…любовь есть некое неистовство.
(Платон «Федр»)
Олечка вся была такая ладная. Стройная, горячая, упруго-податливая. Он вжимался в неё губами, исступлённо шепча сквозь жар кожи:
— Эрос — это стремление к красоте. Благо и истина.
Она хихикала, подёргивая тёмными кудряшками, щекотала ему шею и откидывала голову назад, выдыхая:
— Философ вы, Иван Дмитриевич!..
— Не я, Олечка, не я… — ладонь чертила невидимую ось координат вдоль хрупкого позвоночника, замирая в ложбинках. — Это Платон за двадцать пять веков до нашей страсти утверждал: мы осколки сфер, ищущие целостности. Учил же вас на втором курсе, ужели не помнишь?
— Це-лос-нос-ти? — передразнила Олечка, копируя его лекторский баритон, и вдруг стала серьёзной. — А если моя душа… — тёплый шёпот коснулся завитка уха, — не евклидова окружность, а гиперболическая плоскость?
Он рассмеялся — звонко, молодо, выдавая тайну: сорок пять лет — лишь обложка для мальчишки, прячущего за очками в роговой оправе восторг первооткрывателя.
— Тогда, мадемуазель Лобачевская… — язык обвёл трепетную жилку на шее. — …нам придётся переписать все учебники… — зубы легонько сжали нежный изгиб ключицы. — Начиная… — рука расстегнула верхнюю пуговицу блузки, выпуская на свободу бурю, пахнущую грозой над Финским заливом, — …с этого места.
Олечка пискнула. Как-то тихо, искренне и по-детски. Раздалась, распластавшись и впустив. Мир расширился, на мгновение став гармоничным и по-платоновски правильным.
«И тело у всех было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых…» [1] — вспомнил Иван Дмитриевич, растворяясь в совершенном космосе. В сознании промелькнула чехарда несвязанных образов: бриз, треплющий длинные тёмные волосы, блики заката на воде и песок, впивающийся в колени.
«Мы пробовали разделить море на „твоё“ и „моё“. Оказалось, оно солёное целиком», — всплыла незнакомая фраза, то ли из какой-то прилипчивой песни, каждый день крутящейся по радио, то ли дешёвого женского романа, забытого на барной стойке в отеле.
Реальность наслаивалась, как палимпсест: живая горячая плоть между пальцев тонула в далёком звоне корабельных колоколов.
Голос прозвучал неожиданно, глубокий и нутряной:
— Сначала отсекли лишние конечности, потом — дублирующие мысли… А потом — разделили одно сердце на два, чтобы оно билось в унисон, а не вразнобой...
«Исправь! Верни! Получиииии!..» — голодно и жадно забилось в мозгу.
Подчиняясь приказу, он яростно вонзился, подался вперёд, срастаясь с Олечкой в единое целое. Что-то горячее хлюпнуло, задыхаясь и предавая. И, как всегда, вечный Эрос ускользнул.
***
За окном участка бился о фонарь мокрый снег, превращаясь в грязную кашу под ботинками прохожих. Двое оперативников пили кофе из пластиковых стаканчиков. Младший лейтенант, щурясь на экран ноутбука, вдруг фыркнул:
— Ну и бред, Сергейч. Весь вечер сидим, а толку — как с козла молока. Этот ваш философ… кожу с девчонки снял, как перчатку, да на себя напялил. Ты это читал?
Старший лейтенант, разминая шею, достал сигарету. Дым заклубился под мерцающей лампой дневного света:
— Ага. В акте вскрытия — «эпидермальный трансплантат». Медики три часа смеялись, пока писали. Только вот фишка: когда его брали, он орал, что они теперь «единая монада». Цитировал какого-то древнего грека…
— Платона, — автоматически поправил младший, тыкая в экран.
Наступила пауза. За стеной кто-то громко сморкался.
— Сергейч, а они… — младший вдруг покраснел, — они же в момент… ну, когда он её… — он показал пальцами неловкий жест.
Старший лейтенант раздавил окурок в переполненной пепельнице, откладывая протокол:
— Да. А потом «ощутил единение через эпидермис», как на допросе сказал. — Он резко встал, застегивая шинель. — Пойдем, коллега. Нам ещё в морг к полуночи. Посмотреть надо на его платоновскую сферу, эту самую… — он едва заметно передернул плечами, — сшитую из двух кож.
[1] Цитируется рассуждение Аристофана об андрогинах, фрагмент из диалога «Пир».