С трудом достав путевку на курорт, в конце сентября я выехал подлечить свои расшатавшиеся нервы. Здесь, на местном уральском курорте, который расположен на правом берегу реки Пышмы против скалы «Три Сестры», в основном лечились учителя, но моим соседом по койке оказался рабочий-пенсионер.

В короткой беседе, до приема врача, мы узнали друг о друге то, что необходимо для знакомства на первый случай. Он живет в Свердловске, работал на одном из старых заводов токарем. Имеет хорошую квартиру, жену, двоих детей, и два месяца тому назад вышел на пенсию по болезни. Одет он был просто: темный шевиотовый костюм, черные кожаные полуботинки, вышитая косоворотка, черная фуражка. Даже цвет лица подходил под его одежду: обветренное, загорелое, как бы прокопчённое, с частицами угольной пыли, худое.

После осмотра врача и сытного завтрака я предложил своему новому товарищу пройтись, познакомиться и полюбоваться природой, так как никаких процедур на этот день назначено не было и времени до обеда оставалось много.

Осень стояла чудесная: грело солнце, подувал теплый горный ветерок.

Мы поднялись на гору по терренкуру. Я заметил, как мой сосед, Петр Ильич Стрельцов (так он представился), шагал медленно, твердо, изредка останавливаясь, чтобы передохнуть. Пройдя немного по сосновой аллейке, он предложил сесть.

– По ровной дороге я еще иду. Но вот подняться на гору – это уже выше моих сил, – сказал он, усаживаясь за столик в беседке и тяжело вздохнув. Говорил Стрельцов неторопливо, с передышками (видимо, из-за сердца), но приятным голосом, твердо произнося окончания каждого слова (как будто бы в такт ноги на марше). Словесную речь он поддерживал жестами рук.

Он облокотился на круглый столик и уставился на арку входа в санаторий.

Глядя на его красивый профиль, на его небольшие рыжеватые усы, мутно-сероватые глаза, какие они бывают у слепых, что не соответствовало цвету лица, а также на шрам на правой щеке, можно было прямо сказать, что жизнь у этого человека не прошла легко. Казалось, в ней перемешаны тяжелые переживания, страдания и какое-то нестерпимое горе.

Чтобы не сидеть втихомолку, я его спросил:

– Ну, какие процедуры назначил Вам врач?

Он повернулся ко мне и усмехнулся. На этот раз смеялись не только его тонкие малиновые губы, туманные, на вид подслеповатые глаза, но и все его лицо.

– Воздух… – не сказал, а выдохнул он это слово.

– Как, воздух? – не понял я.

– Как Вам сказать, – улыбка у него исчезла, он наклонил голову, потер свои грубые, шершавые руки, как будто бы их щипал сильный мороз. – Если у человека вышел из строя его главный аппарат, который можно только заменить, ему говорят: «Отдыхайте, дышите воздухом». Ну вот, климат здесь такой, только он и входит в мои процедуры.

Стрельцов отвернулся и застучал пальцами по столу, выбивая марш футболистов, выбегающих на поле. Он переживал, но в то же время успокаивал себя.

Да, человек – это сложная природная машина. Сердце – основная часть, и если оно попортилось, его уже не исправить. А заменить сердце не так-то легко.

– Теперь вот, видите, я стал негоден для жизни, – он причмокнул губами, кивнул головой, снял фуражку и пригладил поседевшие русые волосы. – Но энергия во мне еще есть! – он сжал свои жилистые кулаки, намереваясь как будто бы кого-то ударить, потом усмехнулся и сказал более мягко:

– Есть, и стремление к работе есть… Ну, как, скажите, что будет у меня за жизнь, если я не буду работать?.. А работать я действительно не могу. Койку заправить – и то мне трудно.

– Отдыхать. Поддерживать свое сердце, воспитывать детей, – посоветовал я ему.

– Отдыхать?.. Это не то слово. Мне всего только тридцать восемь лет... Пусть мне осталось немного жить, но без работы я не могу. Я сейчас скучаю по своим товарищам, по заводу, по станку. И я хочу оставшуюся жизнь провести там, где шумит наш коллектив. Вот поэтому-то я и поехал на курорт, хотя мне не советовали, но… – он развел руками.

Я молчал. Я понимал все его положение, настроение, но ничего не мог сказать утешительного этому человеку, у которого цель в жизни – работа, труд – которую он уже почти потерял. Но года! Он еще молод, это еще цвет возраста, а на вид ему можно дать все пятьдесят.

– Давно Вы болеете? – спросил я его после минутной паузы.

– Года три-четыре. Но сердце, видно, потерял раньше… – он повернулся лицом ко мне, и, глядя прямо в глаза, спросил:

– Вы были на фронте?

– Был.

– Я вот тоже был, – он сделал ударение на «тоже», отвернулся и опять вздохнул. – Вы наверно, не видели того, что видел я и пережил. Я несколько раз находился перед смертью; на моих глазах убивали людей, вешали, живыми зарывали в землю.

Заметив, что я повернулся к нему и приготовился его слушать, он сказал:

– Я Вам расскажу историю… из плена, – произнес он это слово как-то недовольно, стыдливо, и посмотрел на меня, стараясь прочесть на моем лице мое отношение к нему.

Я сидел спокойно, дожидаясь продолжения его рассказа и не показывая своего удивления тем, что человек был в плену. Несколько лет тому назад было еще такое мнение, когда к таким людям относились недоверчиво, с презрением. Люди же попадали в плен, убегали, совершали героические подвиги. А если кому-то не удавалось убежать, то они и там боролись с фашизмом, не покоряясь врагу. Один из лучших тому примеров – герои Бухенвальда.

Позор был уделом лишь тех, кто сам пришел к врагу, или в лагере продавался за пайку хлеба.

– В начале войны мне мало пришлось быть на фронте, – начал он, видя, что я не удивляюсь, а спокойно слушаю его. – Попал в окружение. Попытка перебраться к своим не удалась. Пошел к партизанам. По дороге схватили меня полицейские и доставили в лагерь. Нас было двое… Друг один, орловский. Служили вместе в одном артиллерийском полку.

Он прервался. Ему было трудно говорить, да и вспоминать прожитое нелегко. Поиграв пальцами по столу, он кивнул головой, вроде «была не была», и продолжил:

– Был я тогда молодым, сильным, здоровым парнем. И вот таким образом попал я в этот треклятый плен. Стыдно, но ничего не поделаешь. Началась, так сказать, жизнь под чужим небом, под охраной. В Рудне нас поместили в одном дощатом бараке во дворе маленького завода по выработке сгущенного молока, на окраине города. Нас пятеро – первые в этом лагере. Комнату нам отвели два на три, точка в точку – ноги протянешь только. Голода не ощущалось. Хлебец имелся еще деревенский, а банку горячей воды давали немцы.

На другой день заходит к нам длинный, тонкий, как высохшая осина, горбоносый ефрейтор и говорит на ломаном русском языке:

– Русскийзольдатк нам пришёль. Сам. Они будут жить корошо.

Нас, конечно, заинтересовало: какая это гадина сама пришла на милость к фашисту?

В другой, такой же маленькой комнате, ближе к выходу, сидели на лавке и курили немецкие сигареты трое молодых парней в русской военной форме. Русскими их называть как-то не к лицу: изменниками оказались. Они стали предлагать нам сигареты. Я отказался – сказал, что не курю. Я и смотреть на них не мог, а не то, чтобы у них из рук курево брать. Товарищи мои взяли: отказаться было трудно – курево что хлеб, своего не было. Ну и я все равно не вытерпел, слюнки потекли, взял у своего друга орловского маленький чинарик. Курил этот поганый недокурок как-то без души и сладости, а потом бросил и растоптал его. В горле что-то давило, першило. Разговорились, что да как. Они держатся бодро, весело, смеются. Как же им не бодриться, когда им сказали, что будут жить на немецком пайке, кроме водки! Голодать не будут, ну и жизнь спасли свою от пуль. Дали им вот уже по пачке сигарет, накормили.

А нам не до смеха. Они рассказали, как перебежали линию фронта, как явились и сдали фашисту русское оружие… Ты понимаешь, что они сделали?

Стрельцов вспыхнул. Глаза его налились кровью, расширились, на лице дрогнули жилки, глухо скрипнули зубы.

– Родом они были с Украины. Кто больше тогда в плен попадал?.. Фашисты листовки с пропусками бросали. Мол, ваша земля свободная от большевиков. Чем, мол, воевать, да зря погибать, лучше идите домой, работайте и живите, как вам угодно, - он сплюнул. – Ну и шли – понадеялись на его харч. А посмотрели бы они в то время, как их Родина пылала в огне; расстрелы, люди оставались без крова!.. Фашисту что, ему лишь бы сманить. А тут не поняли его политику, что он задумал уничтожить славянский народ…

Ночью я не мог спать. Я проклинал себя, что так получилось со мной и ругал всех, кто захотел «нового порядка». Я готов был искалечить вот этими руками таких сволочей, – он вытянул худые, жилистые руки, сжал кулаки. – Но что было делать, когда сам оказался в плохом положении.

На второй день – опять неприятность. Утром привезли на двух машинах человек около пятидесяти семейных и одиноких евреев и цыган. Их поместили напротив, через коридорчик, в комнаты. Были тут и пожилые, и молодые, и дети разных возрастов, от трех месяцев до двенадцати лет.

Барак наполнился шумом. Пока взрослые устраивались, я заметил, как по коридору шнырял шустрый, бойкий мальчик-еврей девяти-десяти лет. Он посвистывал, напевал песенки, заглядывал к нам в комнату, смешно водил глазами и показывал нам язык. Его, видно, ничто не пугало, он ничего не боялся… Мальчонка, чего он понимает! Одна девушка, еврейка, красивая, в светло-голубом платье, с лежащими на плечах распущенными волосами, вышла в коридор, уперлась плечом в косяк двери и уставилась на нас.

– Что смотришь, красавица, али узнаешь кого? – спросил ее Курочкин, мой друг.

– Узнаю. Русских людей везде можно узнать, – прошептала она так нежно, будто голубка проворковала, чуть склонила голову, и по щекам ее, как светлые градинки, покатились слезы. Видно, сердце ее чуяло беду.

К чему она так сказала, я не понял. Тут вышла ее мать - пожилая, поседевшая женщина, вытерла у дочери слезы батистовым платочком, и обратилась к нам:

– Может, ребятки, у вас у кого зубы болят? Мой муж, ее отец, зубной врач с двадцатипятилетним стажем. У него при себе все инструменты. Он может помочь.

У меня болел зуб, но я не понял еще, который, и только взялся рукою за щеку, как вошел к нам тот же ефрейтор и сказал:

– Русь,ауф!1На работу, вещи оставить.

Мы встали и вышли во двор. Дали нам в руки по лопате и посадили на машину. Проехали за городом километра три. Не доезжая немного до леса, машина остановилась. Из машины вышли двое солдат - конвой. Ефрейтор, отмерив шагами на земле прямоугольник, приказал:

– Ройте!

Часам к шести у нас получилась яма двух метров в ширину, двух – в глубину, и пять метров длиною. Когда работа подходила к концу, ефрейтор уехал на машине, оставив с нами двух солдат.

Борис - небольшого роста коренастый юноша, казах, был всегда веселый и всегда улыбался, никогда не печалился и не тревожился за свою судьбу, в каких бы трудностях ему не приходилось бывать, тут вдруг помрачнел, вытер рукавом пот со лба и произнес:

– Видно, для себя это мы рыли, - сказал он, сверкнув своими черными, с пожелтевшими белками, глазами, и добавил, глядя куда-то в сторону: – А я все еще мечтал о жизни. Думал о своих степях, об ауле, а теперь…

Услышав его слова, двое из наших, рязанские, обнялись и расцеловались: они прощались друг с другом, плакали.

Я отвернулся. Сильно воткнул лопату в землю и сжал зубы. У меня давило грудь, подбирался комок к горлу. «А что, если прикончить этих часовых?» – мелькнуло у меня в голове. Солдаты стояли по обе стороны ямы, а мы – в ней. Без команды вылезти – нас пристрелят…

И мне тоже вспомнилась родина, дом и вся наша семья. Мне было очень жаль мать, бедную старушку. Пятеро нас из семьи ушли на фронт. Друг о друге мы ничего не знали. Я пожалел, что в жизни не сделал еще ничего хорошего и полезного. Я ее, по сути дела, еще и не видел. Только успел подняться на ноги, малость подучился на токаря, а тут тебе – армия, война… А сейчас вот калека. Годами не особенно стар, а поседел. Вот и теперь, можно сказать, что я ничего хорошего не успел сделать. Работал, как и все люди, но все мне казалось мало, чего-то не хватало, все хотелось что-то придумать новое. У каждого из нас тогда была цель в жизни. И вот теперь эта цель, кажется, оставалась в этой яме. Я уже хотел бросить лопату, как послышался гул машин.

– Русь,ауф!– солдат махнул нам рукой. Мы поняли, что нам нужно вылезать. Помогли друг другу, выкарабкались из ямы и увидели, как подъехали две машины с евреями и цыганами из нашего лагеря.

– Отойдите в сторону! – сказал нам ефрейтор.

Мы подхватили лопаты и отошли подальше от ямы, к машинам. Мы теперь ясно видели, что эта яма не для нас. Хотя мы и вздохнули облегченно, но лишь на минуту.

У приехавших фашистов на форме были эмблемы с изображением черепа и костей. Это были не люди, а настоящие звери.

– Быстро,юда!2– кричали солдаты, помогая прикладами и штыками сталкивать людей с машин и подгонять к яме.

У них отбирали чемоданчики, узелки, сумочки, содержимое карманов, снимали кольца, серьги, выбивали золотые зубы…

Стрельцов осторожно прикрыл ладонью сердце, как бы стараясь удержать его, сморщил лицо.

Понимая, что такому больному человеку нельзя нервничать, переживать, я сказал ему:

– Петр Ильич, не нужно рассказывать. Вам тяжело и вредно волноваться.

Он посмотрел на меня, улыбнулся, показывая тем, что совершенно спокоен, потом снова нахмурился и более сурово заговорил:

– Нет, дорогой мой. Когда я выскажусь, мне становится легче, и я хочу тебе поведать об этом до конца. Если бы ты видел то, что я тебе расскажу, и если бы ты был художником – наверняка нарисовал бы картину и никогда бы ее не забыл. Не забыл бы ее и народ. А она у меня каждую ночь стоит перед глазами. Сколько вот уже прошло времени, а забыть не могу. Да разве забудешь! А сейчас вновь эта фашистская морда поднимает голову, чтобы снова создать эту ужасную картину. Нет, кто это пережил, испытал… Этого никак нельзя забывать, нельзя допустить, чтобы подобное повторилось!..

Стрельцов вынул из кармана красивую, круглую металлическую коробку, открыл ее и протянул мне. Руки у него слегка дрожали, он волновался.

– Из-за сердца куревом не балуюсь, а вот понюхать – вроде легче становится и голову прочищает немного.

Я тоже человек некурящий, но понюхать не отказался: взял щепотку мелкого, пыльного нюхательного табака. Мы понюхали, почихали для здоровья, и Петр Ильич, помолчав, продолжил свой рассказ:

– Так вот. Одежду с них срывали, даже всю, если на человеке было все хорошее. С самого приезда машины я искал глазами того бойкого мальчика, которого видел в бараке, но не мог найти. Мне было его жаль. Что он плохого сделал? Молодая еврейка стояла в кузове грузовика в объятиях матери и отца. Они не плакали, как другие, а какими-то полудикими глазами смотрели на всех, а когда поворачивали головы к яме – их лица принимали ужасные выражения.

Несчастных с машины столкнули. Молодую девушку тут же оттащили от родителей, и она не успела опомниться, как осталась в чем мать родила. Двое ее раздевали, а третий солдат-фашист подскочил, и не снял, а с силой дернул за сережки. Алой струйкой из ушей потекла кровь, капала ей на плечи и на грудь.

Раздались автоматные очереди. Убитые и раненые падали в яму. Старики, евреи и цыгане, не плакали, не кричали, а, спотыкаясь от ударов, сами брели к своей могиле. Цыганки голосили, и по-русски, круглыми словечками, катили фашистов на все лады. Еврейка повернулась к нам. Ее красивое, молодое лицо превратилось в страшное, морщинистое, безумное, с большими, выпуклыми глазами. Она молча просила о помощи. Подбежала к ней мать, обняла ее и крикнула нам:

– Не забудьте, сынки, никогда этого!..

Ей не дали договорить: в них воткнулись штыки.

На штыках их подтащили к яме и сбросили туда. Меньше раздавалось выстрелов, больше крика и плача. Фашисты орудовали штыками и прикладами.

Мы сбились в кучу, нас трясло, как будто из холодной воды вылезли. На глазах были слезы.

Бежавшую к яме женщину с ребенком ударили прикладом по голове. Она упала. Маленького, грудного, плачущего ребенка один фашист подхватил штыком, потряс его в воздухе и бросил в яму, словно охапку сена вилами.

Стрельцов вздохнул.

– Сколько здесь было прожито жизней, а кончились все они в какие-то минуты. Когда последнего цыгана бросили в яму, ефрейтор подозвал нас. Он тяжело дышал, сопел, расправляя засученные рукава и вытирая пот со своего озверелого, дикого лица.

– Испугались? – спросил он.

Нас еще пуще взяла дрожь. Мы молчали.

– С русскими мы этого не делаем. Русский народ хороший. Он рабочий народ. Но мы всех сотрем с лица земли, кто не будет признавать наших порядков. А сейчас – зарыть яму!

Как ее было зарывать, эту яму, когда там была еще жизнь. Многие стонали, ловили что-то в воздухе руками, приподнимались и просили помощи. Два фашиста подошли к яме и выпустили по ней очереди из автоматов. Больше никто не поднимался, но многие полуголые тела, измазанные кровью, шевелились и стонали.

– Крепитесь, – шепнул Борис, – Если не хотите быть в этой каше, зарывайте!

На его лице теперь не было видно страдания и муки. Оно было полное гнева, дикое. Он скрипел зубами.

Я вонзил лопату в землю. Раз они оставляют нас в живых, то можно надеяться на счастливый побег, а потом… Эта мысль меня немного приободрила.

Я мельком взглянул на немцев. Все они стояли у машин, громко смеялись, курили и делили между собой награбленное имущество.

– Клянусь, что этого я никогда не забуду. Сбегу и буду мстить, – громким шепотом, так, чтобы слышали наши ребята, быстро проговорил я и не глядя в яму, стал ее зарывать.

Вслед за мной поклялись Курочкин и Борис.

Я кидал землю, руки и ноги дрожали и мне казалось, что в этом виноват и я, что их зарываю. Как мне было тяжело тогда… Я чувствовал, что и во мне постепенно жалость остывала, а на ее место приходила нестерпимая ненависть к фашизму и жажда мести.

Я еще раз посмотрел в сторону немцев, чтобы убедиться, что они за нами не наблюдают, и спросил у ребят:

– Среди них был мальчик, помните? Видели его?

– Я не видел, – ответил Курочкин.

Это же подтвердили и другие.

«Куда же он подевался?» - думал я. Но в голову ничего не приходило, и я стал быстрее бросать землю, чтобы скорее закончить и покинуть это страшное место.

Когда яма была завалена и был насыпан бугор, нам приказали садиться на машину. Сверху я посмотрел на могилу – она была как живая: дышала, шевелилась, из нее все еще раздавались стоны и крики людей. Может быть, крика и не было, но он стоял у меня в ушах, а перед глазами стояло это страшное побоище. Я еле держался на ногах. Волосы на моей голове торчали дыбом, как щетина.

Ночью я не спал. Мои товарищи метались во сне, кричали. О чем только я не думал за эту ночь, но осталась только мысль: побег и месть.

Утром, после короткого сна, проснувшись, я увидел в дверях черную голову мальчика.Я протёр глаза, думая, что это сон — но этот бойкий мальчик был живой, настоящий! Он смотрел на меня, улыбался и показывал язык.

– Мальчик, зайди! – позвал я его.

Он оглянулся назад и осторожно вошел в комнату.

Мои товарищи в это время уже проснулись и были удивлены, но в то же время рады этому мальчику.

– Как тебя зовут? - спросил я.

- Петя.

– Как ты остался здесь? Ваших всех расстреляли.

– Я знаю, - Петя опустил голову, – Меня любит ефрейтор. Он сказал, что отправит меня к своим родителям. Когда приехали машины с фашистами, он меня спрятал в подвале, в ящик.

– Трудно поверить в это, - вмешался Курочкин.

– Он мне сказал, – продолжал Петя, – что я буду здесь переводчиком.

– А, вот это другое дело, – поддакнул я, – А потом и тебе придется догонять своих. Это они сделают… Родители у тебя были здесь?

– Нет. Они на Украину уехали, в отпуск, и не вернулись. Здесь была только моя бабушка.

– Что же делать? – прошептал Борис после короткой паузы.

Как бы отвечая на этот вопрос, Курочкин сказал, как бы между прочим:

– При побеге и его надо с собой прихватить!

Он тут же превратился в какого-то таинственного мечтателя: его длинное тело его из согнувшегося и вялого сделалось крепким и прямым, с чувствительной силой, а унылое выражение его лица сменилось отчаянным, что говорило о его готовности идти на любые подвиги и хитрости.

Он осматривал свои сапоги и одежду, собираясь с мыслями, как бы теперь совершить при этом неожиданный, но при этом продуманный и героический побег.

* * *

Через пару дней к нам пригнали новую партию пленных, человек десять. Нас стали гонять на работу — выгружать сено и овес из вагонов. Перебежчиков не трогали — через некоторое время их отправляли в Витебск.

Охрана в лагере была небольшая — пять человек. В свободное время мы обдумывали план побега и поглядывали на изгородь, которая была обнесена одним рядом колючей проволоки, да и то редко. Но наш план сорвался, когда пять человек из новоприбывших сбежали. После этого ефрейтор и солдаты как бешеные носились по бараку, вдоль ограды, искали следы, а бреши в ограде закрывали проволокой.

После обеда привели двоих из бежавших и третьего — партизана. Где-то в деревне они натолкнулись на полицейских.

Что с ними фашисты только не делали: и вдоль ограды заставляли бегать, и на четвереньках, и по-пластунски. Привязали им на спину мешки с песком и снова заставляли бегать. Потом здесь же, у ограды, заставили рыть себе яму.

Мы стояли под дулами автоматов — ефрейтор приказал, чтобы мы смотрели на расстрел. Вот тут я чуть было сам с белым светом не распрощался. Я не мог вынести всего этого, что-то в голове закрутилось — я повернулся и быстро зашагал к бараку.

Хальт!3Стой! – закричал на меня ефрейтор, вытащил пистолет и подбежал ко мне, – Куда? Бежать?

Мне бы надо промолчать, повернуться и снова подойти к своим, но у меня сорвалось с языка:

– Я не могу смотреть, как вы расстреливаете русский народ.

– А-а! – ефрейтор съежился, отступил на шаг назад, – У тебя партизанские мысли! Становись! – прокричал он и показал пистолетом на яму.

Вот тут у меня куда-то все исчезло: весь страх, вся жалостьи наперекор всему я смело принял этот вызов. Поднял голову выше и бодро зашагал к яме. Я бросил пилотку в сторону, снял гимнастерку, сапоги и кинул их Курочкину. Потом встал на край канавы и повернулся лицом к ефрейтору.

«На, гадина!» — думал я про себя – «Стреляй! Но не дождешься ты покорности от русских людей».

За воротами лагеря я заметил машину, а у ворот, за оградой, я увидел солидного офицера, смотрел на происходящее.

Ефрейтор подал команду, и два солдата вскинули автоматы. Их черные дула смотрели прямо мне в грудь. Я перевел взгляд с фашистов на своих ребят, чтобы проститься с ними.

Если бы я крикнул — не знаю, что бы произошло в этот момент с Курочкиным и Борисом, которые, сильно сжав кулаки, глядели то на меня, то на ефрейтора. Я сдержался: лучше умереть одному, а они, возможно, потом отомстят за все. Я заметил и Петю, который сидел в комнате, вцепившись руками и зубами в оконную раму. По его щекам катились слезы.

Но ничего страшного не произошло: офицер, стоявший у ворот, что-то крикнул, и все обернулись. Увидев подходящего к нему офицера, ефрейтор скомандовал «смирно» и отрапортовал тому о происшествиях в лагере.

– Я знаю, русский народ смелый, – сказал офицер на чистом русском, – А раз он не партизан - нужно выбить из него эту спесь. Пусть они у нас немного поработают.

Обращаясь к ефрейтору, он добавил по-немецки:

– Через день-два сюда пригонят партию пленных. Потом всех отправите в Витебск.

Офицер еще раз посмотрел на нас и уехал.

По приказу ефрейтора двое солдат приготовили скамейку и небольшой кнут. Рыжий солдат указал мне на скамью, и я лег. Пусть бьют, думал я, лишь бы живому быть. Всыпали мне двадцать пять «горячих» и отнесли в комнату. Растрелянных закопали.

Я опять не мог заснуть всю ночь. У меня был жар. Борис и Курочкин только и успевали менять у меня на спине мокрые тряпки.

Наступил день, а за ним подошел и вечер. Мне стало лучше.

– Ну как? – спросил у меня Курочкин.

– Ничего, – ответил я ему, – Вместе с ударами кнута они вогнали меня новую силу. Теперь я готов один их всех придушить.

– Ничего, потерпи, – успокаивал меня друг.

* * *

Ночью Курочкин тронул меня за плечо:

– Пора.

– Что?

– Уходить надо.

– Пора-то пора… - начал я, но он перебил:

– Мы с Петей все обсудили. Нужно сейчас. Потом будет поздно.

Мы разбудили рязанских. Они отказались от побега — испугались поимки и расстрела.

Только мы хотели выйти в коридор, как в комнату вошел Петя и отдал Курочкину штык-нож.

– Ну как, все тихо? – спросил его Курочкин.

– Тот план придется отменить.

– Почему?

– Тише. Молчите. Вечером двое солдат ушли в город, вернутся они не скоро. Остался ефрейтор, который спит в одной комнате еще с одним солдатом. И еще часовой. Надо их прикончить.

– Да… но это…

– Тихо. Я все продумал.Я тоже хочу отомстить ефрейтору за все. Вы встанете около дверей. Я постучусь. Я вчера тоже к нему стучал, просил у него таблетки от головной боли, которые приносил ему, – он указал на меня, – Сейчас то же самое сделаю. Когда он откроет, я схвачу его за руку, и вы его…

– А если так не получится? - возразил я.

– Тогда я не знаю, – тихо ответил Петя.

– Пошли, будь что будет! – подбодрил Курочкин.

– Сейчас я посмотрю, где часовой, – сказал Петя и прильнул к окну. Через минуту он заторопил нас:

– Быстрее! Часовой пошел на ту сторону. Крика он не услышит, если эти вздумают орать.

Тут же мы распредилили обязанности. На мою долю выпал солдат. Я взял у Курочкина штык-нож, а ему отдал тряпицу, которая служила мне носовым платком.

Заняв свои позиции около дверей, мы стали ждать. Как в это время билось сердце! Тело одеревенело, но желание отомстить за наших убитых товарищей и весь русский народ было сильнее. Вскоре я успокоился.

Петя постучал в дверь.

– Что нужно? – грубым, сонным голосом пробасил ефрейтор.

– Гер ефрейтор, это я, Петя, – жалобным, страдальческим тоном ответил мальчик.

– А, это ты, Петер. Чего тебе?

– Голова болит. Жар. Нет ли у вас еще таблетки?

– Сейчас, сейчас…

Послышался скрип кровати, шуршанье бумаги, шаги к дверям. Сердце замерло.

Щелкнул запор, и дверь отворилась.

– Болеть здесь нельзя, - сказал ефрейтор, протягиваяПететаблетки, – Особенно тебе. На!

Вместо того, чтобы взять таблетки, Петя крепковцепилсяобеими ручонками в руку ефрейтора и с силой потянул ее на себя. Все произошло так, как он и говорил.

Борис и Курочкин навалились на ефрейтора, а я, словноразъяренный зверь, бросился на спящего солдата и вонзил штык-нож прямо в сердце – он и пикнуть не успел.

Все это произошло так быстро, что никто об этом и не думал.

С тряпкой во рту застонал ефрейтор.

– Очнулся, гадина, – скрипя зубами, проговорил Курочкин и сильными руками приподнял его, – Ты пил нашу кровь. Теперь тебя, палача…

– Меньше разговоров. Надо уходить! – поторопил Петя.

Курочкин взял у меня штык-нож, толкнул ефрейтора на кровать, наставил острие ему в грудь и навалился обеими руками, а потом еще, и еще. Раздался свист, шипение – это воздух выходил через раны в груди ефрейтора.

Быстро забрав оружие, мы вышли в коридор.

– Надо всех поднять, – спохватился Борис и убежал, чтобы предупредить рязанских и соседей из другой комнаты.

– Как же нам выйти? Надо часового…

Но Петя и тут выручил советом:

– А ты надень шинель ефрейтора и пилотку, повесь на шею автомат и иди к часовому, – сказал он Курочкину.

Тут у нас тоже все прошло удачно.

Стрельцов смолк. Провел руками по лицу, перевел дух и сказал:

– Вот так мы оказались на свободе. Обогнув город, мы отправились в Понизовский район, где вступили в партизанский отряд Мазурки.

В это время внизу, под горой, раздались удары в рельсу – звали на обед.

– Так вот, – продолжал Стрельцов, тихонько шагая в направлении столовой, – Началась моя партизанская жизнь. Другого выхода не было. У меня лишь одна мысль была в голове: мстить фашистам за все страдания русских людей. И я, не жалея своей жизни, шел в самые опасные места, лишь бы у меня была возможность бить врага… Я потом еще раз попал в лагерь. Снова бежал. Голыми руками душил полицейских и немцев. Но если где попадался в расплох — то бежал, уходил. Были и случаи, когда я ходил в разведку. Я знал, что поддаваться врагу нельзя. И шел смело…

Потом, после воссоединения с нашими наступающими войсками, я был ранен, уже под Берлином, и уже больше на фронте не был. Из госпиталя – сразу домой.

– А что стало с вашими товарищами, с Петей? – спросил я у него.

– В одном бою с карателями, еще в партизанском отряде, Борис был убит. А Курочкина, однажды вечером, разведчики принесли раненого на носилках. Когда переправляли раненых на самолетах за линию фронта, тогда же отправили и Петю. Что с ними дальше было – не знаю. Может быть живы, здоровы, и кому-нибудь вот так же рассказывают эту историю, как и я вам.



А.П. Мамонов. 08-I-1959








Примечания:

1Auf! (нем.) - «Встать!» (прим. ред)

2Jude (нем.) - еврей (прим. ред)

3Halt! (нем.) - Стой!(прим. ред)

Загрузка...