ФЕСТИВАЛЬ

=====================================


…Я родился через 10 лет после Фестиваля, и, конечно, ничего там не видел. То есть, видел, конечно, кинохронику, фотографии смотрел, книжки читал, с людьми того времени разговаривал; но это же всё не то. Не ходил я по тем улицам и площадям, не пел в толпе «Я встретил девушку» и не слышал, как «Rock Around The Clock» несётся над улицей Горького, не плясал с уругвайскими товарищами лезгинку, не кружилась моя голова от этого праздника.

Но иногда я закрываю глаза и вижу… Давайте, и вам покажу.


=======================================


1


Василий Черёмушкин стоял посередине кабинета заводского комитета комсомола ровно, но спокойно. Можно сказать, расслабленно. Грехов за ним не водилось, а вызвали мало ли зачем, на всё не наволнуешься. Росту Василий был хорошего, глаза голубые, волос светлый, лицо ясное, и вообще похож на заслуженного артиста Столярова, только, конечно, попроще. Лет двадцать два. Новый костюм ему малость жал.

Напротив, за столом, сидели трое. Первый секретарь Саша Каменков, парень примерно васиного возраста, может, чуть постарше, секретарь парткома Сергеев, мужик дельный, сам из рабочих, уже старый, лет сорока, и профорг Лапкин, тоже немолодой, но не из заводских, а назначенный. Прилизанный такой и во френче, как раньше носили.

В углу, не сразу заметный, сидел ещё какой-то в сером. Точнее, серыми были брюки, остальное закрывала развёрнутая во всю ширину газета «Правда». Вроде как читал он её. А ботинки чёрные. И носки в ромбик.

Каменков встал.

– Василий! Завтра в столице нашей Родины впервые в истории начинается Международный Фестиваль молодёжи и студентов. – Заглянул в бумажку на столе, продолжил по ней. – Перед руководством МВД СССР и других органов правопорядка остро встал вопрос обеспечения безопасности как участников этого международного форума, так и охрана мест проживания иностранных гостей. Кроме того, в условиях существования двух противоборствующих общественно-политических систем не исключается возможность активизации деятельности иностранных спецслужб. Принимая во внимание всю сложность стоящих перед милицией задач, и учитывая нехватку личного состава, руководство министерства обратилось в ЦК ВЛКСМ с предложением привлечь к охране общественного порядка на объектах Фестиваля молодых рабочих и студентов Москвы. 16 апреля 1957 года на совместном заседании коллегии МВД СССР и бюро ЦК ВЛКСМ было принято решение о создании комсомольского оперативного отряда при МГК ВЛКСМ – отодвинул бумажку.

– Зная тебя как отличника и активиста, настоящего комсомольца, способного противостоять идеологическим диверсиям… А такие не исключены, правильно я говорю, товарищи? – Товарищи согласно закивали. – Комитет ВЛКСМ нашего завода принял решение. Делегировать тебя в самую, так сказать, гущу происходящих событий. На Фестиваль.

– И что я там буду делать? – спросил Черёмушкин.

– Бдить, Василий. В любой момент что-нибудь произойти может.

– На бдить дружинники есть.

– Дружинники – это, так сказать, внешнее кольцо обороны. А ты будешь внутри.

– Это что, как шпион, что ли?

– Во-первых, Василий, не шпион, а разведчик. Это у них там шпионы. А во-вторых, – нет, конечно. Просто милиция и дружина на виду, а нужны люди, способные среагировать на любую неожиданность с той стороны, откуда не ожидают. И пресечь.

Ничего не понял Черёмушкин, но кивнул. На Фестиваль-то что не пойти. Там и девчонки симпатичные, и музыка.

– Разрешите идти? – спросил по-военному. Не отвык ещё, восемь месяцев как демобилизовался.

– Погоди. – это уже Сергеев. – Потом, как Фестиваль закончится, придёшь к нам, и всё подробно напишешь.

– Что напишешь?

– Всё. Где был, что и кого видел. Может, знакомых встретил.

– В общем, запомни, Черёмушкин. – встрял Каменков. – Бдить и пресекать.

– Ясно.

И Черёмушкин вышел.

А серый, между прочим, так и не шелохнулся, и даже газетой не шуршал.





2


Черёмушкин собирался «на выход». Стоял у стола в одних чёрных трусах до колен и майке, долго, высунув язык, гладил белую поплиновую рубашку. Загодя начищенные ботинки стояли под столом. Из радио раздавалось:

Звенит гитара над рекою,

На берегу костры горят...

Мы оба гости здесь с тобою

Из разных стран, сестра и брат...

Песня совсем новая, видно, написанная специально к фестивалю. Пели два голоса, мужской и женский. Хорошо пели, душевно.

Мать пришла с кухни, остановилась в дверном проёме, прислонилась к косяку, склонила голову, сложила руки под грудью. Слушала.

– Мам! – позвал Черёмушкин.

– Что, Васенька?

– У нас галстук есть?

– Откуда? Отец покойный не носил, в косоворотке ходил, а то в гимнастёрке. Тогда галстуки только начальство носило, кто не в военном.

– И правильно. Я тоже не надену. Что я буду как Санька Каменков щёки надувать. Мы люди простые, рабочие. Да, мам?

– Да, Васенька.

Черёмушкин догладил рубашку, повесил на плечики, чтоб остыла, сам пошёл умываться.

Когда вернулся, мать уже держала на весу костюм, – тот самый, новый. Красивый, кофейного цвета. Жаль, жмёт, но мы разносим.

– Мам, зачем, я сам.

– Сам, Васенька, конечно, сам.

Черёмушкин взял, прошёл за ширму, оделся. Вышел. Встал у зеркала.

Мать подошла, обняла за плечо, приклонилась. Выпростала воротник сыновой рубашки поверх пиджака, огладила ладонью.

– На отца похож…

Отец был на фото на стене. Смеющийся, белозубый, чубатый. Последняя предвоенная фотография, 1940 год. С фронта фото не прислал и сам не вернулся.

– Ну всё, мам, я пошёл.

– Поешь, может? Надолго поди бежишь.

– Нет, мам, не хочу.

– Когда ждать-то тебя?

– Не знаю. Утром.

Лязгнул старый замок, – лети, парень.

Мать крикнула вслед:

– Кепку надень, простудишься!

Но Черёмушкин уже сыпался вниз по лестнице.

Донеслось:

– Там теплооо…

Хлопнула подъездная дверь.

– Непутёвый…


3


А Москва бурлила. Кипела. Бушевала. Толпа, как море, которое, согласно великому русскому поэту Пушкину, есть свободная стихия, заполняла её. Она росла как дерево, проспекты были её стволами, улицы ветвями, переулки веточками, и люди, как листья, шумели на лёгком вечернем ветерке.

Раздавалось:

Если бы парни всей земли

Вместе собраться однажды могли

Вот было б весело в компании такой

И до грядущего подать рукой…

и

Be same be same mucho

Como si fuera esta la noche

Laultimavez

и старое

Широка страна моя родная

Много в ней лесов, полей и рек

Я другой такой страны не знаю

Где так вольно дышит человек...

и совсем новое, незнакомое, будоражащее

One, two, three oclock, four oclock, rock

Five, six, seven o’clock, eight o’clock, rock

Nine, ten, eleven o’clock, twelve o’clock, rock

We’re gonna rock around the clock tonight!

И всюду флаги, транспаранты, ленты, значки, огни, гудки, смех. И лица, лица, лица…

Ко всему привыкла Москва, всякое в ней было, и двунадесять языков, и сорок сороков, а такого не было.

…Грузин в черкеске с газырями, в белоснежной папахе, сверкая чёрнющими глазами, высоко поднявшись на цыпочки, зажигательно кричит «Асса!», выводя по кругу, образованному разномастными зрителями, лезгинку. В зубах огромный кинжал. Рядом, в другом кругу, два негра, таких же чёрных, как глаза сына гор, бьют по диковинным пёстрым барабанам и поют что-то гортанное, вроде «Ooo, Matumba. На цоколе памятника Пушкину шепчутся две девчонки. Одна узбечка, в цветастом народном платье и тюбетейке, с тысячей, кажется, косичек, заплетает такие же косички другой, похожей на уйгурку. Минута, первая отдаёт второй тюбетейку, – и их не отличить. На скамейке длиннолицый парень в берете, склонившись над гитарой, поёт что-то по-французски, кажется, из Монтана:

C'est si bon

De partir n’importe ou

Bras dessus bras dessous

En chantant des chansons.

Невдалеке какая-то смуглая девушка умопомрачительной красоты, в простом свободном белом платье, потрясающим голосом пела что-то совсем уже пряное, отчего сердце сжималось в кулак:

Salma ya salama

Rohna we Geina bel-salama

Salma ya salama

Rohna we geina bel-salama…

– Hey, mucho! Amigo quiero preguntar. – Парень усатый пристал. – Quiero preguntar…

– Извини, брат, не понимаю.


Минут через десять у Черёмушкина закружилась голова. Он сам не знал, куда шёл, подчиняясь воле этой всепобеждающей стихии, которая несла его, как весенний ручей щепку, бросая от берега к берегу, закручивая в водоворотах, подбрасывая на мелких камушках, притапливая в глубину, и вновь выталкивая для глотка свежего воздуха.

Цветные пятна кружились в скоморошьей пляске, какофония звуков сливалась в некую единую, могучую, волшебную симфонию. Улицы мелькали – главная, Горького, вниз Манежная, мимо Исторического музея на Красную площадь, – там не протолкнуться, – по 25 Октября к площади Дзержинского, скоро памятник поставят, человеку, который защищал Революцию и спасал беспризорников, потому что умел не только ненавидеть, но и любить, по улице Кирова… Очнулся Черёмушкин, когда уже начало темнеть. Огляделся, и понял, что он где-то у поворота на Кривоколенный.

Здесь тоже было людно, но не так как в центре. Люди не сбивались уже в плотную толпу, а собирались в кружки и группы, и везде шёл разговор, интересный и важный, судя по тому, как блестели глаза и взмывали в неожиданных жестах руки. Кто-то читал стихи, то ли свои, то ли чужие, непонятно, но хорошие. Черёмушкину понравились.

Я выхожу, большой, неуклюжий,

Под солнце, которое в самом зените,

И наступаю в синие лужи,

Я говорю им: вы извините!

Вы извините, синие лужи, —

Я ошалелый и неуклюжий.

Сам парень был и впрямь какой-то неуклюжий, хотя молодой и симпатичный. Чернявый такой и в полосатой рубашке с закатанными рукавами. Галстук набок сбился. Черёмушкин присмотрелся и понял, что парень, кажется, пьяный. Но сегодня все казались пьяными и ошалелыми, поэтому Черёмушкин не стал вмешиваться, чтобы не обидеть случайно хорошего человека с хорошими стихами.

– Гена! Ну где ты застрял? – к парню подбежала девчонка в голубом ситцевом платье, схватила за руку. – Тебя все ждут!

– Д-да я тут стихи читал…

– Там почитаешь! Тем более, ты обещал! – Девчонка решительно потащила парня куда-то в сторону.

– И-извините, товарищи… – Парень, которого, оказывается, звали Гена, слегка покачнулся и зашагал за девчонкой.

Всё-таки пьяный, подумал себе Черёмушкин, но вмешиваться опять же не стал, потому что верил, что если такая вот, в голубом и ситцевом, взяла и повела за собой, – значит, человек в хороших руках. И перешёл к другой компании, где пели.

Песня была незнакомая, и вроде как блатная, а вроде и нет. Блатные Черёмушкин не любил, а тут зацепило.


За что ж вы Ваньку-то Морозова?

Ведь он ни в чем не виноват.

Она сама его морочила,

а он ни в чем не виноват.


Он в старый цирк ходил на площади

и там циркачку полюбил.

Ему чего-нибудь попроще бы,

а он циркачку полюбил.


Она по проволоке ходила,

махала белою рукой,

и страсть Морозова схватила

своей мозолистой рукой.


А он швырял большие сотни:

ему-то было все равно.

А по нему Маруся сохла,

и было ей не все равно.


Он на извозчиках катался,

циркачке чтобы угодить,

и соблазнить ее пытался,

чтоб ей, конечно, угодить.


Не думал, что она обманет:

ведь от любви беды не ждешь...

Ах Ваня, Ваня, что ж ты, Ваня?

Ведь сам по проволке идешь!


– Твоя? – спросил Черёмушкин, когда певец закончил, взяв простой, но особо лихой аккорд.

– Не. Грузин один в компании пел, понравилось, я запомнил. Звать его… Не, вышибло, не помню. Полад, кажется. Фамилия чудная. Жава, Джава… Нет, не помню.

– Жаль.

– Так и мне жаль.

– Ну, встретишь другой раз, передавай привет.

– От кого? – удивился певец.

– От меня.

– А ты кто?

– Черёмушкин. – сказал Черёмушкин и пошёл себе дальше.

– Смешно. – крикнул вслед парень.

Черёмушкин, не оборачиваясь, сделал ручкой.

Так он гулял по улице Кирова, полюбовался магазином «Чай», который хоть и пережиток, но уж больно хорош, архитектурное наследие, китайская шкатулка, и догулял до метро. Там, на Чистых прудах, где зимой каток, уже была толпа.

Черёмушкин приблизился было, чтобы послушать опять что-нибудь хорошее от хороших людей, но тут в кустах пискнули и зашебуршились.

К разврату Черёмушкин относился нехорошо, и, хотя принимал близко к сердцу проблемы такой же, как и он, молодёжи, и сам сталкивался с ними в решении вопросов личного характера, решил всё-таки, как выразился Каменков, «пресечь».


4


Черёмушкин перемахнул через низкий заборчик и стриженые кусты единым сноровистым махом, как учили его ещё совсем недавно майор Иванов и сержант Петров, чтобы мог он защищать Родину с воинским умением, приложенным к молодой силе. Перемахнул и застыл, потому что, вместо ожидаемого разврата, картина за кустами предстала совсем иная и совершенно уже безобразная с точки зрения социалистической законности.

Три фигуры обступили одну, и та, что посередине, была белая и тонкая, а те, что по сторонам – тёмные, кряжистые и неприятно хищные. Диагоналевые брюки, заправленные в кирзачи, мешковатые пиджаки, да кепки-малокозырки – марьинорощинский шик был в этих фигурах, и не любил Черёмушкин этот шик, потому как навидался подобной дряни ещё в эвакуации; хотя там не было Марьиной Рощи, а была Тезиковка, и вместо кепок были тюбетейки, однако дрянь остаётся дрянью, во что ты ни одень её, и как ни назови место её обитания.

Негромко свистнул сквозь зубы, и фигуры повернулись к нему.

– Вали отсюда, фраер, – с ленцой проговорил тот, что повыше, и стальная фикса у него во рту блеснула, отражая свет фонаря, пробивающийся сквозь листву. – Не видишь, люди делом заняты.

– Шпана. – спокойно сказал Черёмушкин, и в его спокойствии была уверенность в своей правоте. – Это вы сейчас отсюда свалите далеко, и забьётесь в норы свои вонючие. У людей праздник, а вы его поганите.

Первого бросившегося он достал грамотной «двоечкой», и тот упал и засучил ногами по траве. Второй напоролся на жёсткий прямой в челюсть, и тоже упал. А третий достал нож, и пошёл на Черёмушкина, перекидывая сивое перо с наборной ручкой из руки в руку.

– Ах ты, падла. – блатная оттяжка была в его голосе. – Сявка… Я ж тебя сейчас на ремни резать буду…

И тут уже легко стало Черёмушкину, потому что была не драка, а бой, а что делать в бою, его научили крепко. Последний раз сверкнула стальная рыбка, падая на траву, и уткнулся в землю враг, взятый умелым захватом, завыл и запросил пощады.

– Начальник… – хрипел он. – Христом-богом, отпусти… Бес попутал. Сейчас уйдём.

Остальные двое так и сидели на земле, вытаращив глаза и не шевелясь. Были в их глазах злоба и ненависть, но и страх был, и решил Черёмушкин, что не поведёт их в милицию, а отпустит, хоть это и неправильно.

Рванули они с оглядкой, и лишь отбежав через трамвайные пути, крикнули:

– Смотри, начальник, Земля круглая, – свидимся.

Черёмушкин вздохнул.

Не надо было отпускать.

И пиджак подмышкой порвался, зараза.


5


Белая – это оказалась блузка, а юбка синяя, свободная, чуть ниже колена. И светлые лодочки почти без каблуков.

Волосы прямые, тёмные, средней длины, чуть ниже плеч. А лица и не разглядеть. Глаза, нос, рот.

– Ты как? – спросил Черёмушкин.

– I…

– Что «ай»? Поранили они тебя? – Черёмушкин забеспокоился. Нож-то вон он, валяется. Кстати, прибрать надо бы, неровен час, найдёт кто, нож в дурных руках – штука скверная.

Поднял. Девчонка так и стояла. Колотило её. Ну, это понятно, это мы проходили.

Черёмушкин снял пиджак, хотел накинуть на девчонку. Та затрепыхалась слабо.

– Да ладно, чего ты. Подумаешь, шпана. Нормально уже всё. Сейчас твоих найдём. Или ты одна?

– I don’t understand…

– Чего? – не понял Черёмушкин. – Ты не из наших, что ли? Ещё не хватало. Ладно, пошли.

– I… I have gone to my friends. – затараторила девчонка. Прорвало её. – This guys... music…

– Тихо, тихо, зачастила. – Черёмушкин уже решительно взял её за руку и потащил на бульвар, на свет.

– No, no, wait, just a moment! – она наклонилась к чему-то в траве. Черёмушкин только теперь заметил, что по земле рассыпаны какие-то большие конверты. Пригляделся, понял – пластинки типа патефонных.

– Это зачем тебе?

Девчонка, видимо, поняла вопросительную интонацию, потому что стала объяснять.

– Records. Music. Music!

– Музыка, значит. Хорошая?

– Джаз понимаю. Музыка толстых. Давай быстрее.

– Take a one. – протянула ему один из конвертов.

– Да вот ещё глупости. Не надо мне. Пошли.

Выбрались на аллею, где по лавочкам уже вовсю целовались, и тут Черёмушкин её разглядел. Глазищи огромные и родинка маленькая под губой справа.

– Ну что, давай знакомиться? Тебя как зовут? Не понимаешь? – помотала головой.

– Ч-чёрт, как бы тебе… Ну, вот, смотри. Тарзан. – Черёмушкин стукнул себя кулаком в грудь, как в кино. – Джейн. – показал на неё.

Девчонка вдруг прыснула, потом совсем расхохоталась, и закрыла лицо руками, и только плечи тряслись.

– Э-э, ты чего? Истерика? Ты это брось.

Отняла ладони от лица.

– You… – смех душил её. – You are Tarzan?! – ткнула пальчиком ему в грудь, там, где сердце.

– Нет, я не Тарзан. – раздосадовался Черёмушкин. – Я Василий.

– Василий. – ещё раз стукнул кулаком. – Ты? – снова показал на неё.

– Basil?

– Да какой Бэзил? Ва-си-лий. Можно просто Вася.

– Basil, it’s so fun. Because I’m really Jane. Jane. – приложила ладошку к груди.

– Что ты «Джейн»? Это в кино Джейн, а ты кто?

– Jane. – повторила и ладошкой пристукнула.

– Понятно. – сказал Черёмушкин. – Ну, Джейн так Джейн.

– Ну, рядом тут. Тебе зачем? – брови вскинул вопросительно, чтобы поняла.

– I need go there. – показала пальцами, как шагают.

– А. Ну, пошли.


6


Дверь старая, огромная и обшарпанная. Возле такой полагалось бы быть звонку с ручкой и надписью «Прошу крутить». Однако, звонок был обычный, электрический, и на удивление один, то есть квартира не коммунальная. Открыл молодой совсем парень, почти пацан, в белой рубашечке с узким галстуком и прилизанными волосами.

– Вам кого? – особенно недоверчиво смотрел на Черёмушкина.

– I’m Jane. – ответила Джейн за двоих. – I bring records. – Показала сумку.

– О, пласты. – оживился парень. – Заваливай. Этот с тобой? – Ей рукой приглашающе махнул, а на Черёмушкина снова посмотрел с сомнением и пальцем ткнул.

– Слышь, ты… – надвинулся Черёмушкин. – Ты у меня сейчас потыкаешь.

– Brake, guys. – Джейн развела их ладошками, вошла в квартиру. Черёмушкин за ней.

Коридор тёмный, а в комнате иллюминация, музыка и дым коромыслом. Сидят кто где, даже на полу. В середине комнаты пара выкаблучивается.

I'm gonna tell aunt Mary about uncle John,

He claims he has the music

But he has a lot of fun,

Oh baby, yes baby, woo baby,

Havin´ me some fun tonight.


Well, long tall Sally, she's built for speed,

She's got everything that uncle John need,

Oh baby, yes baby, woo baby,

havin' me some fun tonight!

– Хелло, Джейн! – кричит длинный парень в клетчатом пиджаке, выбираясь из угла. – Хау ар ю?

– I’m fine. – Джейн тоже кричит, потому что музыка гремит на полную. – Basilrescue me from bandits!

– Ху из Бэзил? – длинный уже не орёт, потому что, перешагивая через чужие ноги и огибая углы, добрался-таки до цели.

– It’s him! He is a real hero!

Длинный оглядел Черёмушкина с ног до головы.

– Хи из а литтл скуэар, изн’т хи?

– Yes, but it doesn’t matter. Here are records you ask for.

– О! – длинный углубился в пластинки, перебирал их, вытаскивая каждую из конверта, чуть не обнюхивал.

Джейн между тем, оказывается, уже бродила где-то между гостей, с кем-то здоровалась, смеялась.

– Слышь, друг. – Черёмушкин тронул длинного за плечо. – А ты её давно знаешь?

– Джейн? Сегодня днём познакомились, на ВСХВ, а что?

– Да так… Общаетесь запросто.

– А чего церемониться? Чуваки и чувихи своих всегда узнают. Кстати, познакомимся. Тед. – протянул руку.

Черёмушкин руку пожал, сказал – Василий.

– Бэзил, значит.

– И ты туда же. Какой я вам Бэзил. Я Василий. Черёмушкин.

– Так и я Фёдор Чепурной. Но ты пойми, старик, – тут так положено. Вот ты где работаешь?

– На заводе. – с вызовом сказал Черёмушкин. Но длинный Тед-Фёдор почему-то совершенно не смутился.

– Ну и вот. Ты же в цеху у себя спецовку надеваешь, а не в костюмчике с селёдкой у станка стоишь? А на свиданку наоборот – в спецовке не пойдёшь. Где-нибудь ещё ты хоть Васисуалием будь. Лоханкиным. – он хохотнул.

– Черёмушкиным. – машинально поправил Черёмушкин.

– Эээ, старик, да ты и впрямь квадратный. «12 стульев» не читал?

– Нет, а что? – с вызовом спросил Черёмушкин.

– Да так, ничего. Многое объясняет.

– Пусть объясняет. Скажи лучше – у тебя иголка с ниткой есть?

– А тебе зачем?

Черёмушкин показал рукав, порванный подмышкой аж до самого плеча. Тед присвистнул.

– Это ты когда Джейн… Кстати, что там было-то? Она тебя прям героем называет.

– Да ну, какой герой. Пристали трое, шпана. Я их прогнал.

– Она говорит, у них нож был.

– Был.

– И ты не испугался?

Черёмушкин пожал плечами.

– Так дашь иголку с ниткой?

– Не дам… – задумчиво протянул Тед, как-то странно снова оглядывая Черёмушкина. Ещё за плечи взял и покрутил.

– Э, э, ты чего?

Дальше по коридору ещё одна комната получилась. Когда зажёгся свет, оказалось, что она завалена вещами. Одеждой.

– Раздевайся. – приказал Тед.

– Чего это?..

– Давай-давай. – он стал стаскивать с Черёмушкина пиджак. – Совсем раздевайся.

– Да на черта?

– Одевать тебя будем нормально.

– А так что, ненормально?

– Так ненормально. Носки тоже снимай. Та-ак…

Тед Чепурной копался в наваленных вещах, приговаривая: «Это не то… И не это…».

– Ага. Лови! – в Черёмушкина полетел какой-то комок, оказавшийся носками. В ромбик, как у «серого» с газетой в комсомольском кабинете. – Надевай.

– Да зачем это всё?

– Надо.

– Кому надо?

– Тебе.

– Мне не надо.

– Слушай, Вася. – Тед выпрямился и посмотрел Черёмушкину в глаза. – Ты хочешь быть Бэзилом?

– Не хочу.

– А придётся.

– Я лучше пойду… – Черёмушкин нагнулся и стал собирать свою одежду.

– А ну, СТОЯТЬ! – Тед гаркнул так, что заложило уши, даже сержант Петров не так орал, когда они первогодками в первый раз сорвались в самоволку и были по возвращении пойманы у дырки в заборе части с бутылью мутного самогона, выменянного в деревне на крайне нужную в хозяйстве вещь – старый танковый трак. Местные рыбаки как грузила использовали.

Подошёл к Черёмушкину, положил руку ему на плечо, склонил голову, и пару секунд так стоял. Видно, нестриженые Черёмушкинские когти изучал. Потом поднял голову и посмотрел прямо в глаза взглядом неожиданно глубоким и серьёзным. Так отец смотрел.

– Значит, так. – сказал он тихо. – Если. Ты. Хочешь. Понравиться. Джейн. То…

– Да нужна она мне!

– Не перебивай. И не ври дяде Теду. Дядя Тед старый и умный. – Черёмушкин вдруг понял, что тот действительно не так уж и молод, лет тридцать, наверное. Сейчас, вблизи, видно стало. – Думаешь, я не вижу, как ты на неё смотришь? И как она на тебя смотрит. Ребята, вы золотая пара. Но. В общем, ты сейчас наденешь всё, что я тебе дам, и мы пойдём кирять.

– Что пойдём?

– О Господи! Что пойдём? Кирять! Бухать! Квасить! Закладывать за воротник! Андестенд? – Тед звонко щёлкнул себя пальцем по горлу. – Там ром есть. Настоящий, хемингуэевский.

– Какой?

– Слово «ром» тебя, значит, не смущает. Ну-ну. Хемингуэй, старик, – это писатель такой. Американский, но с фашистами воевал. У него в книжках жизнь такая, какой должна быть у настоящего мужчины. Одевайся.


7


Bopbopa-a-lu a whop bam boo

Tuttifrutti, ohRudy

Tutti frutti, oh Rudy

Tutti frutti, oh Rudy

Tutti frutti, oh Rudy

Tutti frutti, oh Rudy

A whop bop-a-lu a whop bam boo


Got a girl named Sue, she knows just what to do

Got a girl named Sue, she knows just what to do

She rock to the east, she rocks to the west

But she's the girl that I know best…

Орёт пластинка, кружится на проигрывателе. Черёмушкин сидит на краю дивана, в руке зелёный стакан, в который зачем-то всунута непонятная пластмассовая трубочка.

А ботинки на Черёмушкине – оксфорды от Loake, а брюки на нём – настоящие Haggar, рубашка баттен-даун от Brooks Brothers, пиджак Martin Greenfield, галстук Ivy League. И даже носки в ромбик, как у «серого» из комсомольского кабинета.

– Слушай, а для чего всё это? – спросил Черёмушкин у сидящего напротив Теда.

– Я ж тебе объяснял. По-умному называется – дресс-код. По-простому – по одёжке встречают.

– Это я понял. А вообще – зачем? Вот это вот всё. – он обвёл комнату широким жестом.

– Чтобы чувствовать себя свободным.

– Да я, вроде, и так свободен.

– Вот именно – вроде. А на деле? Можешь ты, скажем, свободный человек, поехать куда хочешь?

– Могу. Завербоваться, хоть на Братскую ГЭС на Ангару, хоть в Барнаул на Алтайский шинный. Ещё, говорят, в Таджикистане на Вахше тоже ГЭС строить будут.

– За-вер-бо-ваться. То есть снова на дядю работать. А просто посмотреть? Вот ты какой язык в школе учил?

– Ну, немецкий. И не на дядю, а на государство.

– На государство правильно, надо. А вот не хотел бы ты, Бэзил… – Черёмушкин поморщился, но устал уже спорить из-за дурацкого имени. – …не хотел бы ты, Бэзил, щеголяя своим знанием немецкого, пройтись с sсhone Fraulein под ручку, под цветущими липами Унтер-ден-Линден?..

– По Унтер-ден-Линден наши в 45-м прошли.

– Это да. Хорошо прошли. Ну, а вообще мир повидать?

– Чего я там не видел?

– Да ничего. Ничего ты не видел. Ни пирамид египетских, ни Эйфелевой башни, ни Эмпайр Стейт Билдинг, ни часов Биг-Бен. И я не видел. А хочется. И вот, чтобы хоть чуть-чуть прикоснуться к этому огромному миру, – вот это всё. Шмотки оттуда, кир оттуда, музыка оттуда, книги тоже оттуда. Ты вообще понимаешь, что мы живём в клетке, в затхлой тюрьме? И вот сегодня нам вдруг дали глотнуть свежего воздуха! Понимаешь?!

– Тед. – очень серьёзно спросил Черёмушкин. – Ты что, антисоветчик?

– Я?! Да я, если хочешь знать, кандидат в члены Партии! Передовик производства. Я на Доске почёта висю! Вишу.

– А ты где работаешь?

– В типографии. «Правда» называется, слышал?

– Тогда почему ты так говоришь? У нас прекрасная огромная страна, самая лучшая и справедливая в мире. Мы фашизм одолели.

– Всё правильно. Но если мы – лучшие, почему весь мир не равняется на нас? Почему ездят не на «москвичах» и «победах», а на «фордах» и «ситроенах»? Почему мы их шмотки покупаем, а не они наши? Я хочу, чтобы всё наоборот было. И чтобы рок-н-ролл был наш, советский.

– Рок-н-ролл – это что?

– А это вот то, что ты сейчас слушаешь.

А с проигрывателя в это время:

You shake my nerves and you rattle my brain,

Too much love drives a man insane

You broke my will, but what a thrill

Goodness gracious, Great Balls Of Fire!

I laughed at love 'cause I thought it was funny,

You came along and you moved me honey

I changed my mind, this love is fine,

Goodness gracious, Great Balls Of Fire!

Kiss me baby,

Ooooooh! Feels good!

Hold me baby,

Weeel, I want to love you like a lover should

You're fine, so kind,

I would tell this world that you're mine, mine, mine, mine!

– Это, чувачок, самая главная музыка сейчас. Космическая энергия в ней. Голос Вселенной. А мы ведь скоро в космос полетим. Самыми первыми там будем, веришь? Люди наши в космос полетят. На Луну, на Марс. Ты «Аэлиту» читал?

– Читал!

– Слушай, а без трубочки можно?

– Да выкинь ты её к бесам!..

– Тед, а почему вас стилягами называют?

– А это дураки в журнале «Крокодил» придумали. Персонально – некто товарищ Беляев, в одноимённой статье.

– Ты скажешь… В «Крокодиле» дураки?

– Дураки везде есть. И здесь – мотнул головой в сторону остальной компании. – тоже. Дурак – это не просто неумный человек. Дурак – тот, кто не хочет жить красиво. Красиво не в смысле богато, на машине ездить, одеваться хорошо, а в смысле ярко жить. Считает, что не надо выделяться, надо быть как все, в толпе. Ну или не в толпе, в компашке, тоже вариант. Дурак на звёзды не смотрит.

– А ты смотришь?

– А я смотрю.

Тед тоже выкинул трубочку, выцедил стакан. Помолчал.

– Вот ты про справедливость говорил.

– Говорил.

– А что такое справедливость?

– Справедливость - это коммунизм.

– Подловил. Только коммунизм, старик, – это не большое корыто с халявой. Не равное распределение благ, а равное распределение прав. Возможность каждому свободно заниматься творчеством. А уж какое твоё творчество – стихи писать, дома строить, или идеальную семигранную гайку точить, – это от тебя по способностям. Но и при коммунизме полной справедливости не будет.

– Это ещё почему? Если коммунизм…

– А потому. Вот, представь – любят двое одну девушку. Каждый – честно и искренне. А она только одного из них. Где тут справедливость?

– Я не знаю…

– Ничего-то ты, чувачок, не знаешь…Ладно. Я сейчас песню одну поставлю. Иди, пригласи Джейн. Так надо.

Love me tender, love me sweet,

Never let me go.

You have made my life complete,

And I love you so.

Love me tender, love me true,

All my dreams fulfilled,

For my darling I love you,

And I always will…

– You look very beautiful…

– Ты очень красивая.

– I don’t understand what you tell.

– Я совершенно не понимаю, что ты говоришь.

– You are amazing…

– Ты удивительная.

– Let's keep silent…

– Давай помолчим…

Золотая пара – смотрит на них Тед, прислонясь к дверному косяку.

А талия у неё тонкая-тонкая. И родинка под губой справа.

Комната кружится, люди танцуют. Рок-н-ролл.


8


В конце июля ночи уже тёмные. Но по случаю праздника все фонари горят, и дополнительное освещение.

При ходьбе она тянет мысок, как Одри Хепберн в «Римских каникулах».

Раз-два, раз-два. В ногу, как в армии. Смешно.

Говорить надо о чём-то, а как тут поговоришь, если каждый ни слова от другого не понимает. Вот и молчат.

Музыка в окне и мужик курит.


Затихает Москва, стали синими дали.

Ярче блещут Кремлевских рубинов лучи.

День прошел, скоро ночь. Вы, наверно, устали,

Дорогие мои москвичи.


Можно песню окончить и простыми словами,

Если эти простые слова горячи.

Я надеюсь, что мы еще встретимся с вами,

Дорогие мои москвичи.


Что сказать вам, москвичи, на прощание?

Чем наградить мне вас за внимание?

До свидания, дорогие москвичи, доброй ночи,

Доброй вам ночи, вспоминайте нас…


Черёмушкин и Джейн мимо прошли, мужик им вслед смотрел. Женщина сзади подошла, обняла за плечи полной рукой, сказала что-то. Ушли вглубь, окно закрыли и свет погасили.

А Черёмушкин и Джейн – дальше по переулку.

Трое вышли из-за поворота. На сей раз не в прохорях и кепочках, а приличные. И красные повязки на рукавах.

– Смотри, Петро, – стиляга.

– Точно.

– Документы ваши, граждане.

Черёмушкин полез в карман, и вдруг понял, что и паспорт, и билет комсомольский остались в старом костюме в Армянском переулке. Забыл переложить, когда переодевался.

– Парни, вы чего. – миролюбиво сказал он. – Я свой.

– Документы.

– Забыл в другом костюме.

– Тогда пройдёмте. А вы, девушка, что стоите, ваши документы?

– I am British citizen, don’t touch me. – Джейн, кажется, сообразила, что не бандиты перед ними, а люди, облечённые какой-то властью.

– Иностранка! – изумлённо протянул левый. – А ты знаешь, стиляга, что у нас за связь с иностранцами положено?..

– Парни, я же говорю, – я свой. Меня комитет комсомола завода на Фестиваль направил.

– Заво-ода. Во как. Твой завод – папина «Победа», тунеядец!

– Да я…

– Вяжи его, ребята!

Джейн совершенно интернационально завизжала.

Да что ж за день сегодня такой у Черёмушкина выдался…

…Уже лёжа на асфальте, главный их вдруг достал из кармана свисток, и заливистая трель горохом просыпалась в ночном воздухе.

Они не бежали – летели. Мелькали стены домов, подъезды, окна, брандмауэры, подворотни, арки, дворы. Огни фонарей, казалось, слились в одну сплошную светящуюся полосу.

– Stop, Basil, stop! I can’t…

Еле отдышались. Посмотрели друг на друга. Джейн внезапно захохотала в голос.

– Ты чего?

– Basil, you are real Tarzan! – ткнула пальцем ему в плечо.

– Тарзан? Я? Да, я Тарзан! Я ТАРЗАААААН!!! – завопил вдруг Черёмушкин, и от полноты жизненных ощущений замолотил себя кулаками в грудь и заулюлюкал, как Джонни Вайсмюллер в трофейном кинофильме.

Каменные джунгли отозвались стуком окна и криком:

– Это кто там хулиганничает? А ну-ка пошли отсюда, я сейчас милицию вызову!

Черёмушкин и Джейн снова прыснули.

– Так. Надо всё-таки определиться, где мы.

Вышли со двора, Черёмушкин нашёл табличку на доме. Оказалось, опять на Чистых прудах, только с другой стороны, вон, Хохловскую площадь видно.

– А пойдём-ка мы теперь в мои гости. – сказал он, подумав. – Здесь недалеко, Лялин переулок.

– What?

– Вот-вот. В гости, говорю. Топ-топ. – и теперь уже Черёмушкин зашагал пальцами по воображаемой дорожке в воздухе.

Джейн пожала плечами. Топ-топ так топ-топ.

Свернули на улицу Чернышевского, потом в Барашевский, мимо Введенского храма, а вот и угол Лялина, перед площадью, 14/10, бывший дом купца Попова, сейчас, как улей сотами, набитый коммуналками.

Черёмушкин задрал голову.

– Горит свет. Дома наши. Хотя… где им быть-то, старым.


9


У двери по косяку россыпь звонков. Нужный – «Кузнецовы». Лампочка на площадке тусклая, под самым потолком, но разобрать можно.

Ждать пришлось. Это потому что коридор длинный. У купца прежде анфилада была, теперь – индивидуальные клетушки по обе стороны. Но вот и замок лязгнул. Громко. Жильцы новые, а замок старый, купеческий.

– Здравствуй, тёть Валь.

– Васятка. Вот не ждали. Ну, проходи, проходи. А это кто с тобой? Девушка твоя?

– Тёть Валь, не части. По порядку.

В комнате стол. Не ломится, конечно, люди простые, но холодец, капустка квашеная, селёдка под лучком с масленой слезой. Картошечка паром исходит, – куда без неё. Пирожки. Ну и белая головка.

За столом – дядя Митя. Сосед, но практически родня, на руках нянчил. Старый совсем, пятьдесят лет. Небольшой, плотный, голова почти под ноль стрижена, и глаза жёлтые, шалые. Один на вас, другой в Арзамас. Улыбка щербатая, радостная. Ну, понятно, – вон, ещё одна бутылка пустая на подоконнике. Хотя, конечно, и впрямь рад.

В углу на швейной машинке «Зингер» кот. Богатый, сибирский. Спит, а курей бачит. Ухом дёрнул и глаз приоткрыл, – кто там по нашу душу на ночь глядя?

Радиола играет.

Утомленное солнце нежно с морем прощалось,

В этот час ты призналась, что нет любви.

Мне немного взгрустнулось,

Без тоски, без печали

В этот час прозвучали слова твои.

Расстаемся, я не стану злиться,

Виноваты в этом ты и я.

Утомлённое солнце…

– Васька! – кричит дядя Митя. – Эге! Заваливай! А ты чего вырядился-то как стиляга?

– Стиляг, дядь Мить, в журнале «Крокодил» товарищ Беляев придумал. Правильно – чуваки. – Гляди-ка, запомнил, что Тед говорил.

– Васятка! Вот язык без костей, мелешь всякое. Садись давай. И девушку свою усаживай. Познакомил бы, что ли, с невестой-то. – это уже тётя Валя со спины.

– Да какая невеста, тёть Валь…

– Хорошая. Как звать тебя, девонька?

– I… I don’t understand you. My name is Jane. Jane Wilson.

– Ой. – тётя Валя всплеснула руками. – Да ты, никак, не из наших. Васятка, ты где нашёл-то кралю заморскую?

– Тёть Валь, может, накормишь сначала?

– Да что я, конечно. Садитесь, деточки, садитесь. Мы сами только сели. Митька, правда, с обеда празднует…

– Валя… Ну что там… сто писят принял.

– Ты три раза по сто пятьдесят принял, охламон!

– Тёть Валь, – перебил Черёмушкин. – А что празднуем-то?

– Так Фестиваль, Васенька. Молодёжи и студентов. Международный.

– Вы каким боком к молодёжи?

– А что? Мы ещё ого-го, крепкие! Правда, Мить?

Дядя Митя подмигнул.

Налили, выпили. Джейн глотнула, закашлялась, слёзы на глаза навернулись.

– Закусывай, девонька, закусывай. – тётя Валя ей и холодца, и картошки, и огурчик малосольный. – Это мужикам лишь бы поскорей нахлестаться, а ты вон какая худенькая…

– Ну тётя Валя…

– Я сорок пять лет тётя Валя. А девка хорошая. Смотри, глазёнки как блестят. И ровненькая. Женись, племяш. Ну и что, что не наша. Будет наша.

– Валентина! – дядя Митя стукнул лафитником об стол. – Думай, что говоришь!

– А что я говорю? Смотри, Васька у нас жених какой, загляденье.

Джейн от водки порозовела, стала оглядываться уже с любопытством. Холодец вилкой ковырнула, к носу поднесла, повертела.

– Да что ты его крутишь, Женечка. – Вот оно как, значит расслышала тётка про Джейн. И на свой лад переиначила. – Давай-ка, – ам!

Дядя Митя смотрел внимательно, потом предложил:

– Пойдём, Василий, покурим.

– Дядь Мить, я не курю.

– Пойдём, пойдём. Бабы пусть без нас посекретничают.

– Да как они посекретничают, если она по-русски…

– Иди, Васятка, иди. – тётя Валя. – Как-нибудь разберёмся.

Поднялись. В дверях уже были, Джейн крикнула:

– Basil, where you going?

– Тихо, девонька. Курить мужики пошли. А мы с тобой тут посидим, поговорим по-бабски. Ну какой он тебе Безил? Васька он. Вон, как кот наш. – показала, Джейн на кота посмотрела. – Кот наш Васька, и хахаль твой тоже Васька. Любишь его?

Джейн глядела почти испуганно. Тётя Валя ладошку её в руки свои натруженные взяла, погладила.

– Красивый он у нас, Васятка. А отец его, Николай, пуще того парень был. Все девки по нём сохли, да Катерина, мать Васькина, бойчее всех оказалась. Как сейчас помню, на Первое мая дело было. Тридцать четвёртый год. Демонстрация, весёлые все, с флагами. Прошли мы по Красной площади в колонне от нашего завода, увидели товарища Сталина на трибуне Мавзолея. Настроение радостное. Девки наши вокруг Николая вьются, – «Пошлите с нами гулять!». Я постарше была, уже в бригадирах ходила, а они совсем вертихвостки. Тут Катерина к нему подходит. Платье на ней голубого ситца. Взяла за рукав и говорит: «Идёмте, Николай, с вами в кино. В «Ударнике» «Окраина» идёт, с Николаем Крючковым». И пошли. А через год Васятка народился. Комнату им дали отдельную. Такая золотая пара они были, Николай с Катериной…

Джейн смотрела во все глаза, будто и впрямь понимала. А может, и понимала. Чего не понять, когда сердце с сердцем разговаривает.

На кухне дядя Митя форточку открыл, папиросу достал, жевал задумчиво, не прикуривая. В задумчивости той пачку Черёмушкину протянул, не глядя.

– Дядь Мить…

– А? А, ну да.

– Ты чего меня потащил-то?

– Знаешь, Васька, как я курить начал? Я ж до войны даже пацаном не баловался. А тут на фронте дело было. 22 сентября 43-го года. Первая переправа через Днепр. Вода ледяная. Кто тебе, Васька, скажет, что на войне не болеют, – плюнь тому в глаза. Продрог я до последней жилочки, и схватила меня злая простуда. Всё нутро болит, в груди печёт, кашель бьёт. А мы только-только на правом берегу закрепились, и никакого медсанбата с нами нет. Один фельдшер нашёлся, не знаю, как он к нам прибился. Гузман, еврей. Я ему – «Что делать?». А у него из лекарств одни бинты. И говорит он мне: «Закурите, товарищ сержант». «Зачем бы?». «А это вам навроде заместо прогревания будет». Пошёл я, нашёл у товарищей махорки, бумажкой разжился. Первую цигарку мне помогли свернуть. Ну и… Поначалу только хуже было, кашель усилился, в горле драло. А потом и впрямь полегчало. Прав фельдшер оказался.

– Дядь Мить, это ты к чему сейчас?

– Да так, вспомнилось.

Достал спички, погремел коробком, прикурил. Затянулся глубоко, дым в форточку пустил.

– Что же ты, Василий, творишь. С иностранкой связался.

– Да я…

– Молчи. Ты же молодой, вам, молодым, сейчас страну строить, в космос лететь…

– И ты про космос.

– И я. А кто ещё?

– Да так. Чувак один.

– Чува-ак. Тогда конечно.

– Он, дядь Мить, говорит, что космос – это музыка.

– Много он понимает, чувак твой. Космос, Васька, – это любовь.

– Так любовь и есть музыка.

– Любовь – это жизнь. Мы с любовью войну выиграли и на Рейхстаге расписались. С огромной любовью к родным и близким нашим, и ко всем людям, которых мы от фашистской гадины избавили. И с единственной мечтой эту любовь домой принести обратно, не расплескав, и вам передать. Чтобы вы её на мелочи не разменяли, сохранили. Любовь как огонь, от неё тепло и свет для хороших людей. И главное – не перевести её в пустой дым, от которого одна сажа да копоть.

– Старый ты уже, дядь Мить, про любовь рассуждать.

– Я старый? Ха! Вон, у Валентины спроси, какой я старый. – ухмыльнулся, шпана лялинская.

– Дядь Мить, ты чего… Ты с тёть Валей…

– Молчи, дурак, не твоего ума дело.

– А ведь я, дядь Мить, и впрямь люблю её. Джейн. Как-то сразу получилось.

– Бывает... Ну, люби. Но смотри у меня… – кулак показал.

Вот и поговорили.


Когда без пафоса рассказ,

Война сродни работе.

Седьмого мая был приказ

Дан наступать пехоте.


Кто ведал то, какой стратег

Чертил штабные стрелы;

Кружился яблоневый снег

Под вихрем артобстрела.


Когда отговорил металл,

Пошла живая сила;

Неведомо, кто там считал,

Кого когда скосило.


Но все они, повзводно в ряд

Легли среди суглинка;

А что про это говорят,

Не быль, а так, былинка.


10


Голубятня на крыше с довоенных ещё времён. Спят птицы мира, ночь на дворе. Черёмушкин фонариком посветил, те закопошились.

Голуби воркуют, ластятся.

– Basil... We had the war here too, you know. Lots of bombing. At first, when I was a baby, parents used to carry me to the shelter in the cigar box – we were badly off, dad was working in the mine, we couldn’t afford a baby bed. That’s what I was told, I can’t remember that. Then I grew up, I was four and the elder brother went across the Strait to join the army. He said he wanted to kill Gerries. It was him who got killed, however. Now I study to become a nurse, a midwife. Because hatred and death can make no one happy but love and life can.

Джейн тихонько запела.

My Bonny is over the ocean,

My Bonny is over the sea,

My Bonny is over the ocean,

O bring back my Bonny to me!


Bring back, bring back,

O bring back my Bonny to me, to me;

Bring back, bring back,

O bring back my Bonny to me.


Last night as I lay on my pillow,

Last night as I lay on my bed,

Last night as I lay on my pillow,

I dreamed that my Bonny was dead!


Bring back, bring back,

O bring back my Bonny to me, to me;

Bring back, bring back,

O bring back my Bonny to me.


The winds have blown over the ocean,

The winds have blown over the sea,

The winds have blown over the ocean

And brought back my Bonny to me.


Brought back, brought back,

O brought back my Bonny to me, to me;

Brought back, brought back,

O brought back my Bonny to me.

– Красиво.

– Dad used to sing it to me as a lullaby…


Голуби у них в ладонях целуются.

А луны нет, серпик молодой, тонюсенький. Зато звёзды видно.


11


Она на диванчике прикорнула, тётя Валя ей подушку подсунула и одеялом накрыла. Сама на выход.

– Ты куда, тёть Валь?

– Я туда. А вы, деточки, тут сами разбирайтесь.

– Да ты с ума сошла. Мы же ничего такого…

– А это уж ваше дело. Молодое. Чего или ничего. – И ушла.

Черёмушкин сидел за столом, лампу включал-выключал. Потом опомнился, выключил совсем, в темноте сидел. Голову на руки положил, стал на Джейн смотреть. И сам не заметил, как заснул.

Снилось Черёмушкину:

…Москва, солнцем залитая. Он и Джейн шагают по набережной Москвы-реки. На ней платье голубое, лёгкое, ситцевое.

На той стороне Кремль, купола золотом горят. По реке баржа плывёт, на палубе парень в тельняшке на аккордеоне играет, за кормой лодка на тонкой цепи. В лодке девушка сидит, босые ноги за борт свесила, руку в воду опустила. Помахала им, и они ей в ответ помахали. Засмеялись, и дальше пошли, смеясь.

…Проснулся от того, что Джейн за плечо трясла.

– Basil… Wake up. Morning.

– Чего? – за окном светает.

– It’s time to go. – на дверь показала.

– Понял. Сейчас. – Черёмушкин потёр лицо ладонями, потянулся, пиджак надел. – Ну, пойдём.

Едва за ними дверь захлопнулась, тётя Валя из дядьмитиной комнаты выглянула, посмотрела, головой покачала. – Дурак Васька. Ой, дурак…

По улице фургон едет с надписью «Хлеб». Черёмушкин выскочил, руками замахал.

– Друг, ты в какую сторону? Не подбросишь?

– А вам куда?

– На ВСХВ.

– Тю. Ну, повезло тебе, парень. Мне на 1-ю Останкинскую. У поворота там высажу.

– Спасибо, друг!

Ехали молча. Каждый о своём думал.

Как приехали, шофёр их высадил, развернулся было, да вдруг встал. Посигналил.

– Иди сюда, парень!

– Нет денег, друг.

– Да какие деньги. Наоборот. Вот, держи. – буханку чёрного протянул.

Черёмушкин хлеб взял, к носу поднёс, вдохнул.

– Тёплый…

– Так прямо с завода. Номер 3, на Золоторожском валу. К открытию возим.

– Спасибо.

– Не за что. Красавице своей передай. Она, поди, и не видала такого никогда.

– А ты откуда?..

– А я – с Лефортова. Ну, бывай.

Черёмушкин к Джейн подошёл, хлеб ей показал. – Вот, угостили.

Та наклонилась, тоже понюхала.

–It’ssmell strange. Together sweet and bitter.

– Это наш хлеб, чёрный. Когда мы в эвакуации были, он мне снился. Там, в Ташкенте, такого нет. Одни лепёшки, по-ихнему «чурек». И я всё мечтал, чтобы война кончилась, и мы домой вернулись, к нашему хлебу. Ну и вот… Стало быть, сбылась мечта-то.


12


Автобус гудел, отъезжая, хороший весёлый народ в нём шумел, махал руками. И Джейн махала, кричала что-то, не разобрать.

Черёмушкин смотрел вслед, и читал, что написано на борту автобуса:

PEACE

PAIX

FRIEDEN

PAX

PACE

PAZ

POKOJ

МИР

А солнце было уже совсем высоко.


============================================

Загрузка...