Ози.


«Оазис» стоит в пяти минутах от моего дома, на углу Керамического проезда и улицы, которая всё никак не может выбрать себе название — то ли Стартовую, то ли Финишную. Раньше здесь был магазин «Продукты», потом — «Пивная точка», потом — ветеринарная аптека. Теперь — кофейня.


Называется «Оазис». Вывеска неоновая, зелёная, но две буквы не горят — «а» и «с», так что получается «О зи ». Люди привыкли, не замечают.


Внутри — шесть столиков, стойка, три высоких стула у окна. На стенах — фотографии пустыни: барханы, верблюды, закаты. Кто-то очень хотел, чтобы было похоже на настоящий оазис, но получилось как в дешёвом турфирме. Зато кофе хороший.


Я прихожу сюда каждый день в одно и то же время — в восемь утра. Ровно в восемь. Не потому, что так удобно, а потому, что если изменить ритуал, мир может рухнуть. Или показаться, что может рухнуть, — какая разница.


За стойкой всегда стоит Лена. Ей лет двадцать пять, может, двадцать семь. Волосы собраны в пучок, на левом запястье — тонкая татуировка, веточка какого-то растения, не разобрать. Она знает мой заказ наизусть.


— Фильтр? — спрашивает, когда я вхожу.


— Фильтр.


Большой стакан, без сахара, без молока. Простой чёрный кофе, который варится в большой стеклянной колбе и стоит на подогреве весь день. Никто его не пьёт, все заказывают капучино, латте, раф, что там ещё понапридумывали. А я пью фильтр. Потому что в нём есть честность. Кофе должен быть кофе, а не десертом.


Лена наливает, ставит на стойку. Я плачу картой — она не любит наличные, говорит, сдачу искать некогда. Сажусь на высокий стул у окна, смотрю на улицу.


Восемь утра. Темно. Фонари горят, хотя уже должны бы гасить — экономия. Люди идут к метро, ссутулившись, натянув капюшоны. Машины ползут в пробке, фары жёлтые, усталые. Автобус пыхтит на остановке, выпускает пар, заглатывает новых пассажиров.


— Холодно сегодня, — говорит Лена, протирая стол.


— Холодно, — соглашаюсь я.


— Скоро весна.


— Скоро.


Мы молчим. Она знает, что я не люблю разговаривать по утрам. Я знаю, что она это знает. Это такой танец, который мы танцуем каждый день, не касаясь друг друга.


Я пью кофе. Кофе горький, чуть кисловатый, с долгим послевкусием. Хороший. В нём чувствуется что-то африканское, эфиопское, может быть. Там, откуда пришло само слово «кофе». Там сейчас тоже война, наверное. У них свои. У нас свои.


Я смотрю на фотографии пустыни на стене. Барханы, верблюды, закат. Думаю о том, что оазис — это место, где можно спрятаться от пустыни. Но если пустыня везде, то оазис — это просто самообман.


Допиваю, киваю Лене, выхожу.


Утро начинается.


Стул у окна.


Так проходит месяц.


Каждое утро — фильтр. Каждое утро — стул у окна. Каждое утро — Лена, веточка на запястье, вопросы про погоду, ответы про весну.


Война идёт. Где-то там. В новостях пишут, что всё по плану. В новостях пишут, что скоро конец. В новостях пишут, что всё хорошо. Я перестал читать новости. Но война всё равно просачивается — через разговоры в очереди в магазине, через лица курьеров, через глаза Лены, которые становятся всё темнее, хотя она улыбается.


Однажды я прихожу в «Оазис», а на стуле у окна сидит мужчина. Сидит и смотрит в одну точку. Лена наливает ему кофе — такой же фильтр, как у меня. Я останавливаюсь, не знаю, что делать. Мой стул занят.


— Садись, — говорит мужчина, не оборачиваясь. — Место есть.


Я сажусь за соседний столик. Спиной к окну — не люблю сидеть спиной, но выбора нет.


Мужчина пьёт кофе медленно, маленькими глотками. Ему лет пятьдесят, может, больше. Лицо небритое, усталое, глаза глубоко посажены, смотрят внутрь себя. Одет в старый пуховик, не по моде, но добротный.


— Ты каждый день здесь, — говорит он. Не спрашивает, утверждает.


— Каждый день, — отвечаю я.


— Фильтр пьёшь.


— Фильтр.


— Правильно, — говорит он. — В фильтре — правда. Всё остальное — сахар, молоко, пена — это чтобы правду не чувствовать.


Я молчу. Лена за стойкой делает вид, что моет посуду, но я вижу — прислушивается.


— Я тоже фильтр пью, — говорит мужчина. — Тридцать лет пью. С тех пор как в Афгане был.


Он замолкает, смотрит в окно. За окном — та же серая улица, те же люди, та же зима.


— Там, в песках, кофе пили из жестяных кружек. Чёрный, густой, как дёготь. Фильтра не было, процеживали через тряпку. Но вкус — тот же. Правдивый.


Он поворачивается ко мне. Глаза у него странные — выцветшие, но внутри что-то горит. Как угли, которые уже не греют, но ещё светятся.


— А ты где правду ищешь?


Я пожимаю плечами.


— Нигде не ищу. Просто кофе пью.


— Врёшь, — говорит он спокойно. — Все ищут. Кто в кофе, кто в водке, кто в работе. А правда — она простая. Она здесь.


Он стучит пальцем по столу.


— Здесь и сейчас. В этом стакане. В этом утре. В этой зиме, которая никак не кончится.


Он допивает кофе, встаёт, кивает Лене, выходит. Я смотрю ему вслед. Он идёт не к метро, а в другую сторону, к шоссе, туда, где начинается область и пустота.


— Кто это? — спрашиваю у Лены.


Она пожимает плечами.


— Не знаю. Тоже каждый день приходит. Только раньше, в семь. Вы с ним никогда не пересекались.


Я смотрю на стул, где он сидел. На столе остался стакан — пустой, только на дне тёмный осадок.


Сергеич.


На следующее утро я прихожу в семь.


Светает поздно, в семь ещё темно. Фонари горят, снег идёт редкий, крупный. В «Оазисе» горит зелёная вывеска с двумя погасшими буквами.


Он уже там. Сидит на моём стуле, у окна. Перед ним стакан с фильтром, пар поднимается.


— Заходи, — говорит, не оборачиваясь. — Ждал.


Я сажусь напротив. Лена подходит, ставит передо мной стакан. Тоже фильтр. Кивает, уходит за стойку.


— Меня Сергеичем звать, — говорит мужчина.


— А меня...


— Не надо, — перебивает он. — Имена не важны. Важно — зачем пришёл.


Я молчу. Не знаю, зачем пришёл. Просто хотел поговорить, наверное. Или понять, кто он.


— Ты думаешь, я случайно здесь, — говорит Сергеич. — А я не случайно. Я всех вижу, кто сюда приходит. Ты, например, заходишь и сразу к окну. Смотришь на улицу. Думаешь о чём-то. А о чём?


— О разном, — говорю я.


— О войне думаешь, — говорит он. — Я вижу. У тебя на лице написано. Все сейчас о войне думают. Кто вслух, кто про себя. А ты про себя. И это правильно. Вслух нельзя — сразу дураком становишься. Или врагом.


Он отхлёбывает кофе, морщится — горячо.


— Я в Афгане два года был, — говорит он. — Потом в Чечне. Потом ещё кое-где. Теперь вот здесь. Дома. Война везде одинаковая. Там стреляют — здесь молчат. Но усталость — одна.


Он смотрит в окно. За окном — автобус подъехал, выпустил людей, уехал. Люди потекли к метро, как вода в сток.


— Знаешь, что самое страшное на войне? — спрашивает он. — Не смерть. К смерти привыкаешь. Самое страшное — когда перестаёшь понимать, зачем ты здесь. Идёшь, стреляешь, видишь, как люди падают, и думаешь: а зачем? И нет ответа.


Он поворачивается ко мне.


— У нас сейчас то же самое. Война идёт, а зачем — никто не знает. Говорят: за правду, за родину, за братьев. А братья здесь, в очереди за хлебом стоят, друг на друга смотрят волками. Потому что устали. Потому что спать хотят. Потому что война эта уже в печёнках сидит, а конца не видно.


Лена за стойкой звякнула чашкой, но ничего не сказала. Сделала вид, что не слышит.


— Ты вот фильтр пьёшь, — продолжает Сергеич. — Почему?


— Не люблю молоко, — говорю я.


— Не поэтому, — качает он головой. — Фильтр пьют те, кто не хочет обманываться. Кому пена не нужна, сахар не нужен, сиропы эти дурацкие. Те, кто хочет чувствовать вкус. Настоящий. Даже если горький.


Я смотрю в свой стакан. Кофе тёмный, почти чёрный. Пар идёт.


— А ты чувствуешь? — спрашивает он. — Вкус чувствуешь?


— Чувствую.


— И какой он?


Я думаю. Подбираю слова, но они не подбираются.


— Горький, — говорю наконец. — И ещё... кислый немного. И послевкусие долгое.


— Вот, — кивает Сергеич. — Как жизнь. Горькая, кислая, послевкусие долгое. И никакой пены не надо, чтобы это заглушить.


Он допивает свой кофе, ставит стакан на стол.


— Я завтра уезжаю, — говорит. — Туда.


— Куда?


— Туда, где война. Не спрашивай зачем. Сам не знаю. Но надо.


Он встаёт, надевает пуховик, застёгивает молнию.


— Ты приходи, — говорит. — Каждый день приходи. Фильтр пей. И помни: правда — она в этом кофе. Не в новостях, не в разговорах, не в том, что по телевизору. А здесь.


Он кивает Лене, выходит. Я смотрю в окно — он идёт к метро, быстро, не оглядываясь. Снег падает на его плечи, тает, не задерживается.


Внутрь себя.


После разговора с Сергеичем что-то изменилось. Я не мог понять что, но каждое утро, входя в «Оазис», я чувствовал — воздух другой. Или свет. Или я сам.


Лена по-прежнему наливала фильтр, ставила на стойку, я платил картой, садился у окна. Но теперь я смотрел не только на улицу, но и внутрь себя. Пытался понять, что там, в этом кофе, такого особенного.


Однажды утром, когда я сидел и пил, Лена вышла из-за стойки и села напротив.


— Можно? — спросила.


Я кивнул. Она никогда не садилась с посетителями.


— Я слушала, что он говорил, — сказала она. — Тот мужчина.


— Сергеич.


— Да. И думала... Я ведь тоже фильтр не понимала раньше. Думала, зачем его пьют, если есть капучино, латте, раф? А потом поняла.


Она посмотрела в окно. За окном — те же люди, та же зима, те же машины.


— У меня парень на войне, — сказала она тихо. — С самого начала. Пишет редко. Когда пишет — я не сплю ночь, перечитываю. А когда не пишет — тоже не сплю, думаю, что случилось.


Она замолчала. Я молчал тоже. За соседним столиком кто-то засмеялся — девушка с парнем, пили капучино со взбитыми сливками, смеялись чему-то своему.


— Я когда фильтр пробую, — сказала Лена, — я чувствую, как он. Там. Потому что он тоже такой пьёт. Говорит, другого нет. Чёрный, крепкий, без ничего. И я думаю: мы сейчас пьём одно и то же. В одном времени. Хотя за тысячу вёрст друг от друга.


Она встала, поправила фартук.


— Извини, что рассказала. Никому не рассказывала, а тебе — почему-то.


— Ничего, — сказал я. — Спасибо.


Она ушла за стойку, а я остался сидеть. Смотрел в свой стакан и думал о том, что кофе — это не просто кофе. Это связь. С теми, кто далеко. С теми, кто ушёл. С теми, кто останется, когда мы уйдём.


Март.


Март в тот год был холодным, как февраль. Снег не таял, только почернел ещё больше, и люди ходили по колено в этой чёрной каше, проклиная всё на свете. Война всё тянулась. В новостях говорили о переговорах, но никто не верил.


Я продолжал ходить в «Оазис» каждое утро. Фильтр, стул у окна, Лена, кивок, молчание. Иногда мы перебрасывались парой фраз — о погоде, о том, что весна когда-нибудь наступит. Но чаще молчали. Молчание было уютным, как старый плед.


Однажды, в середине марта, я пришёл в «Оазис» и увидел, что стул у окна занят. На нём сидел молодой парень, лет двадцати пяти, в военной форме. Перед ним стоял стакан с фильтром.


Я замер у входа. Парень повернулся, посмотрел на меня. Лицо у него было усталое, глаза красные — то ли не спал, то ли плакал. Но внутри, глубоко, горел тот же свет, что у Сергеича.


— Садитесь, — сказал он. — Место есть.


Я сел за соседний столик. Лена подошла, поставила передо мной фильтр. Я заметил, что руки у неё дрожат.


Парень пил кофе медленно, глядя в окно. На улице светало, фонари гасли один за другим, небо наливалось серым.


— Вы Сергеича знали? — спросил он вдруг, не оборачиваясь.


Я замер.


— Знал, — сказал я. — Немного.


— Он про вас говорил, — сказал парень. — Сказал: зайди, передай. Что он не вернётся. И что фильтр — это правда.


Он допил кофе, встал. Форма на нём сидела мешком, будто с чужого плеча. Или похудел сильно.


— Передал, — сказал он. — Пойду я.


— Куда? — спросил я.


Он посмотрел на меня долгим взглядом.


— Туда же, — сказал. — Обратно.


И вышел.


Лена стояла за стойкой, смотрела на дверь. Я подошёл к ней.


— Это... — начал я.


— Я знаю, — сказала она. — Они все там. Все, кто пьёт фильтр.


Она отвернулась, начала тереть чашку, хотя та была чистая.


— Мой тоже не вернётся, — сказала она тихо. — Я уже знаю. Полгода писем нет.


Я хотел сказать что-то, но слов не было. Просто стоял и смотрел, как она трёт эту чашку, трёт, трёт, будто от этого зависит жизнь.


— Лена, — сказал я.


— Ничего, — ответила она, не оборачиваясь. — Иди. Я справлюсь.


Я вышел на улицу. Снег падал крупный, редкий, в свете утра он казался розовым. Я пошёл к метро, но не дошёл. Остановился у скамейки, где когда-то сидел с Сергеичем, сел, смотрел на снег.


Война идёт. Где-то там. А здесь — зима, кофейня «Оазис», фильтр по утрам, Лена с веточкой на запястье, парень в военной форме, уходящий обратно. И Сергеич, который не вернётся.


Я достал телефон, открыл новости. Там писали про переговоры, про успехи, про то, что скоро конец. Я закрыл новости. Посмотрел на небо.


Снег падал и падал. Белый, чистый, он ложился на чёрную землю и на минуту делал её снова белой. Потом таял, но на минуту — было.


Я встал и пошёл домой. Завтра будет новый день. И я снова приду в «Оазис», сяду у окна, закажу фильтр. Лена нальёт. Мы помолчим. И в этом молчании будет всё — и война, и память, и надежда, и горечь, и долгое послевкусие.


Как в хорошем кофе.


Апрель.


Апрель не принёс тепла. Снег сошёл только к середине месяца, и город обнажился — серый, грязный, уставший. Люди щурились на солнце, как кроты, не привыкшие к свету. Война всё шла. К ней привыкли, как привыкают к шуму поезда за окном — перестают замечать, но он есть.


В «Оазисе» повесили новую вывеску. Теперь все буквы горели. «Оазис» — зелёным неоном, ярко, навязчиво. Лена сказала, что хозяин раскошелился. А может, просто надоело, что все называют «О зи ».


Я по-прежнему приходил в восемь. Фильтр, стул у окна, молчание. Иногда Лена садилась напротив, пила чай, смотрела в окно. Мы не говорили о важном. Говорили о погоде, о том, что скоро лето, о том, что кофе подорожает с нового месяца.


Однажды она сказала:


— Ты знаешь, почему эта кофейня называется «Оазис»?


Я пожал плечами.


— Хозяин хотел, чтоб было место, где можно спрятаться, — сказала она. — От всего. От зимы, от войны, от новостей. Чтоб зашёл — и как будто в пустыне, но с водой. С кофе.


— Получается? — спросил я.


— Не знаю, — сказала она. — Для кого-то, наверное, да. Для тебя, например.


Я посмотрел на неё.


— Для меня — да, — сказал я. — Наверное.


Она улыбнулась — первый раз за долгое время.


— Вот и хорошо, — сказала она. — Значит, не зря.


Май.


В мае, когда наконец зазеленели тополя, и город начал оттаивать не только снаружи, но и внутри, я пришёл в «Оазис» и увидел, что стул у окна свободен. Но Лена не наливала кофе. Она стояла за стойкой, смотрела на дверь.


— Что случилось? — спросил я.


Она молча протянула мне конверт. Обычный почтовый конверт, мятый, с обратным адресом, написанным от руки.


— Вчера пришло, — сказала она. — От него.


Я взял конверт, но открывать не стал. Сел за свой столик, положил перед собой. Лена подошла, села напротив.


— Там написано, — сказала она. — Что он... что не вернётся. Но что я должна жить. И кофе пить. Фильтр, как он любил.


Она замолчала. За окном шумели машины, кто-то смеялся на улице, солнце светило — по-весеннему ярко, по-настоящему.


— Я прочитала и подумала, — сказала она. — Ведь он прав. Надо жить. И кофе пить. Фильтр.


Она встала, подошла к стойке, налила два стакана. Поставила один передо мной, другой взяла себе. Села напротив.


— За них, — сказала она. — За всех, кто не вернётся.


Мы чокнулись стаканами, как чокаются рюмками. Выпили.


Кофе был горячий, горький, с долгим послевкусием. Хороший. Эфиопский, наверное. Там, где сейчас тоже война.


— Ты завтра придёшь? — спросила Лена.


— Приду, — сказал я.


— И я приду, — сказала она. — Будем пить. Помнить. Жить.


Я допил кофе, встал. У двери обернулся. Лена стояла за стойкой, смотрела в окно. Свет падал на неё так, что татуировка на запястье — веточка, похожая на оливковую ветвь — светилась, будто живая.


Я вышел на улицу. Весна пахла землёй, бензином, чем-то ещё — новым, свежим, обещающим. Война всё шла. Где-то там. Но здесь, в этом городе, на конечной станции синей ветки, в кофейне с зелёной вывеской, начиналась новая жизнь.


Она пахла кофе. Фильтром. Правдой. И вечностью, которая — всегда сейчас.


Виктория.


Прошёл год. Потом ещё один.


Война кончилась. Потом началась другая. Потом кончилась и она. Люди перестали просыпаться с красными глазами, недосып стал личным делом каждого, а не общим состоянием. Но «Оазис» остался.


Лена вышла замуж за парня, который чинит кофемашины. Он приходил однажды чинить оборудование, увидел её, и всё. Теперь она работает через день, а в остальное время сидит дома с маленькой дочкой, которую назвали, как ни странно, Викторией — Победа.


Я всё так же прихожу по утрам. Но теперь не всегда в восемь. Иногда в семь, иногда в девять. Фильтр по-прежнему стоит на подогреве, и Лена — или та девушка, что её подменяет — наливает мне большой стакан, без сахара, без молока.


Я сажусь у окна, смотрю на улицу. Там уже другие люди, другие машины, другая реклама. Но сугробы зимой такие же, и свет фонарей такой же, и усталость в глазах прохожих — та же самая, просто спрятана глубже.


Иногда я думаю о Сергеиче. О том парне в военной форме. О Ленином муже, который не вернулся. О всех, кто пил фильтр и ушёл туда, откуда не возвращаются.


А иногда я думаю, что фильтр — это и есть ответ. Потому что в нём нет ничего лишнего. Только кофе и вода. Только горечь и правда. Только время, которое мы проживаем, и вечность, которая в каждом глотке.


Я допиваю кофе, ставлю стакан на стойку, киваю, выхожу.


Завтра будет новый день. И я снова приду.


Потому что оазис — это не место, где можно спрятаться от пустыни. Оазис — это место, где понимаешь, что пустыня — это тоже часть тебя.


И что фильтр — это единственное, что остаётся, когда сдувается вся пена.

Загрузка...