Собственно, все случилось в тот день, когда вышел на пенсию и проставился на работе. Принял на грудь немного, грамм сто пятьдесят, но и этого хватило после долгого дня на ногах. Заснул прямо в троллейбусе…
Не сразу даже понял, что мне снится сон. Так отвык от них.
Я бы сижу возле дерева, в руках сверток — что-то завернуто в мою шубейку. Ну — как в мою — в шубейку того мальчишки, что мне снится. Он сидит в одной рубашонке на холодном ветру, прислонившись спиной к стволу дерева.
Сверток большой и тяжелый. Руки у мальчика маленькие, замерзшие до красноты. Рядом лежит женщина. Мне показалась, мертвая. По крайней мере, этот мальчишка так думает.
Щеки у пацана мокрые, но он только всхлипывает, видимо, устав плакать. Мороза почти не чувствует. Его клонит в сон — так всегда бывает с теми, кто замерзает зимой до смерти.
Я скосил глаза, посмотрел на умершую.
На женщине дорогая одежда, украшения. Рядом ридикюль — кажется, так назывались маленькие женские сумочки без ручек. Хотя, может, и по-другому, я лучше разбираюсь в камнях, в рудах, в полезных ископаемых, чем в женских аксессуарах. Тем более, в таких вот, как сейчас любят говорить, винтажных…
Где-то, на краю сознания мелькнула мысль, что могу проехать свою остановку, я хотел открыть глаза, но…из свертка донесся тонкий собачий плач. Бог с ней, с остановкой...
Отвернул край шубейки. Сердце скрутила жалость: из вороха одежды на меня смотрели два черных глаза. Поднял руку и погладил между ушами. Щенок. Месяца три, но крупной породы. Вырастет — будет серьезным зверем.
А мальчишка ничего, правильный. Не дал псу замерзнуть… Хотя — кто кого грел, еще разобраться надо. Шубейку, он, конечно, зря с себя снял. Мороз не меньше двадцати градусов.
За моей спиной ствол дерева, чуть ниже, метрах в трех дорога. За ней, видимо, река. На другом берегу невысокие горы, покрытые черной, непроходимой стеной леса. Черневая тайга. И горы эти я знаю. Геологу да не узнать покатые южные склоны Салаирского кряжа? Я здесь пять сезонов отработал при СССР — еще по молодости. Тогда искали уран, сырье для алюминиевой промышленности — бокситовые, нефелиновые руды… Да много чего еще.
Снова возникло ощущение, что надо проснуться, но я не мог разжать руки и уронить щенка на землю. Мне вдруг стало стыдно перед этим мальчишкой, который замерзал сам, но спасал ушастого друга. Щенок зарычал и громко тявкнул — раз, другой, третий.
— Тпру! — послышалось неподалеку. — Марфа, ты слышала? Вроде как лай собачий. И вроде близко совсем. Тпру, проклятая!
Рядом остановились сани, запряженные гнедой лошадью. С них спрыгнул мужик в тулупе, проваливаясь по колено в снег, подошел к нам. За ним с саней слезла женщина и, переваливаясь как утка, стараясь ступать след в след за мужчиной, тоже поспешила подойти.
— Ох, бяда, бяда… — человек, подняв меня на руки, повернулся к саням.
Я успел увидеть, как тетка, которую возница назвал Марфой, снимает перстни с пальцев умершей, вытаскивает из ее ушей серьги и хватает ридикюль.
Мужик нахмурился.
— Марфа, ты совсем Бога не боишься? Мертвую обирать? — строго сказал он, укладывая мальчишку (меня?) в сани.
— Ей уже не поможешь, а нам на новом месте все сгодится, — и она, вернувшись к саням, выудила из ридикюля пачку ассигнаций. — Смотри! А у этого тут что в руках? — и тетка, схватив шубейку за край, встряхнула ее.
Щенок выпал на сено, которым было устелено дно и заскулил. Я схватил его, прижал к груди и рявкнул:
— Не дам!
То есть я хотел рявкнуть, но голос оказался тонким, мальчишеским фальцетом.
— Ах ты, оголец! — и Марфа влепила мне затрещину.
Во рту появился солоноватый привкус крови, в ухе зазвенело. Щенок громко зарычал, шерсть на загривке встала дыбом.
— Окстись, Марфа. Мальцу и так плохо, — мужик схватил женщину за руку, не дал ударить еще раз. — Видишь, дитё совсем. И пса не трогай, пусть будет. Хорошая собака еще никому не мешала. А пес добрым вырастет. Вон, лапы какие мощные.
— Ты что, удумал их себе взять? — проворчала баба. — Да ни в жисть не пущу в свой дом чужих!
— Ну не бросать же на верную смерть? — спокойно ответил мужик.
— Да ты что, Никифор, окстись! Это же два лишних рта! — возмутилась тетка. — Глянь, пасть какая у псины, сколько жрать-то будет? Это сколько на него еды-то пойдет? На прокорм-то? — запричитала, было, она, но тут же сменила тон:
— Хотя… лишние руки в хозяйстве пригодятся. Глядишь, на батраке сэкономим.
— Ишь, куска хлеба пожалела... У тебя, жена, прям семеро по лавкам последний сухарь догрызают? Сама вон, тоже не голодаешь — в три руки не обхватишь, — Никифор нахмурился. — Надо покойницу на телегу погрузить, скоро село, там церковь — отпоют. Похороним по-людски.
— Да зачем?! — взвизгнула Марфа. — Вон ейное платье какое богатое, продать можно! Да и сапожки, смотрю, чисто кожаные, хорошей выделки, тоже денег стоят. Давай бросим тут? Одёжу снимем и бросим? Волкам тоже надо что-то есть.
— Ты что, тут же тракт! Сейчас другие подводы поедут, на кого подумают? На нас, Марфа, и подумают. Обоз-то большой, а мы первыми едем. Ненамного от нас отстали. И тут же уряднику сообщат, — предостерег супругу Никифор.
Он подошел к лежащей на снегу женщине, поднял ее на руки. С головы несчастной слетела белая пуховая косынка, маленькая шляпка съехала на бок. Волосы умершей рассыпались черной волной.
Марфа тут же схватила косынку, сорвала с волос женщины шляпку. Я хотел вскочить, прекратить это мародерство, но сил у меня (ребенка?) хватило только слабо пошевелиться.
Никифор донес тело до саней, положил рядом со мной на солому. Провел ладонью по лицу, закрывая покойнице глаза, и прошептал скорбно:
— Упокой Господи рабу твою…
Но веки женщины дрогнули. Никифор отдернул ладонь.
— Надо же, жива… — и неторопливо перекрестился. — Значит, на то воля Божья.
С трудом разлепив спекшиеся губы, женщина прошептала:
— Мерси… — и тут же, увидев меня, слабо улыбнулась. — Теодор… — шепот был едва слышным, но Никифор разобрал ее слова.
— Жива, болезная, — выдохнул он. — Так как мальца-то зовут? Федор? Федька, значит.
Подъехали вторые сани, груженые нехитрыми крестьянскими пожитками, накрытыми сверху рогожей. Сзади саней на привязи плелась кобыла.
Вожжи держал долговязый парень лет двадцати, тоже в тулупе, в валенках и меховой шапке. В телеге еще кто-то был. Я услышал тонкий девичий голос:
— Климушка, что встали? Опять тетке Марфе до ветру приспичило?
— Батя, случилось што? — спросил парень, придержав лошадку. И, обернувшись, прикрикнул:
— Настасья, а ну под тулуп, сорока любопытная. Живо! Еще заморозиться не хватало!
— Клим, ты Марфу на свои сани возьми, — распорядился Никифор, — тут вот, находка вишь какая. Собака бы не залаяла, так бы и проехали мимо. Замерзли бы в снегу, болезные.
Парень подбежал, глянул на меня и замерзшую женщину, и тут же метнулся назад, к своим саням.
— Я сейчас тулуп принесу, батя, еще один. Тут до Хмелевки всего ничего, версты три всего-та и будет. Там фершалка есть, и земский врач наезжает из Сорокино, — прокричал он на бегу.
Скоро я согрелся под тулупом. Глаза мальчишки, который мне снился, слипались. Его разморило от тепла, но он упрямо гнал сон, прислушиваясь к дыханию своей матери — если она, конечно, ему мать.
Что ж, и ребенок, и собака теперь будут в порядке. Надеюсь, женщину успеют довезти до деревни живой…
Мальчишку все же сморил сон. Я тоже не сопротивлялся. Почему-то был уверен, что сейчас тут засну, и проснусь в своей реальности…
***
Кто-то тряс меня.
— Мужик, конечная, — услышал я откуда-то издалека голос. — Мужик?..
И тут же:
— Скорую! Водитель, вызывай скорую! Тут человеку плохо!.. Да открой ты глаза, смотри на меня… Смотри, не закрывай глаза!
***
Я послушно открыл глаза, ожидая увидеть троллейбус и кондуктора, но надо мной склонился все тот же бородатый мужик в тулупе. Он легонько подтолкнул меня и спросил:
— Малец, глянь… Ваши санки?
Я посмотрел в ту сторону, куда он махнул рукой. Под горкой, на берегу замерзшей по краям реки, буквально метрах в трех ниже дороги, перевернутые сани с кошевкой. Лошадей рядом не было.
Снег вокруг утоптан. Чуть ниже, почти у самого берега, раскинув руки в стороны, лежал труп мужчины в крестьянской одежде. Вокруг головы алая лужа, вместо лица кровавое месиво.
— Кистенем приложили…— Никифор покачал головой. — Лихие люди, как их земля носит.
— Поди отец мальца-то? — предположил Клим, спускаясь по склону вниз, к перевернутым саням.
— Не. Барыня вон из благородных, видать, — покачал головой Никифор, — шляпки носит. Да и малец хорошо одет, не по крестьянски. Ямщик, скорее всего, нанятый.
— Батя, хитники лошадей увели, — Клим осматривал место происшествия. — Да и тут хорошо пошарились. А вон следы — видно, баба с мальцом убегали. И как их отпустили? Хитники до баб шибко голодные... Видать, поклажа богатая была, что даже догонять не стали. Бедняги…
— Да скорее мы их спугнули. Заслышали, что обоз идет, и утекли. Вон, лошадиные яблоки еще парят, остыть не успели, — Никифор махнул рукой, указывая на горку свежего лошадиного навоза.
А к перевернутым санкам, пыхтя, уже семенила Марфа. Она нагнулась, что-то подняла и сунула за пазуху.
— Пошарь хорошо, Климка, пошарь, говорю! Может что осталось и по нашу душу? Неужто все уперли? — и, доковыляв до кошевки, заглянула под нее.
— Не, тетка Марфа, тут ничего нет. Тут только бумаги какие-то остались, — ответил парень. — Батя, лови! На самокрутки сойдет.
Он бросил отцу пачку бумаг, перевязанную бечевкой, и вернулся к своим саням. Никифор глянул бумаги, покачал головой и положил рядом со мной.
— Уряднику отдам. Тут печати казенные. Мало ли, может какие важные документы. Марфа, заканчивай крахоборить, поехали. А то хитники вернутся, не отобьемся бичами-то…
«Никифор — отец Клима, а вот Марфа ему не мать — мачеха. А Настасья кто? Жена Клима или сестра?», — подумал я.
— Так, бать, обрезы ж есть, — напомнил отцу Клим.
— Береженого Бог бережет, — как-то буднично ответил Никифор. — Но, родимая, — и щелкнул бичом, погоняя лошадь.
Я потряс головой, ущипнул себя — больно, но рука по-прежнему оставалась детской. Я все еще ребенок. Лежу в санях под тулупом, от которого несет овчиной. Специфический запах, ни с чем не перепутаешь. Рядом женщина в беспамятстве, с другой стороны щенок. Он прижался ко мне вплотную, согревая. Я закрыл глаза и постарался уснуть. Может быть второй раз получится вернуться в собственное тело, когда проснусь?
Не получилось. Я по-прежнему тщедушный мальчишка и по-прежнему в санях Никифора. Сел, невольно застонав. Промерзшее тело отошло в тепле. Ноги ломило, в голове звон, губа припухла, ухо, кажется, тоже — не больно, но горит. Вспомнил оплеуху, которой наградила меня Марфа.
Она здесь же, возле саней, верещит, будто ее режут:
— Да что ж ты, изверг, делаешь-то?! Не отдам, сказала, мое!
— Уймись, баба! Сейчас урядник подъедет. Там на дороге убивство, грабеж, а ты еще хочешь воровство на нас повесить? На каторгу за эти побрякушки?! — и он вырвал из рук супруги ридикюль. — И деньги давай. Найдут у тебя, разбираться не будут, кто убил. Все нам припишут.
Марфа сунула руку за пазуху, вытащила пачку ассигнаций. Я отметил, что пачка была втрое тоньше той, что она там, на дороге, украла у женщины.
Протянув ассигнации мужу, Марфа зарыдала:
— Никифорушка, одумайся! Тут ведь на богатую жизнь, на хороший дом!
— На каторгу и баланду тюремную тут, — отрезал Никифор таким тоном, что Марфа заткнулась на полуслове.
— И еще на ад с котлами кипящими, — услышал я ехидный девчоночий голосок. — А ты, тетка Марфа, скоро и у чертей в котел не поместишься, вон какая толстая стала! Пока ехали, весь бок мне отдавила своими телесами, — и она звонко рассмеялась.
Откинул тулуп, вылез из саней. Посмотрел на спутницу. Сено рядом с женщиной стало бурым, напитавшись кровью. Ранена?
Марфа насупилась, понурив голову, и старалась не смотреть на мужа. Под глазом у нее наливался синяк. Видно, тяжело она расставалась со своей добычей, если Никифор, человек, как я понял, добрый, спокойный и, пожалуй, даже флегматичный, применил столь кардинальные меры убеждения.
Прислонившись к саням, тут же стояла девчонка, с виду лет тринадцати, может старше. Рассмотреть ее под шубой и шалью, перевязанной крест-накрест на спине, не получилось. Закутана, будто на Крайний Север собралась. Это ее голос я слышал там, на тракте. Как ее зовут? Настя? Да, Клим ее Настасьей называл.
С рукавов шубы свисали варежки, руки были чистыми, красивой формы, пальцы длинные, как у пианистки. Не крестьянские руки. Девочка лузгала семечки и с видимым удовольствием наблюдала, как отец отчитывает жену. Время от времени вставляла свои пять копеек в разговор:
— Каторжная баланда в самый раз будет, бока-то подрастрясутся, уже в сани не влезаешь, — она прыснула, а я подумал: «Бойкая девка».
— Настасья, язык-то прикуси, — пытался урезонить ее отец, но как-то не строго.
Видно, что больше для порядка сделал замечание. Похоже, Настасья веревки вьет — как из отца, так и из брата.
— Ты, тятенька, зря Марфу-то выбрал! — Настя продолжала "троллить" мачеху. — Вот Акулина, та куда лучше была. И голос тише, и места мало занимала.
— Акулина тоща, как жердь, какая с нее работница? И детей у Акулины семеро, — отмахнулся от девчонки Никифор. — А ну марш в сани и под тулуп, все бы тебе мачеху изводить! И ты, Марфа, в сани. Вон уже Климка с урядником подъезжают.
И он, подождав пока подъедет представитель власти, быстро рассказал ему о случившемся.
— Мальчонку с барышней к фельдшеру отвези, в земскую больницу. Потом ко мне, в съезжую избу зайдешь, — приказал урядник. — Расскажешь все подробно. Это уже третье смертоубийство за неделю. Хитников никак повылавливать не можем. Поотпускают с каторги, они и оседают у нас тут. Ладно, можешь вертаться к своим, — опустил он Клима и тронул коня.
Клим спрыгнул с кобылы, привязал ее к своим саням. Потом легко подхватил девчонку, закинул ее в сани, поверх узлов. Тут же укутал тулупом. Потом помог Марфе и, когда все расселись, зычно крикнул:
— Но!
Никифор тоже щелкнул бичом. Коня не ударил, но и щелчка было достаточно, чтобы сани двинулись. От рывка я упал на дно, на меня тут же скатился узел с тряпьем.
Хмелевку рассмотреть не получилось, хотя было очень любопытно. Я бывал в этой деревне много раз: и при Союзе, и после — когда случались экспедиции на Алтай. Большая деревня, по-сибирски разбросанная по краям дороги и по берегу речки с тем же названием - Хмелевка. Собственно, деревню и назвали в честь реки. Когда-то она называлась Салаирской деревней, но название не прижилось.
Остановились у больницы. Никифор помог мне выбраться и, подняв черноволосую женщину, которая за дорогу так и не пришла в сознание, первым зашагал к больнице.
Земская больница представляла собой обыкновенную избу — пятистенок. Разделенную на две половины и с двумя входами. На одной половине жила фельдшер, она же акушерка, она же, при надобности, хирург. Молодая, стриженая, резкая, но приятная. Возраст я вот так с ходу определить не смог. Но не больше двадцати пяти лет. В другой половине большой комнаты фельдшер принимала пациентов.
Никифор занес женщину на больничную половину, положил ее на топчан за занавеской.
— Мужчины вышли все вон, я буду осматривать больную, — скомандовала фельдшерица.
Никифор тут же направился к выходу.
Фельдшер посмотрела на меня и строго добавила:
— Вас, юноша, это тоже касается.
— Так он тоже того… этого, — Никифор остановился в дверях. — Тоже шибко задрог.
— Не мудрено, в одной рубашонке-то, - заметила фельдшер.
— Так, это... шубейка евонная там, в санях, — в голосе бородача послышались виноватые нотки, и он поспешил покинуть больничную половину.
— Нюра, — крикнула фельдшер, — поди сюда!
— Щас, Натальниколавна, только самовар поставила, на стол еще не собрала, — ответили с жилой половины звонким голосом, именно так: «Натальниколавна» — в одно слово.
— Иди к Нюре, она тебя чаем напоит, — фельдшерица кивнула на дверь за вышитыми льняными портьерами. — Согреешься. А я сначала матушку твою посмотрю, а потом тобой займусь. Она же твоя матушка? — я этого не знал, потому ничего не ответил. — Так-то ты, гляжу, прямо сейчас помирать не собираешься, — и ласково подтолкнула меня на жилую половину.
Я прошел, взобрался на высокий табурет возле крепкого деревянного стола, и уставился на портрет, висевший на противоположной стене. Николай Второй, в скором будущем Кровавый. Изображен в мундире с орденами, с широкой перевязью через плечо. Рядом календарь. Карамельная дамочка в кудряшках по центру плаката, вокруг изображения букетики фиалок и небольшие рамки с месяцами, снизу крупным шрифтом цифры: «1899».
Я никак не просыпаюсь, и, кажется, уже не проснусь. Придется принять ту реальность, которая меня окружает сейчас. Пока не могу определиться, как себя здесь вести и что вообще делать. Но торопиться не стоит, чтобы не наломать дров. Это только в книжках герои попадают в какую-нибудь задницу и, не зная броду, геройски совершают "подвиги" во имя счастья, любви, добра и справедливости. Как правило, в книгах главному герою положена куча бонусов в виде памяти и навыков тела, в которое попал, энциклопедического знания истории и прочих плюшек. Мне таких "костылей" не досталось. Я из памяти этого ребенка не могу вытащить даже его настоящего имени. "Рояля" в виде окружения, где все мальчика знают и сразу говорят кто он, и чего стоит на самом деле, здесь тоже не предусмотрено. Что ж, буду решать проблемы по мере их поступления... Хорошо уже то, что не надо шокировать людей, спрашивая, какой сейчас год на дворе.
Нюра. крупная, но очень подвижная женщина, налила в стакан с подстаканником чай, наколола щипчиками сахара и спросила:
— Ты с блюдечка пьешь или так, из стакана чаи гоняешь?
— Так гоняю, — ответил ей, поморщившись: никак не привыкну к тонкому детскому голосу.
— Нюра, у вас зеркало есть? — спросил санитарку.
Она достала из фартука маленькое зеркальце на ручке, сначала глянула на себя, поправила косынку с красным крестом, и только потом протянула мне.
— Любуйся, чего уж. Да и чай пей, остынет, — и пододвинула ближе вазочку с вареньем.
— Нюра, ты где? Иди помоги раздеть больную, — раздалось с "больничной" половины.
— Уже-уже, Натальниколавна, — крикнула Нюра и, громко топая, убежала за занавеску.
Только когда она вышла, я взглянул в зеркало. «Надо же, совсем не похож на мать... Вполне славянская внешность. Может, та женщина, над которой сейчас хлопочут фельдшерица и Нюра, не мать ему вовсе? Но в санях она точно на французском говорила, и назвала мальчишку Теодором. Итак, Теодор, откуда бы ты ни был, теперь ты Федор. Хотя, до Федора дорасти еще надо, так что, пока Федька. Внешность ничего, не отталкивает. Обычный мальчик, с большими серыми глазами. Лицо хорошее, умное. Вырастет, будет красавцем, не одно сердце разобьет», — подумал я и не сразу сообразил, что думаю, в общем-то о себе — и в третьем лице.
Надо уже как-то принять происходящее. Разбираться потом буду. Действовать, тем более, потом. А сейчас я просто мальчишка на переломе веков. Снова глянул в зеркало. Марфа меня хорошо приложила, губа опухла, на щеке синяк, ухо почти малиновое.
Положил зеркало на стол, взял стакан, отхлебнул глоток, вдруг почувствовав зверский голод. Сейчас бы борща тарелку, да с салом! А к борщу бы хлеба кусок и луковицу — такую, чтобы откусить с хрустом и чтобы сок брызнул... Но пришлось ограничиться сушкой. Разломил ее пополам, половину припрятал — покормлю щенка.
В сенях, со стороны жилой половины, громыхнуло. Вошел урядник и, увидев меня, кажется, даже обрадовался. Прошел к столу, изобразил ласковую улыбку. Но глаза оставались колючими, совсем не добрыми.
— А ну-ка, малец, а скажи-ка мне, что ты об этом знаешь?
И бухнул на стол связку бумаг — тех самых, с казенными печатями.