеся… кидаются на здоровых…

— Чтооо? — просипел старик, не понимая, но тем не менее оторвал взгляд от женщины и посмотрел на директора. — Какой такой вирус? Брешут все они…

Мария Александровна издала гортанный, низкий рык, услышав их речь. Осмысленную речь. Звук, полный ненависти ко всему, что помнило, что мыслило, что было не как она. И ринулась вперед. Не на Василия Петровича. На Иваныча. Он был ближе. Простая звериная логика.

Иваныч, ошарашенный, инстинктивно отпрянул, поднял руки.

— Ну, Марья Александровна, ну что вы… — он пытался увернуться, отбиться, но она была стремительна, как змея. — Рефлекторно сдачи же дам! Успокойте же, Василий Петрович!

Но женщина уже вцепилась ему в горло. Мертвой, нечеловеческой хваткой. Пальцы, всегда такие аккуратные, державшие мел, впились в старческую, дряблую кожу. Иваныч захрипел, его глаза полезли на лоб, лицо начало багроветь.

Василий Петрович, не думая, на автомате, схватил то, что первое подвернулось под руку – тяжелую, широкую кисть, которую только что Иваныч окунул в ведро. Она была вся в багровой, почти черной краске. Он с размаху, со всей силы, ударил женщину по спине. Мокрый чавкающий шлепок. Кисть оставила на ситцевом платье громадный, мрачный, темно-красный след, как кровавая печать.

Мария Александровна отпустила Иваныча. Старик рухнул на колени, давясь хриплым, свистящим кашлем. Она медленно, очень медленно обернулась к директору школы. Ее лицо было спокойным. Пустым. И в тот же миг ее руки, как две тугие, разжатые пружины, взметнулись и вцепились в лицо Василия Петровича.

Они с грохотом повалились на паркет, заляпанный краской. Женщина навалилась сверху. Ее пальцы, сильные, костлявые, с коротко обрезанными ногтями без намека на маникюр, впивались в его кожу. Василий Петрович, захлебываясь от неожиданности и ужаса, успел схватить одну ее руку, не дать добраться до века. Но вторая кисть… Пальцы уже давили на левое глазное яблоко. Тупая, невыносимая боль, горячая и острая, пронзила мозг. Мужчина закричал. Или ему показалось.

Раздался короткий глухой звук. Что-то хрустнуло.

Внезапно лицо Василия Петровича, его щеку и рот, забрызгало чем-то теплым, густым, дурно пахнущим. Женщина тяжело рухнула на него, обмякнув, потом скатилась на бок. Над ней, тяжело дыша, с диким, невидящим взглядом, стоял Иваныч. В его руке был большой, старый, увесистый молоток с длинной рукоятью. Рабочий инструмент. Боек был влажным и темным. Старик смотрел то на молоток, то на тело у своих ног, то на директора. Видимо, до сих пор не мог поверить, что сделал это сам. Только что.

Последнее, что почувствовал Василий Петрович, прежде чем сознание поплыло в кроваво-багровом тумане, — как что-то теплое и вязкое вытекало из его левого глаза. Того, которым он совсем, абсолютно ничего не видел. Только тьму.

***

Дачный поселок под Барнаулом.

Середина сентября.

Ветер гнал по улицам поселка пепел и искры. Дачный домик пылал. Василий стоял рядом в дыму. Языки пламени, алые и желтые, плясали за стеклами, отражались в выпуклых стеклах его огромного, противного респиратора, искрились в единственном зрячем глазу. Правом.

— Эй, Кутузов! – крикнул кто-то из орлов, уже загружаясь в бронированный уазик. Голос был глухим, искаженным маской. – Чисто! Они ушли, разделились на две группы! Доложи Доктору!

Мужчина молча кивнул, повернув к кричавшему свое лицо – бледное, исхудавшее, с огромным черным пятном повязки на левой глазнице. Потом махнул рукой. Из-за угла горящего дома, крехтя, подбежал Иваныч. Тоже в полной экипировке, но в его позе, в том, как он неуклюже держал автомат, все еще угадывался сторож, а не солдат.

— Доложи в штаб, — голос Кутузова был ровным, металлическим, без эмоций. — Координаты. Пусть поднимают разведывательный дрон. Нужно найти, куда они ушли.

— Слушаюсь, — сипло ответил старик и побежал к рации.

Сам Кутузов медленно, словно против воли, подошел к горящему дому ближе. Жар пышущей огнем веранды обжигал кожу даже сквозь одежду. Он начал заглядывать в почерневшие окна, в щели между ставнями. Выполнял протокол. Проверка на выживших.

«А если там дети?» — кольнуло его под ребра изнутри. Острая, знакомая игла.

«И что? Что я смогу сделать, если там дети?» — кольнуло снова, но с другой стороны. Глуше. Тупее. Ответа не было. Ответы кончились два месяца назад, в школьном спортзале, в луже краски и крови.

И тут Василий увидел. Сквозь дым, клубящийся за стеклом веранды, в гостиной, у самого порога в коридор, лежала женщина. Неподвижно. К ней уже подбиралось, лизало пол, алое пламя. Оно ползло по старому, потертому половику с выцветшим узором. В сумерках, сквозь дым и респиратор, было плохо видно. Но в отблесках огня, в игре теней, он узнал это лицо. Эти скулы. Разрез глаз. Форму губ, которые когда-то…

Мужчина помнил, как сейчас. Аудитория №34. Кипы старых книг, меловая пыль в воздухе, и он с его юношескими надеждами. Василий, тогда еще просто Вася, двадцатидвухлетний, с горящими, полными веры в будущее глазами, читал свою первую, пробную лекцию о Смутном времени. Он видел не сухие даты и битвы, а живых людей — их страхи, их предательства, их немыслимый, трагический выбор в эпоху, когда мир треснул по всем швам и потек черной смолой.

А потом его взгляд, блуждающий по аудитории, упал на нее. Она училась не на историческом, а на филфаке, но пришла на его открытую лекцию. Подруга притащила. «Послушай, говорят, парень интересно ведет». Она сидела, подперев ладонью подбородок, и в ее глазах, серых и глубоких, плавали отражения XVII века, тени самозванцев и призраки сожженных деревень. Ее звали Оля.

Он подошел после пары, заикаясь, краснея, предложил обсудить метафоры в народных песнях того периода, исторический контекст фольклора. А она улыбнулась вежливо, чуть смущенно, сказала «спасибо, было очень интересно», и ушла. Ушла навсегда. Василий писал ей стихи, наивные и пафосные, которые так и не решился отправить. Он видел ее еще несколько раз в университетских коридорах, и каждый раз язык прилипал к гортани, а сердце начинало биться с бешеной частотой. Оля была его тихой, безмолвной, безответной любовью. Его вечным градусником, по которому он годы спустя мерял температуру собственной нерешительности и упущенных возможностей.

И вот она. Лежит там. В огне.

— Иваныч! — его голос, резкий и командный, прозвучал громче, чем он планировал.

Старик, уже закончивший с рацией, подскочил к нему.

— Что, директор?

— Помоги. Там человек. Живой, кажется. Вытащим.

— Да ты что, Кутузов! Протокол! Любой контакт…

— К черту протокол! — рявкнул Василий. — Помогай, блин!

Он рванул на себе респиратор, сбросил его на землю. Жаркий, горький от дыма воздух обжег легкие. Вместе с Иванычем они вышибли ногами тлеющую дверь на веранду. Пламя взметнулось выше, ослепляя единственный глаз. Они вломились внутрь. Дым. Угар. Жар. Василий нагнулся, подхватил безвольное тело женщины на руки. Оно было легким, почти невесомым. Он побежал назад, к выходу, спотыкаясь, чувствуя, как огонь жжет кожу на руках.

Через минуту Кутузов со старым сторожем были у машины. Орлы Чумного Доктора уже уехали, выполнив приказ. Докладывать кэпу о произошедшем было некому. Пока во всяком случае.

— Слушай, — Василий, тяжело дыша, уложил Ольгу на заднее сиденье автомобиля. — Ни слова. Никому. Понял?

Иваныч смотрел на него с немым вопросом и даже со страхом.

— Кутузов… Нас сожгут за это… Вместе с ней…

— Нас и так когда-нибудь сожгут, — с горькой усмешкой ответил Василий. — Ищем укрытие. Целое. Сейчас же.

Они нашли незапертый домик на окраине поселка. Небольшой, кирпичный, с ржавой, но целой дверью. Затащили Ольгу внутрь и уложили на старый, продавленный диван. Иваныч принес из машины аптечку и канистру с водой.

Василий опустился на колени рядом с женщиной, смочил тряпку и начал осторожно стирать сажу с ее лица. С того самого лица, которое он помнил десять лет. Его единственный глаз жадно впитывал каждую черту. Жизнь, против всех правил и протоколов, подарила ему второй шанс. В аду. И он, Василий Петрович, бывший учитель истории, а ныне Кутузов, был намерен им воспользоваться. Ценой чего угодно.

Загрузка...