Тот декабрь 1947 года казался не временем года, а состоянием мира. Война, забравшая миллионы, закончилась два с половиной года назад, но не принесла покоя. Она словно выдохлась, уступив место куда более страшному и безликому противнику. Не было больше врага, которого можно было ненавидеть, в которого можно было стрелять. Врагом стал сам воздух, небо, земля, тихо и методично превращавшее планету в ледяной склеп.

Говорили, что это месть природы за копоть сгоревших городов, за пороховые газы, отравлявшие атмосферу годы. Учёные в официальных сводках, которые ещё успели передать до того, как мир окончательно замолчал, бормотали что-то о «глобальном изменении климатических циклов», о «внезапном оледенении, аналогов которому нет в истории». Но для простых людей, выживавших в подвалах и убежищах, это были пустые слова. Они видели лишь одно: снег, падающий в мае; лёд, сковывающий реки в июле; и солнце – бледное, холодное пятно, не дающее тепла, а лишь подсвечивающее бесконечную, безмолвную белизну.

Из старого, потрёпанного приёмник «Родина», стоявшего на ящике из-под патронов, лился ровный, невозмутимый голос. Он был последней нитью, связывающей это убежище – бывший бункер ПВО на окраине Ленинграда – с призраком того, что когда-то называлось Советским Союзом.

«...повсеместное оледенение не поколебало дух советского народа, – вещал диктор, и его баритон, знакомый до боли, звучал так, будто он читал сводку о сборе урожая. – В условиях чрезвычайной ситуации продолжают работу ударные комсомольские стройки, ориентированные на подземное хозяйство. Шахты Донбасса...»

Андрей сидел на низкой табуретке у походной койки, на которой лежала его мать. Её лицо, когда-то румяное и доброе, теперь было восковым и прозрачным от болезни и голода. Губы побелели. Дышала она тихо, прерывисто, и каждый вдох давался ей с усилием. Андрей поправил на ней одеяло – старое, ватное, всё в заплатах, но единственное, что у них было. Под одеялом она казалась такой маленькой и хрупкой.

«...научные коллективы Академии наук СССР уверены, что аномалия будет преодолена. Трудящиеся не одиноки в своей борьбе со стихией. Рука помощи...»

Голос диктора был слишком громким, слишком напористым для этого подземного мирка, где главными звуками были хриплое дыхание матери и потрескивание коптилки, чадившей в углу. Батарейки в приёмнике садились, голос временами шипел и прерывался, но упрямо продолжал вещать о каком-то другом, параллельном мире, где всё ещё были «трудящиеся», «стройки» и «уверенность».

Андрей потянулся к крутящейся ручке наушника, торчавшей из приёмника. Пальцы его закоченели, но он аккуратно, почти с нежностью, повернул её против хода часовой стрелки. Пластиковый диск подался с лёгким скрипом.

«...праздничная торговля к Рождеству... мандарины...» – голос стал тише, превратился в фоновый, почти интимный шёпот, не заглушающий, а лишь подчёркивающий звенящую тишину убежища.

Теперь было слышно, как скрипит занесённая снегом дверь где-то наверху, на ветру. И как мама тихо стонет во сне. Андрей смотрел на неё, на тёмные круги под глазами, на впалые щёки. Пневмония. Врач, которого они нашли полгода назад, которого через пару дней обнаружили замерзшим в аптеке, разводил руками: «Тепло, покой, питание. Антибиотиков нет». Ничего из этого у них не было.

Андрей растирал мамины руки, пытаясь прогнать ледяной холод, что въелся в ее пальцы. Она лежала, уставясь в потолок, где ржавые подтеки складывались в причудливые узоры.

– Опять завывает... Слышишь, Андрюша? – тихим, хриплым голосом произнесла мама. – Как будто по проводам... Только проводов-то уже нет... все повымерзли.

Он прислушался. Действительно, за стальной дверью ветер выл заунывно и протяжно, словно оплакивая что-то.

– Это просто ветер, мам. Скоро утихнет, – он помял свитер на руке у мамы, служившую ей дополнительным одеялом. – Говорили по радио, к утру мороз спадет. До минус сорока пяти.

– Ах, тепло станет... До минус сорока пяти... Как в Сочи, – слабо, с горькой усмешкой выдохнула она и повернула голову. Ее глаза, потускневшие от болезни, с трудом фокусировались на нем. – Помнишь, в сорок третьем, под Сталинградом, тоже мороз стоял? Но там... там он другим был. Злым. А этот... он тихий. Он просто забирает все. По крупинке.

Она замолчала, перевела дух. Дыхание было свистящим, тяжелым.

– Папа... он ведь взял с собой ту шаль, синюю? Я ему говорила – шею укутывай. Он вечно забывает. Ходит, фанфар какой-то, а сам... – она снова закашлялась, и Андрей поспешно подал ей кружку с талым снегом.

– Конечно, взял, – стараясь говорить бодро, сказал Андрей. – Он же у нас не промах. Сказал: «Марусе передам, чтоб не волновалась». Он в тот склад за продовольственным аттестатом ходил, что ли? Говорил, там, на бывшем хлебозаводе, пункт развернули.

– Аттестат... да... и лекарства, – кивая, с закрытыми глазами, прошептала мать. – Если аспирин найдет, чудо. А так... стрептоцид хоть какой, – она открыла глаза и посмотрела на него с внезапной остротой. – Два дня, Андрей. Он сказал – на второй вернусь. Максимум. Он... он никогда не опаздывал. Никогда.

В ее голосе послышалась знакомая Андрею нота – не паники, а глухой, выстраданной тревоги.

– Мам, ну что ты, – он придвинулся ближе, усаживаясь к ней. – Папа... он прошел пол-Европы. Он и не в таких переделках бывал. Наверное, очередь большая. Или дорогу замело. Он же сильный. Он вернется.

Ее рука, легкая и костлявая, потянулась и коснулась его руки.

– Сильный... Да. Он всегда был самый сильный. Помнишь, как он печку-буржуйку нашу из старой бочки смастерил? Все соседи по подвалу завидовали. Говорили: «Инженер Петров – золотые руки», – глаза ее на мгновение увлажнились. – А сейчас... эти руки... они должны нести нам хлеб. Как унизительно.

– Ничего унизительного, – Андрей сжал ее пальцы. – Он нас кормит. Он герой.

– Герои... они на войне герои, – покачала головой мать. – А здесь... просто выживание. И я лежу тут, как бревно... Ты не ходи, слышишь? Никуда не ходи. Он сам вернется. Обещай мне.

Она смотрела на него с такой мольбой, что у Андрея сжалось сердце.

– Обещаю, – он отвел взгляд. – Я никуда не пойду.

Ее рука ослабла, и она откинулась на подушку, снова уставясь в потолок.

– Ладно... – почти прошептала она. – Хоть бы не мучился... Там, на улице... одни тени ходят. По радио слышно... а людей нет. Одни тени. И холод...

Она замолчала. Ее дыхание стало чуть тише, чуть ровнее. Андрей еще долго сидел, держа ее руку, слушая, как за стеной воет стужа, и тихонько, как заклинание, бормочет радио о трудовых подвигах где-то в подземных цехах Урала.

Он наклонился, и его губы коснулись её лба. Кожа была холодной, как лёд на стенах их убежища. Холодной неестественно, пугающе.

– Мама, ты совсем замёрзла, – прошептал он. – Ничего... я всё устрою.

Он ещё раз поправил одеяло, убедившись, что её плечи укрыты, подошёл к вешалке и стал натягивать на себя всё тёплое, что было: стёганую ватную куртку отца, шапку-ушанку с оторванной звёздочкой, грубые брезентовые рукавицы. В убежище воцарился полумрак, нарушаемый лишь дрожащим светом коптилки и бормотанием радио. Андрей медленно повернулся, скинув с лица уже нарастающую корку, и его взгляд упал на маленькое, затуманенное зеркальце, висевшее на гвозде у входа. Когда-то оно помогало матери аккуратно заплетать косы по утрам.

В потрескавшемся стекле на него смотрел незнакомец. Изможденное, обветренное лицо, резко выдававшиеся скулы, в которых угадывались детские, еще не до конца сформировавшиеся черты. Глаза, слишком взрослые и серьезные для семнадцати лет, запали и потемнели, а из-под потертой ушанки выбивались пряди темных волос, слипшихся от мороза. Он был похож на старую, пожелтевшую фотографию, на юношу с портрета «до войны», где «до войны» означало не 1941-й, а совсем другую, почти сказочную эпоху – до холода и льда.

И вдруг, в мареве отражения, ему померещилось не это изможденное лицо, а ее лицо. Мамино. Таким, каким он помнил его всего пару лет назад: полное, с румянцем на щеках, с лучистыми морщинками у глаз, которые становились еще глубже, когда она смеялась. Она всегда пахла хлебом и чем-то домашним, уютным. Ее руки, сильные и добрые, могли и дрова нарубить, и его по голове погладить, и самый вкусный в мире пирог с капустой испечь. А ее голос... он пел ему колыбельные, еще до войны, те самые, про «спи, моя радость, усни».

Сейчас на койке лежала тень той женщины. Восковое, прозрачное лицо, впалые виски, синева под закрытыми веками. Дышала она так тихо, что казалось, вот-вот перестанет. Смотреть на это было невыносимо. Больше, чем на холод и разруху снаружи.

Отвернувшись от зеркала, Андрей подошел к железному крюку на стене, где висел мамин праздничный, бараний тулуп – тяжелый, пропахший нафталином и давно ушедшим летом. Она надевала его только по особым дням, в Новый год, например. Он снял его, и в пальцах на мгновение ожило воспоминание: мама, нарядная, с распущенными по плечам волосами, кружится в этом тулупе под «Рио-Риту» на патефоне, а папа смотрит на нее с такой нежностью...

Он накрыл тулупом одеяло, укутав мамины плечи, словно боясь, что ей холодно. И в этот момент он замер, прислушавшись. Раньше в убежище стоял постоянный, тихий звук – ее сопение, прерывистое, хриплое, но живое. Иногда – легкий стон или скрип койки от ее дрожи. Теперь была тишина. Глубокая, всепоглощающая, звенящая. Ее не нарушал даже хрип – его просто не было. Лишь потрескивание радиоприемника, упрямо вещавшего в пустоту.

«...а теперь – немного юмора в это суровое время! – вещал диктор, и его голос прозвучал особенно громко в новой тишине. – Объявление в газете: «В связи с острой нехваткой туалетной бумаги, тираж произведений товарища Ленина «Шаг вперёд, два шага назад» будет увеличен в три раза»

Андрей не усмехнулся. Анекдот прозвучал зловеще и невпопад. Он медленно наклонился и снова прикоснулся губами ко лбу матери. Холод, встретивший его, был уже иным. Он выпрямился, взял свой самодельный вещмешок, перекинул через плечо и твердыми шагами направился к выходу. Рука легла на тяжелую, обледеневшую железную ручку двери.

«...так что, товарищи, не унываем! – доносилось из приемника. – С наступившим 1948 годом! Встречайте его с верой в лучшее будущее! Передаем праздничный концерт по заявкам трудящихся...»

За его спиной, в теплом свете коптилки, под барабанным тулупом, лежала его мама, а из динамика лилась бодрая, победная советская песня. Андрей с силой толкнул дверь, и в убежище ворвался ледяной визг метели, заглушая последние звуки ушедшего мира. Он не оглянулся. Он шел за чудом.

Загрузка...