Её жизнь была акварелью, выписанной тончайшими кистями на пергаменте размеренного бытия. Двадцать восемь лет, имя Марина, профессия — помощник бухгалтера в солидной конторе на Ордынке. Она жила одна в двухкомнатной квартире старого московского дома, чьи стены помнили ещё дореволюционные обои, а потолки — лепнину в виде неспешно распускающихся акантов. Соседство скрашивал лишь кот, рыжий и философски-ленивый Данте, названный так не за склонность к литературе, а за привычку спускаться в глубины домашнего Ада — тёмной кладовки — в погоне за тараканами. Марина ценила тишину, в которой слышно было тиканье настенных часов и шуршание страниц книги по вечерам. По четвергам — кино, обязательно артхаусное или старое, чёрно-белое. По воскресеньям — тихое блуждание по залам музеев или вернисажей, где она подолгу стояла перед одним полотном, пытаясь услышать тихий голос художника сквозь толщу лет и лака. Её мир был выстроен, упорядочен и защищён от внешнего хаоса, как драгоценная миниатюра под стеклянным колпаком.
И вот этот хрупкий колпак дал первую, почти не слышную трещину в один промозглый февральский вечер. Он был четверговым, а значит, кинематографическим. В программе — новый фильм культового датчанина, режиссёра, снимавшего о разобщённости душ с таким леденящим бесстрастием, что после его картин хотелось выпить горячего чаю и завернуться в самый толстый плед. Марина отпросилась с работы на час раньше, пропустив вечерний чай с коллегами. Ей нужно было время, чтобы переключиться, смыть с себя невидимый налёт цифр, проводок и дебетовых оборотов. Дома она приняла долгий душ, сменила строгий офисный блейзер на мягкий свитер цвета тёмной брусники, внимательно, почти с ритуальной тщательностью нанесла лёгкий макияж. Данте, свернувшись калачиком на тахте, наблюдал за ней прищуренными янтарными глазами, будто видел не просто девушку, собирающуюся в кино, а некий тонкий сбой в привычном течении времени.
За окном Москва пребывала в том отвратительном, затянувшемся промежуточном состоянии, когда зима уже сдаётся, но весна ещё не решается вступить в права. Снег под ногами был не белым, а грязно-серым, зернистым, как манная каша, разбавленная землёй. Он предательски хлюпал, обнажая пятна асфальта, похожие на пролежни на теле города. Воздух был влажным и колючим, он не морозил, а пронизывал насквозь сырым холодом, заставляя кутаться глубже в воротник пальто. Фонари зажигались рано, отбрасывая на мокрый асфальт длинные, расплывчатые жёлтые пятна. «Сколько ещё этого? — подумала Марина, запирая дверь. — Как будто время застряло в этой серой, холодной каше».
Двор её дома был типичным московским колодцем: высокие стены, облупленная штукатурка, ряд припорошенных снегом машин и вечно переполненные мусорные контейнеры в углу, возле покосившегося сарайчика. Проход к арке, ведущей на оживлённую улицу, на днях перегородили строительными лесами — шёл ремонт фасада. Пришлось идти в обход. Она ступала осторожно, высоко поднимая сапоги, обходя лужи, в которых тускло отражалось вечернее небо. В этот момент тишину двора разрезал стремительный, почти беззвучный бег. Из-за угла, из узкой щели между гаражами, вырвалась и промчалась мимо тёмная фигура. Мужчина в длинной чёрной ветровке, с капюшоном, натянутым на голову. Он двигался с такой сосредоточенной, хищной быстротой, что Марина инстинктивно прижалась к стене. Он не заметил её. Его внимание было приковано к контейнерам. Резким, отточенным движением он швырнул в сугроб у их основания небольшой, плотный предмет и, не замедляя хода, рванул вглубь двора, к чёрному проходу в следующий, где обычно играли дети. Но проход этот с прошлой недели был наглухо заколочен щитом. Марина знала это.
Сердце её екнуло не от страха, а от внезапного понимания абсурда ситуации. Что он выбросил? Украденный кошелёк? Наркотики? Её ноги сами понесли её к сугробу. Любопытство, всегда тихое и академичное, на этот раз толкало её вперёд с незнакомой силой. На грязном, подтаявшем снегу лежал предмет угольно-чёрного цвета. Не коробка, не свёрток. Он был продолговатым, с чёткими, функциональными гранями. Марина наклонилась. Это был пистолет. Но не тот, что показывают в боевиках — блестящий, громоздкий. Этот был компактным, приземистым, с удлинённым цилиндром на стволе — глушителем. Он выглядел как инструмент. Беспристрастный, безликий, завершённый в своей утилитарности.
В её вечной, фоновой задумчивости, состоянии, в котором она обычно пребывала, возвращаясь с работы или гуляя по музею, рука сама потянулась и подняла его. Не было мысли «не трогать». Было почти археологическое побуждение: очистить, рассмотреть, понять. Перчатка скользнула по металлу. Он был холодным, как лёд, и эта холодность ощущалась не с поверхности, а изнутри, будто он был отлит из самой вечной мерзлоты. Тяжесть его была плотной, сконцентрированной, обманчивой для таких размеров. Она стёрла ладонью налипший снег. Взведение курка? Предохранитель? Она не разбиралась. Пистолет лежал в её руке, и от этого контакта шёл странный сигнал — не в мозг, а куда-то глубже, в подкорку, где живут древние инстинкты. Он манил не опасностью, а обещанием скрытой мощи, абсолютной, безоговорочной простоты решения.
Мысли, как обычно, пришли ясными и последовательными, словно пункты в её рабочем отчёте. «Преступник. Вероятно, наёмный убийца. Они избавляются от орудия сразу после… использования». Слово «использование» повисло в воздухе, и от него по спине пробежал тот самый «странный, но приятный холодок». Это было чувство от соприкосновения с чем-то запредельно чужим, запретным, выламывающимся из её акварельного мира. Но следующая мысшь была уже из мира практического, а потому гораздо более пугающей. Она вспомнила жёлтый строительный щит, перекрывающий сквозной проход в соседний двор. «Он побежал туда. Он упрётся в щит. Ему придётся возвращаться. Сюда. Ко мне. Он увидит, что пистолета нет. Увидит меня».
Логика была железной и неумолимой. Марина замерла, сжимая в руке тяжёлый предмет. Бежать? Кричать? Но двор был пуст, окна в большинстве тёмные. Она услышала шаги. Тяжёлые, быстрые, отрывистые. Они возвращались из глубины двора. Из-за угла показался он. Человек в чёрном застыл, его взгляд метнулся к месту, где была выброшена вещь, затем к её фигуре, к её рукам. В его глазах не было ни растерянности, ни злости. Была мгновенная, холодная калькуляция, переоценка обстановки и принятое решение. Он не стал спрашивать, не закричал. Он просто рванулся к ней, сокращая расстояние длинными, стремительными прыжками. Его намерение было написано на всём: на сжатых кулаках, на низко опущенной голове, на всей пластике тела, готовящегося к удару, к захвату, к устранению помехи.
И тогда в Марине что-то щёлкнуло. Не страх, не ярость. Скорее, глубокое, почти обидное неприятие этого вторжения. Это был её вечер, её четверг, её путь к кино. Этот человек в грязных кроссовках, этот носитель хаоса, хотел всё это раздавить, смешать с февральской слякотью. Её рука, всё ещё сжимающая пистолет, поднялась сама собой. Не было прицеливания, не было дрожи. Было движение, доверенное телу, будто оно на мгновение вспомнило то, о чём разум никогда не знал. Палец нашёл место, холодное и чёткое. Она нажала.
Звук был негромким, приглушённым. Не «бах!», а глухое, короткое «пффх», словно кто-то с силой плюнул в мокрый снег. Пистолет дёрнулся в её руке с резким, отрывистым толчком, и в воздухе повис едкий, специфический запах — смесь жжёной спички и горького металла. Бегущий человек совершил последний, нелепый шаг, будто споткнувшись о собственную тень. Его инерция иссякла, колени подогнулись, и он медленно, почти аккуратно сложился на землю, уткнувшись лицом в растаявший у контейнера снег. Больше он не двигался.
Тишина, наступившая после, была оглушительной. Даже капель с крыш замолкла. Марина смотрела на лежащую фигуру, затем на пистолет в своей руке. Ожидаемой паники, тошноты, ужаса — не было. Был лишь холодный, чистый вакуум в голове, а в нём — чёткий вывод: «Он хотел меня убить. Он был преступником. Теперь он мёртв. Это справедливо». Она механически вытерла пистолет полой своего пальто, сунула его в большую сумку, рядом с кошельком и томиком Ибсена, который взяла почитать в метро. Затем, не оглядываясь, твёрдым шагом направилась к арке.
Улица встретила её не тишиной, а хаосом. Мигалки полицейских машин переливались синим и красным, окрашивая фасады в тревожные, праздничные тона. Народ столпился у небольшого банковского отделения, перегороженного жёлтой лентой. Слышались возбуждённые крики, свистки. «Ограбление! Двоих взяли! Третий с деньгами ушёл!» — неслось из толпы. На асфальте, под прикрытием дверей полицейской машины, лежали две неподвижные фигуры в тёмной одежде. Марина прошла сквозь толпу, как сквозь ряды безразличных декораций. Её внутренний диалог продолжался с той же методичностью. «Интересно, почему я ничего не чувствую? Ни страха, ни сожаления. Наверное, надо бы. Но он же хотел меня убить. И он был грабителем. Он заслужил». Она искала в себе хоть искру раскаяния, но находила лишь пустоту, а в ней — новое, тревожное и пьянящее чувство. Чувство абсолютной, ничем не ограниченной свободы. Как будто с неё сняли невидимый, но невероятно тяжёлый груз правил, условностей, страхов. «Ладно, — мысленно махнула она рукой, — это слишком сложно для сейчас. Подумаю дома».
И тут, с неожиданной силой, её захотелось шоколадного мороженого. Того самого, пломбира в вафельном стаканчике, с хрупкой шоколадной глазурью. Она себе запрещала подобное годами — калории, сахар, неполезно. Но сегодня запрет рухнул, как карточный домик. Она зашла в первый же супермаркет у метро, купила его и, стоя у витрины с горячими пирожками, отломила кусочек. Вкус ударил в мозг чистым, детским восторгом. Она зажмурилась, позволяя сладости таять на языке. Это была награда. За что? Она не спрашивала. Просто принимала.
Кинозал был полупустым и прохладным. Марина заняла своё место посередине, сняла пальто. На экране поплыли титры на датском. Она приготовилась погрузиться в чужую меланхолию. Минут через пять после начала в зал, громко переругиваясь, ввалились двое парней. Они уселись прямо за её спиной, устроившись с максимальным комфортом. Послышался громкий шелест пакета с попкорном, чавканье, потом — тупые реплики по поводу происходящего на экране. А потом началось самое невыносимое: ритмичные, наглые тычки каблуком в спинку её кресла. Знакомое, тлеющее раздражение, которое она всегда заглатывала, подступило к горлу. Обычно она сжималась в комочек, пытаясь мысленно отстраниться. Но сегодня — нет. Сегодня внутри была та самая железная уверенность, холодная и тихая.
Она обернулась. В этот момент на экране возник крупный план лица актёра, и резкий свет от него осветил её лицо снизу, создав странную, почти гротескную маску. «Извините, — сказала она, и её голос прозвучал в полутьме негромко, но очень чётко, без тени просьбы. — Вы очень мешаете. Не могли бы вы прекратить?»
Один из парней, с круглым, самодовольным лицом, уставился на неё, пережёвывая попкорн. Затем фыркнул. «О, культурная много! — прошипел он, и от него пахло пивом. — А мы что, в церкви? Свободная страна, демократия. Не нравится — вали отсюда, овца».
Обида ударила, острая и жгучая. Но не страх. Смотреть фильм дальше стало абсолютно невозможно. Её личная, только что обретённая тишина и гармония вечера были варварски разрушены. Марина наклонилась к своей сумке, будто доставая платок. Два приглушённых, сухих звука, похожих на щелчок зажигалки или лопнувший пузырь, потонули в музыке и диалогах с экрана. Чавканье, смешки и тычки прекратились моментально. Воцарилась абсолютная, звенящая тишина, контрастирующая с голосами из фильма. Марина обернулась к экрану, но магия кино была утеряна. Герои казались ей теперь не глубокими страдальцами, а просто скучными, эгоистичными людьми с надуманными проблемами. Она вздохнула, накинула пальто и, вежливо извиняясь перед соседями по ряду, пробралась к выходу, стараясь не смотреть по сторонам и не наступать никому на ноги.
Холодный воздух на улице был как бальзам. Она глубоко вдохнула, очищая лёгкие. Решила идти домой пешком, по набережной. Нужно было успокоиться, привести мысли в порядок. Вечер был испорчен, но внутри по-прежнему стояла та странная, ровная уверенность.
Она шла, глядя на тёмную воду Москвы-реки, в которой дробились и таяли золотые блики фонарей. Мысли о датском кино вертелись обрывками. «Слишком всё абстрактно. Слишком далеко от жизни». Её новая, сегодняшняя реальность была куда конкретнее: холодный металл в сумке, запах пороха в памяти, и это пустое, чистое пространство внутри. Она подошла к пешеходному переходу. Загорелся зелёный. Она сделала шаг.
С рёвом, с визгом шин, нарушая все правила, на красный свет вывернул огромный, подёрнутый грязью внедорожник. Он пронёсся в полуметре от неё, и его широкие колёса с силой вмолотили в асфальт огромную лужу у обочины. Стена ледяной, грязной воды накрыла Марину с головы до ног. Она отшатнулась, ошеломлённая, чувствуя, как холодная жижа затекает за воротник, стекает по волосам и лицу. Пальто — дорогое, кашемировое, подаренное матерью на прошлый день рождения — превратилось в тяжёлое, мокрое, вонючее тряпьё. По лицу потекли чёрные потёки туши.
Ярость вспыхнула мгновенно, чистая, как пламя. Это было уже не раздражение, а первобытный гнев на хаос, на наглость, на эту мерзкую, бессмысленную порчу её мира. Она ещё не отдала себе отчёт в этом чувстве, как рука уже сама рванула молнию сумки. Не целясь, почти не глядя, она дважды резко нажала на спуск в сторону удаляющихся красных задних огней.
Внедорожник странно дёрнулся, будто споткнулся на ровном месте, резко вильнул влево, пробил невысокое чугунное ограждение набережной и с тяжёлым, булькающим всплеском исчез в чёрной воде. Круги поползли по поверхности, широкие и ровные, постепенно сходя на нет.
«Свинья, — беззвучно прошептала Марина, вытирая лицо мокрым, размокшим бумажным платком. — Всё пальто… И тушь дорогая…» Досада была острой и искренней. Жалости к водителю, его судьбе — ноль. Была лишь ясная констатация: он создал проблему, проблема устранена. Она подошла к пролому в ограждении, смотря, как на чёрной воде гаснут последние пузыри воздуха. Снег пошёл снова, редкий и пушистый, садясь на её плечи и тут же растворяясь в грязи на пальто. Картина была почти красивой в своей жестокой завершённости.
Она двинулась дальше по пустынной набережной. Теперь она была совершенно одна. Снег, как тихий саван, укрывающий город, тёмная, недвижная река, и бесконечная вереница фонарей, рисующих в ночи уходящие вперёд колонны света. Это было по-настоящему красиво. Эстетически безупречно. Она достала телефон, смахнула капли с экрана. Сделала несколько кадров: длинную перспективу фонарей, своё размытое отражение в луже, селфи на фоне тёмной глади реки и падающих снежинок. Заливая фото в Instagram, она придумала хештег: #ночь_улица_фонарь_и_Я. В этом был изысканный шик, тонкая отсылка к классику и своя, новая, тёмная ирония, понятная только ей.
Вдруг чья-то тяжёлая, влажная рука легла ей на плечо, грубо развернула. Перед ней стоял мужчина, от которого разило перегаром, дешёвым табаком и немытым телом. Лицо обветренное, глаза мутные и наглые.
— Ну что, ласточка, замёрзла? — просипел он, и его пальцы, сильные и липкие, словно щупальца, впились ей в локоть. — Я тут рядышком, погреемся, а? Скучно одной-то… Пошли-ка, не упрямься.
Он потянул её за собой, в тень между фонарными столбами, к тёмному провалу подъезда. Его дыхание было горячим, отвратительным и слишком близким.
Марина не стала вырываться, не закричала. Она просто позволила другой своей руке исчезнуть в глубине сумки. Раздался один, уже привычный, глухой «пффх». Хватка ослабла, пальцы разжались. Мужчина осел на тротуар с тихим, удивлённым выдохом, больше похожим на обиженный вздох. Она аккуратно, чтобы не запачкать сапоги, перешагнула через его раскинутые ноги, прямая и спокойная. «Запах пороха, — подумала она, делая следующий шаг. — В нём есть что-то… резкое, отрезвляющее. Почти приятное».
Чуть дальше, в конце набережной, она увидела спасительный островок света — окна небольшой, стилизованной под лофт кофейни. Ей дико, до спазма в горле, захотелось тепла, сладкого, согревающего изнутри напитка, человеческого (но не навязчивого) присутствия. Она почти вбежала внутрь, позвякивая дверным колокольчиком.
Кофейня была пуста. В воздухе висел сладковатый запах сиропов и горьковатый — пережжённых кофейных зёрен. За стойкой молодой бармен с острым, слишком правильным лицом и глазами цвета зимнего, промозглого неба увлечённо скроллил ленту в телефоне, надув губы.
— Здравствуйте, — тихо сказала Марина, и её голос из-за пережитого холода и волнения прозвучал слабее, тоньше, чем она хотела. — Можно, пожалуйста, большой латте с карамельным сиропом и корицей?
Он медленно, с преувеличенной неохотой, поднял на неё взгляд. Его глаза — холодные, оценивающие — скользнули по её грязному, мокрому, бесформенному пальто, растрёпанным волосам, размазанной по щекам туши. В них мелькнуло нечто среднее между брезгливостью и скукой, как при виде беспородной мокрой собаки на пороге чистого дома.
— Вы что, вывеску не читали? — отрезал он, указывая подбородком на дверь, где висела табличка «Технический перерыв». — Закрыто. Всё.
— Я не заметила, извините… — снова попросила она, и в голосе её, к собственному ужасу, запрыгала жалкая, ненавистная ей самой дрожь. — Мне бы просто согреться, я очень замёрзла…
— Не-а, — он уже отвернулся, погружаясь в сияние экрана. — Ничего не могу. Правила есть правила. Идите в другое место, тут полно точек.
Она стояла посреди пустого, тёплого, пахнущего корицей зала, маленькая, мокрая и униженная до самого основания. Обида подкатила к горлу горячим, детским комом, сдавила виски. Он даже не стал её слушать. Он просто отмахнулся. От неё. Марина вздохнула, опустила глаза, и её пальцы сами нашли в сумке знакомую рукоять. Она не думала уже ни о чём. Её мир снова пытались разрушить. Раздался хлопок, и бармен с тихим, глухим стуком ударился спиной о стеллаж с сиропами, опрокинув несколько бутылок. Но когда её палец нажал на спуск второй раз, пистолет ответил лишь сухим, бесплодным щелчком. Затвор отъехал назад, обнажив пустой, блестящий патронник.
«Кончились», — констатировал её внутренний голос с той же безэмоциональной ясностью, с какой она отмечала окончание рабочего дня.
Марина развернулась и вышла на улицу. Снег почти прекратился. Было тихо, только далёкий гул города и шуршание редких машин по набережной. Она подошла к парапету, осмотрелась — ни души. Затем размахнулась и изо всех сил швырнула чёрный, теперь бесполезный кусок металла в самую темноту реки. Всплеск был едва слышен.
«На сегодня достаточно, — подумала она, ощущая внутри странную, ровную, как гладь воды, эйфорию. — Порядок восстановлен. Гармония». Она ускорила шаг, почти побежала, спеша домой, в тишину своей квартиры, где ждали тёплый плед, развалившийся на диване Данте и обещание спокойного, ничем не омрачённого вечера. На душе было пусто, чисто и удивительно светло, как после генеральной уборки. Морозный февральский воздух больше не казался враждебным. Он был свеж, чист и обжигающе ясен, как первый глоток воздуха после долгого пребывания в душной, задымлённой комнате. Она шла, и её шаги отбивали чёткий, уверенный ритм на засыпающем льдом тротуаре. Это был её ритм. Её вечер. Её город.