Сначала — белый всплеск. Такой яркий, что внутри черепа отзывается звук, похожий на треск льда. Потом чёрная тьма, как будто кто-то выключил небо. Шорох ботинка по щебню. Тяжёлое дыхание, чужое. Металлический звон — короткий, как капля крови на холоде. Резкий запах железа, сырого бетона, пыли. Слова — оборванные, будто сломанный магнитофон пережёвывает ленту. Я пытаюсь повернуть голову, но она уже повернулась сама. Вспышка. Ничего.

Я выныриваю в равно освещённую ночь — в палате приюта свет не выключают до конца. Лампы над потолком приглушены на один шаг, этого хватает, чтобы белые стены были не белыми, а серыми, как мокрый снег. Под простынёй всё липкое, и это не пот — это страх, процеженный через кожу. Я сажусь, медленно, чтобы не расплескать дрожь, как воду. Воздух пахнет хлоркой, лекарствами и чьими-то детскими шампунями с фруктовыми этикетками. Фруктами здесь пахнут только этикетки.

Дыхание не подчиняется. Глоток, ещё глоток, как будто в груди прячется маленькая птица и бьётся крыльями, разрывая плёнку тишины. Я смотрю в окно — там прямоугольник темноты, в котором отражается моё лицо: чужое, расплывающееся, с влажными ресницами. Ткань пижамы прилипает к позвоночнику; кажется, что кожа — это не я, а одежда, которую забыли снять. Руки пахнут мылом без запаха.

На тумбочке — стакан с водой. Вода теплее, чем должна быть, будто она тоже устала спать. Я делаю маленький глоток, чтобы не разбудить то, что спит во мне, — но оно уже проснулось. Я знаю этот маршрут: вспышка, звук, бетон, чьи-то руки, тьма. Толчок. Пустота. Лента, что застряла в головке старого плеера, и каждый раз заедает на одном и том же месте, заставляя слушать — слушать — слушать, пока уши не начинают звенеть. Надо добежать до паузы, мне говорят внутри, и я бегу, но пауза всегда впереди и всегда уходит.

На соседних кроватях спят дети. Они дышат ровнее меня, но тоже не спят — каждый по-своему. Кто-то разговаривает с потолком сквозь шестьдесят сантиметров сна. Кто-то прижимает к себе выданного медведя — одинакового у всех, с пустыми пластмассовыми глазами. Кто-то плачет без слёз — это слышно, когда ты научился отличать звуки ночи от звуков кошмаров. Я научилась.

На стене — распорядок дня, распечатанный крупным шрифтом, в рамке под стеклом. Там всё просто: подъём, зарядка, завтрак, занятия, обед, терапия, прогулка, ужин, сон. Между строками — молчание. Между молчанием — мы. Нас учат возвращать себе «функции». Мы возвращаем. Как завод — детали. Как конвейер — одинаковые коробки, только внутри — не воздух, а опыт, который просят называть словом «прошлое», будто он уже закончился. Прошлое не заканчивается. Оно — как битая музыка, заедает.

Я спускаю ноги на холодный линолеум. Он шершавый. Он всегда шершавый — чтобы мы не забывали, где находимся. Ступни помнят каждый шов на полу, каждая трещина — как маленькая карта, по которой можно вернуться к себе. Я иду в душ. В коридоре пахнет ночной сменой — сонной медсестрой, усталым врачом и тем, что все понимают: до утра далеко. В зеркале — я. Без историй. Лицо, которое можно использовать для новых. Смешная мысль — и тут же я её ненавижу. Я не смешная. Я существую настолько, насколько позволяют эти белые стены.

Вода струится, щёлкает лейка, как старый механизм. Я подставляю голову и считаю до сорока пяти. Утром скажу психологу, что было лучше. Он кивнёт, запишет что-то аккуратным почерком. Я тоже научилась кивать в нужных местах. Это входит в распорядок.

Возвращаюсь к кровати. Сажусь. Два вдоха, три выдоха. Руки — туда, где грудная клетка ещё не стянута. Вспоминаю упражнение: «найди три предмета, которые видишь, три звука, которые слышишь, три поверхности, которые чувствуешь». Я вижу: рамка с распорядком, окно с моим отражением, ряд кроватей с прямыми одеялами, которые заправляют под матрас так, будто из моря делают лёд. Слышу: капли в ванной за стеной; шорох ткани — кто-то перевернулся; вентиляция, которая никогда не выключается. Чувствую: простыню под пальцами; собственные волосы, они мокрые; воздух, который немного пахнет пластиком. Три — три — три. И где-то между «три» и «два» я снова проваливаюсь: металлический звон, запах железа, шёпот, которого не было, но он остался. Возвращайся, — говорит шёпот. Я не возвращаюсь.

Я ложусь на бок. Здесь учат спать «правильно»: на спине, руки вдоль тела, дыхание ровное. Я сплю, как мне удобно — как будто за меня ничего не решают. Маленький бунт, который никто не видит. Моя невидимая война с невидимым фронтом. На тумбочке — кнопка вызова. На стене — камера. На потолке — ровная световая полоса, как рубец. Я закрываю глаза и представляю, что рубец — это небо, а я — не здесь. Но здесь — везде. Здесь — моя кожа, мои руки, моя память. Здесь — мои зрачки, в которых живёт тьма.

Меня зовут Алиса. Это имя не записано на табличке над кроватью — там номер, фамилия, дата поступления. Имя — это то, что помнят о тебе другие. Другие — уходят. Здесь уходят часто: перевод, выписка, «новая программа». Кто-то возвращается — и делает вид, что мы знакомы. Я делаю вид, что верю. Это тоже распорядок. Он не висит в рамке.

Иногда утром к нам приходит женщина в сером костюме с улыбкой, похожей на логотип. Она говорит: «Вы все — сильные». Мы киваем. Она говорит: «Вы справляетесь». Мы киваем. Она говорит: «У каждого из вас — будущее». Мы не киваем. Это слово слишком длинное для нашего рта. Оно застревает между зубами и делает больно, когда пытаешься произнести.

Я думаю: я умерла тогда. Всё, что осталось — оболочка. Это не метафора. Оболочка — это то, что у меня забрали и потом вернули, как чужую куртку, в которой нашли мои карманы. Они чистые. Там ничего нет. Я ложусь ровнее, чтобы не мешать тем, кто ещё пытается спать. Пальцы сами считывают швы простыни, как азбуку Морзе: точка — тире — точка — я здесь. Тире — точка — тире — не сдавайся. В этих стенах любая азбука превращается в молитву, даже если ты никогда не молилась.

Сон не возвращается. Он ходит вокруг кровати, как хищник, у которого нет аппетита. Я считаю вдохи, пока не перестаю слышать собственный счёт, и тогда приходит другое — не сон, а притупление углов, как если бы кто-то в моей голове наждачной бумагой снял острые кромки света и звука. Это — лучше, чем ничего. В этом «лучше» можно дожить до шести ноль-ноль, до будильника, который никогда никого не будит: мы здесь просыпаемся раньше.

Когда сирена распорядка наконец клюёт в ухо, я уже сижу. Кровати вокруг — выровнены, дети — тихие, как фотографии. Я заплетаю волосы, чтобы удержать голову на месте. Холод воды в умывальнике возвращает мне лицо, которое можно вынести в коридор. Коридор вытягивается, как строчка; мы становимся строчкой. Мы идём строем — это называется «организованность». По дороге я смотрю на те же постеры: «Ты — не твоя травма», «Дыши», «Шаг за шагом». Все они написаны от первого лица, будто кто-то внутри меня пытается со мной договориться. Смешно. Я уважаю попытку.

За стеклом кабинет психолога, он помашет мне рукой и отметит в планшете, что я не спала. В физкласс придёт физиотерапевт и снова научит меня поднимать ногу, как будто это — первый раз. Я подниму. Могу. Умею. Это теперь то, что во мне работает без подсказок. Механику здесь любят больше, чем поэзию.

Я стою в общей столовой. Манная каша — как маленькое поле с лунной коркой. Чай — цвета слабого янтаря, его наливают до полоски на стакане. Пластиковая ложка в руке — моя первая тренировка на сегодня. Вкус — никакой. Ничего — это то, к чему привыкаешь быстрее всего. Я ем тщательно, не потому что хочу, а потому что нужно. Нужно — здесь самое важное слово. Оно заменяет «почему», «зачем» и «когда».

Меня зовут Алиса. Я говорю это про себя, чтобы не забыть, как звучит моё имя изнутри. Внутри ещё есть то место, где оно откликается. Маленькая комната без окон, но там — воздух. Я закрываю глаза на секунду и стучу в дверь изнутри. Три — три — три. И слышу в ответ: «Слышу». Это достаточно.

Я умерла тогда. Всё, что осталось — оболочка. Но оболочка держит форму. Значит, внутри когда-нибудь появится содержимое. Я не знаю, что это будет. Я знаю только, что пока что — я живу, как меня научили. А дальше… дальше распорядок закончится. Любой распорядок когда-нибудь заканчивается.

Это знание — моё. Единственное, что не в рамке.

Загрузка...