Паром отвалил от берега, подняв со дна рыжую песчаную муть. Большая земля быстро отдалялась, словно отталкивая от себя речную баржу с буксиром. Я стоял на пятаке пассажирской площадки перед вышкой капитанского мостика и рассеяно пересчитывал на ладони мелочь, прикидывая, сколько теперь стоит проезд на редком водном транспорте. С дальнего островного берега на меня, не узнавая, глядела отчина, раскинувшаяся неровной холмисто-угористой линией, поросшей красноталом и крепким рыжим сосняком.
Расписание парома сохранялось до ближайшего понедельника. Ожидались заморозки, близилась осенняя распутица. Переправа работала последние деньки сезона. Островитяне готовились к полуторамесячной изоляции.
– Оплачиваем за проезд, – ко мне подошла женщина с кассовым аппаратом, из которого уже торчал флажок пробитого чека.
– Сколько?
– В первый раз что ли?
– Давно не был.
Женщина испытующе посмотрела, назвала сумму. Я передал деньги.
– Ваши вчера были, – заметила она, провожая взглядом пожилую пару, скрывшуюся за дверью-переборкой в гостевой каюте. Грузовая площадка баржи пустовала. Больше пассажиров на пароме не было.
– Наши?
– Попы вчера, говорю, приезжали. Литургия была ли, что ли, молебен какой - не знаю. Мать ходила на исповедальню. Она у меня любит слезу пустить, сердешная.
– Я что, похож на попа? – мне стало неловко, отчего-то стыдно.
Женщина насупилась.
– Поди, пойми вас, туристов. Одет в чёрное, сам тощий, с бородой, – билетёрша махнула рукой. – Ну, не поп, так не поп.
– И не турист, – мне стало смешно. – Наоборот - местный.
– Местных я всех знаю, – отрезала тётенька. – Их тут и сотни не наберётся, и то – одни старики. А вы, батюшка, турист! И не морочьте голову! Мне ещё пассажиров обилечивать.
До недавних пор жизнь на острове, намытом когда-то на слиянии двух рек, кипела. Таёжное разнолесье позволяло строиться и отапливаться, озёра кормили рыбой, леса зверем. Люди заселили остров задолго до того, как первые новгородцы пробились в Заволочье с товарами и восьмиконечным крестом святого Лазаря. Кости язычников, раскольников, староверов и атеистов веками ложились поверх друг друга, удобряя островной суглинок.
Паром пересёк реку, сбавил ход и мягко ткнулся в береговую насыпь, заменявшую причал. Я поправил лямки рюкзака, выдохнул и ступил высокими ботинками с деревянного настила баржи в подмёрзшую грязь острова. Из лесочка навстречу выскочила бежевая машинёнка. Водитель, приветствуя, махнул открытой ладонью через лобовое стекло. Я обернулся, провожая взглядом подъезжавшую к переправе «Ниву». Там её уже поджидали мои пожилые спутники с объёмными сумками. Рослый мужчина выбрался из машины, что-то сказал, хохотнул, знакомым жестом сбил шапку на затылок. Пенсионеры засуетились, подхватили поклажу. Паром, не задерживаясь, пошёл обратно. Матрос, глубоко сунув руки в карманы, привалившись к фальшборту, равнодушно смотрел прямо в глаза. Я отвернулся. Вскоре сельский внедорожник обогнал меня и скрылся за деревьями, оставив наедине со своими мыслями.
Песчаное побережье, по которому я шёл, упиралось в лиственный перелесок, откуда дорога выводила на длинную улицу, протянувшуюся вдоль острова рядами домов. За деревней начинались одичавшие луга, перелески и полянки. А ещё дальше на всхолмлённой высоте стояла родная столетняя изба. Бабушка, наверно, в который раз подогревает чайник, помня, что внук её любит крутой кипяток. Я ускорил шаг.
На развилке перед деревней меня поджидала бежевая «Нива».
– Узнал? – водитель курил папиросу, опершись на крыло машины.
– Узнал, дядя Миша, – я улыбнулся, шагнул навстречу. Рукопожатие получилось крепким, приязненным.
– Смотрю - с парома идёшь, ну и подумалось мне, чего тебе ноги мять? Стариков домой подбросил и за тобой обернулся. А ещё видишь…
Земляк кашлянул.
– Тут побалакать особо не с кем. Людей, почитай, не осталось, а жонка Сашки Верещагина меня отвадила нынче от друга единственного. Дело-то шутёвое, ну. Давеча зашёл я к ним. То сё… Бутылку уговорили с Сашкой. Он и предложи, мол, пойдём на угорчике возле погребицы посидим. Есть там у нас местечко. Сашка ходит не шибко ладно, а тут посидели мы, на речку полюбовались, а встать он не смог. Зови, говорит, сына, пусть домой меня тащит. Хозяйка в крик… И ведь не пьяные были…
Он бросил папироску, махнул рукой. Я всё стоял и улыбался, глядя на него, как смотрел когда-то в детстве.
– Залазь наперёд. Сумку взад кинь, – дядя Миша уместился в кабине, подгибая длинные ноги, обутые в резиновые сапоги, сложил руки на руле. – То не водка виновата, а годы. Вот сколько, думаешь, мне лет?
Я ответил.
– Ишь ты, откуда знаешь?
– Так у вас именины в один день с моим отцом.
Дядя Миша хлопнул себя по лбу, рассмеялся. Весёлые морщинки лучиками разбежались от уголков глаз. Загорелое лицо ожило. Он почесал седую грудь, сунув руку в распах стёганой фуфайки, и взялся за рычаг переключения передач. Машина дрогнула, натужно загудела и тронулась с места.
– Давненько не бывал, – утвердил он, глянув на меня.
– Давненько.
– Заработался, небось?
– Вроде того.
Дядя Миша участливо глянул на меня тёплыми карими глазами из-под седых бровей.
– Хорошо, что приехал. Нынче мало кто гостевает. Занять себя нечем. Скучаю.
Медленно катили мы по неровной дороге. Мимо проплывали нарядные домики дачников, ухоженные и уютные, но заброшенных, страшных в своём одиночестве изб было больше.
– Да и то, что говорить – все разъезжаются. Городская жизнь лёгкая. Я, знаешь, тоже сбегал с деревни-то. Насовсем, ну. Давненько было, помнишь, нет? К бесам, думаю, колхозы, навозы, через реку перевозы. Чего мне? Плюнул в колодец, собрал манатки и в поезд. На самый юг подался, в Ростов. Заселился к жонке одной. Ну, знаешь, как это бывает.
Дядя Миша неопределённо развёл руками, выпустив руль, и я поспешил согласиться.
– По переписке, одним словом. Домик у вдовы на окраине. Чистенький, беленький. И сама - миленькая, аккуратненькая, даже зубы все свои. Бухгалтерша! Сперва меня испугалась. Экий ты мерин огромный, говорит, – земляк хохотнул и ткнул меня локтем в бок. – Ну да, отвечаю, росту во мне под потолок, а вот что мерин, тут ты не права, говорю, и не смотри, что костлявый.
Мы выехали на серединное раздолье острова. Пространство раздвинулось, давая взгляду свободно блуждать среди полей и перелесков, цепляясь лишь за тёмно-зелёную еловую городьбу на самом горизонте – то видна была тайга, накрывшая заречный правый берег Двины.
– Подрядился я рабочим в промзону поблизости, – рассказывал дядя Миша. – Деньги платят, в дому хозяйка, работа по нашим меркам лёгкая: круглое кати, квадратноеноси – всё по уму. Воздух благоухает, алыча под ногами киснет – с куста никто не ест. Живи – радуйся, а мне неймётся. Иду раз на работу, а навстречу мужичок. Дай, говорит, огонька. Зацепились языками. И таким родным мне этот вологжанин показался, что ни на какую работу в тот день я не пошёл. Расположились мы на складе лесопилки. Духовито пахнет, знакомо. Я доски шершавые зацепистые глажу, а сам на судьбу жалуюсь. И так сладко стало, что весь слезами умылся. Так и повелось. Мужик мне про своё, я ему про наше. Сидим днями напролёт, пустословим, а у меня за грудиной ноет. Мать сниться начала, будто просит она в родительском дому лампадку засветить. Завспоминался братец Лёшка покойничек. Чувствую, наказание моё больше, нежели снести можно. Короче, сбежал. С парома на остров сошёл, пал на колени, песок целовал.
– Ты, дядя Миша, высади меня здесь. Я дальше так пойду, – жаль было прерывать собеседника, но мне хотелось своими ногами пройтись по родной земле.
– Ну вот, – он ударил по тормозам. – Спугнул беседу. А хочется иногда душой поскрипеть. Наш поп бает, будто без слёз молитва негодная выходит. Тут я с ним согласен. Ещё говорит - человек без отчины, что дом без фундамента. И это проверено.
Дядя Миша заглушил двигатель, распахнул дверцу и выбрался вслед за мной из тесноты салона. Обоих оглушила тишина и мирное величие осени. Мы встали перед капотом, глядя друг на друга.
–Давай выпьем что ли за встречу?
Я покачал головой.
– Бабушка ждёт, дядя Миша.
– На рыбалку-то нынче собираешься?
– Само собой.
– Давай на моей лодке. Повдоль ямдорожкой пройдёмся. Места тебе покажу заповедные. Хоть завтра. Разведём костерок, разговор затеем. Ну?
–С радостью! Только обживусь пару дней, – я протянул руку. – Что ж, до встречи.
Земляк крепко прихватил мою ладонь, но отпускать не спешил. Он стоял и глядел на меня, будто что-то недосказанное осталось между нами, будто я не всё выспросил, а он не обо всём поведал. И показалось мне, что такое случалось и раньше, но когда?
Ветерок студил его красную морщинистую шею. Издали тонко тянуло печным дымком. Стылая земля, палый лист, рдяный прибрежный краснотал, подсыхающая дорожная слякоть - всё отдавало свой дух ноябрьскому воздуху. Предчувствие скорых сумерек охватило лес и дол. Дядя Миша глубоко вдохнул, задержал дыхание и, наконец, отпустил мою руку.
– Окромя табачины никаких запахов не чую, - он рассмеялся, хлопнул меня по плечу. – А ты повдыхай, подыши. Да выдохнуть сперва не забудь.
Я закинул рюкзак на плечо. Не было нужды отвечать.
– Ну, бывай. Раз решил - топай дальше пёхом.
Дядя Миша кивнул и забрался в «Ниву», кое-как умещая свои журавлиные ноги. Машина взревела и, разбрасывая мелкие камушки из-под колёс, ходко покатила обратно, а я продолжил путь домой пешком.
Луговая трава полиняла, легла, прикрыла землю и одичавшие луга. С островной части на них наступал смешанный лес, ещё не обесцвеченный поздней осенью: кое-где на фоне развернувшихся во фронт тёмно-зелёных шинелей ёлок, пунцовели осины,золотились берёзы. Вскоре показалась заросшая тропинка, сбегавшая к реке. Мне пришло на ум свернуть и пойти берегом. Неподалёку на полянке раньше стоял дощатый стол, сколоченный рыбаками для гостевания отдыхающих на природе. Теперь от него остались вросшие в землю гнилушки ножек. Всё было знакомо, и всё неузнаваемо. Вместо каменистой тверди под ногами чавкала глина, подходы к воде преградил густой кустарник, кое-где попадались крепкие деревья, которых я не помнил. Слуда отвесно поднималась над головой.
Идти было тяжело. Неторной тропой я продирался сквозь ивовые заросли, поминутно удивляясь переменам и, наконец, выдохся. Заметив впереди поднятую высоко в угор алюминиевую «Казанку», я прибавил шаг, забрался в неё, уселся на влажное дерево единственной «банки» и отпустил взгляд гулять по долу.
До угора, на котором стояла родная изба, было рукой подать, но что-то недодуманное, невспомненное мешало идти дальше. Будто рядом на потемневшей от дождей дощечке сидел десятилетний мальчик и глядел на меня из моего же детства, нетерпеливо дёргал за рукав, напоминал о чём-то.
«Вспомни, ну!».
И я закрыл глаза, прислушавшись к отголоскам памяти.
2
Детство – счастливая пора. А лето в деревне – целая жизнь, наполненная солнечным светом и необычайными приключениями. Но разве есть время думать об этом, когда тебе десять лет, река вот-вот войдёт в берега после весеннего половодья, деревья красуются свежей листовой, а до страды луговых покосов ещё уйма времени.
Высокие деревенские угоры зеленеют юной травой, по ним на вольном выпасе гуляют овцы и козы. Солнце искрится на беспокойной поверхности мутной ещё реки, замедляющей свой бег. Вода отступила, обнажив покатые бока камней, оставив на берегу принесённые невесть откуда брёвна и скелеты деревьев, корневища которых опутаны травой и обрывками китайских сетей. Мужики спускают лодки, грезят о рыбацкой удаче, гордятся мерёжами, сшитыми за зиму. Мы с дедушкой тоже приготовились к лову. Добротная дощатая плоскодонка, густо промасленная сосновым дёгтем, греется на солнышке.
В моих руках деревянная удочка с пробковым поплавком, сквозь который пропущена леска, скреплённая спичкой. Через плечо переброшена старая дедова сумка из грубой кожи, внутри плотный кулёк и банка с жирными дождевыми червями. Меня сопровождает верный друг – пёс Резвый: лохматый деревенский хулиган. Где только мы с ним не побывали, чего только не повидали: бежали от стада коров, которых Резвый поднял с водопоя, шли по медвежьему следу, спасались от волков, делили краюху хлеба, данную бабушкой, купались в ледяной воде.
К перекатам подошёл окунь. Он жадно хватает наживку, отчаянно борется, попавшись на крючок, свирепо топорщит колючий спинной плавник. Счастье, ликование охватывает меня, когда, я сжимаю в ладони трофей. Когда чувствую, как бьётся, ворочается в сумке рыба, меня разбирает гордость.
Сегодня рыбалка удалась. Оставляю удочку на камнях, отправляюсь бродить вдоль берега. Задирая голову, гляжу на угоры, радуюсь глинистым кручам. Подмечаю раздвоенную верхушку старого тополя, что укрывает тенью нашу избу, а над ним бездонное голубое небо. Резвый тащит в зубах палку, скачет вокруг меня. Бегу с ним наперегонки, оступаясь высокими дедовыми сапогами на камнях, хохочу, дразню собаку, кидаю палку в воду. Пёс бесстрашно бросается в поток, подхватывает её, плывёт обратно. Язык набок, смеётся. Бросаю снова. Резвый устремляется вдогонку, но что-то его останавливает. Сбитый с толку, он глядит под ноги, принюхивается, трогает лапой.
– Что там?
Я подхожу и присаживаюсь рядом. На камнях лежит жёлтый от времени человеческий череп. В пустых глазницах песок и глина, зёрна речных камешков. Поднимаю. Взвешиваю в руке. Тяжёлый. Интересно, настоящий? Я озираюсь в поисках поддержки и замечаю дядю Лёшу, соседа, сталкивающего в воду свою «Казанку». Тороплюсь к нему. Заметив меня, высокий, поросший щетиной широкоплечий, он останавливает работу. Сосед спустился с угора с плетёной корзиной, полной белья. Наверно, собирается выехать подальше от берега, чтобы выполоскать его в проточной воде. Бабушка говорит, что Алексей хозяйственный, домовитый и непьющий.
– Алексей всем мужикам мужик! – вспоминаю домашние пересуды. – Корову обиходит, грядки вскопает, обрядится лучше любой жонки. И руки золотые. Одна беда – задумчивый. Всё глядит куда-то поверх голов.
Подхожу ближе.
– Дядь Лёш, смотри! – протягиваю находку. Улыбка сходит с лица соседа. Взгляд суровеет. Он оправляет брезентовый плащ, шагает навстречу. Тяжёлые рыбацкие бродни грохочут по камням.
– Где взял?
– На берегу нашёл.
– Ну-ка, дай.
Череп переходит в широкие мозолистые ладони. Дядя Лёша проводит пальцем по жёлтым зубам верхней челюсти, смотрит в пустые глазницы, потом куда-то вдаль на берег. Похоже, туда, где колхозная дорога спускается с деревенской кручи к реке.
– Вот оно что, – загадочно произносит он, бережно ставя находку на алюминиевый нос лодки, весь в синей шелухе облупившейся краски. – Вымыло, видать.
Мужчина трёт массивный подбородок, качает кудрявой головой.
Я жду, щурясь на солнце. Что-то ещё он скажет? Дядя Лёша закуривает вонючую папироску, присаживается на забытое паводком брёвнышко, взмахивает рукой, мол, падай рядом, туго затягивается. Огонёк, спрятанный в ладонь, скворчит, разгорается ярче. Сосед выпускает густую струю дыма, глядит на противоположный берег, привычным жестом заламывает на затылок шофёрскую кепку. Я жду. Знаю, наших поморских мужиков торопить нельзя, говорить они любят степенно, своей волей.
– Так и живём, – вздыхает он. – Такой народ.
Я киваю, втайне радуясь, что дядя Лёша заговаривает со мной, как со взрослым, рассуждает будто с ровней.
– Дед мой зажиточным не считался, а всё-таки пару коровок, да лошадёнку имел в своё время. Жили степенно. В церковь ходили и у образов лампадку зажжённой держали. Тогда креститься было не зазор. Ты крещёный?
– Не-е, – отчего-то огорчаюсь я.
– Меня бабка крестила. Тайком, конечно. Я креста не ношу, но Бога нет-нет, а вспомню. Не от страха. От радости. Всё в мире временное, а он вечный. Бабка так говорила. Дед – тот другой. Он больше на людях, да с людьми. Скотину сдал добровольно, в колхоз пошёл. В Бога дед, конечно, не верил, зато в людей – беззаветно. Если б нынче мы так могли…
Дядя Лёша кивнул своим недосказанным мыслям.
– А на том угоре, видишь? Где клуб деревенский, – сосед указал в сторону дороги. – Церковь стояла. Старинная. Деревянная.
Я снова кивнул.
– Церковь-то была. А школы не было. И решил председатель развалить её по брёвнам, пустить на строительство храма знаний. Отец тогда мальцом был, рассказывал. Пригнали трактор с района. Вся деревня сбежалась поглазеть. Зацепили крюки за углы, потянули. Стоит. Старики крестятся, дети рты разинули, таращатся. Председатель курит, хмурится. То ли злится, то ли неловко ему. Заругался. Колхозники засучили рукава - злость взяла - и завалили церкву.
Дядя Лёша махнул рукой, вгляделся в огонёк папироски.
– А пониже, на плоской площадке, где овцы пасутся, видишь? Там кладбище было. Потому деревня Погостом звалась. Могилы древние были, крестов почти нет, всё плиты из песчаника, а на них черепа, да кости. «Здесь покоится раб Божий…», написано. Свежих могил тогда уже не было. Хоронили в другом месте, сам знаешь, где теперь кладбище.
«Берите, мужики, плиты могильные, складывайте на телеги!»: скомандовал председатель. Он вообще, говорят, суровый был. Гражданскую прошёл, лагеря. Где тут спорить? И пошли могильные плиты на фундамент, а лиственничные церковные брёвнав основание школы. Знаешь, где она стоит? Я там учился. И мамка твоя тоже, только попозже гораздо. Теперь от школы руины остались. Окна повыдергали, полы разобрали. Я тоже брал. А под полом земля чёрная, и плиты могильные белеют. Пригляделся как-то, а там, на обломке выскоблено: «Здесь покоится раб Божий Алексiй Алек…». А я ведь Алексей Александрович! Одумался. Доски обратно притащил. Ночью. Тайком. Сложил в штабель у стены, так и оставил.
Дядя Лёша щелчком отправил в воду потухшую папиросу.
– Быстро времена меняются, парень. Сперва колхоз развалился, потом дойка остановилась. Работать негде стало, и народ начал потихоньку разъезжаться. Теперь-то можно крест хоть напоказ носить, но дозволено ли мне, не пойму. Предки смотрят с небес, небось, осуждают. Ведь живём-то как? Сначала храмы рушим, потом колхозы…
– А что с черепом делать? – спросил я, глядя на хмурое лицо дяди Лёши.
– Оставь. Закопаю. А ты, малёк, не забывай что корни твои здесь. Могилы травой порастут - память останется. Да и хорошо здесь, на родной земле. Чуешь? Радостно. Вон, как солнышко светит. Брательник Мишка в город уехал, звал с собой. Не поеду. Чувствую, не пускает мамка-родина.
Я хотел было что-то спросить, но он хлопнул меня по плечу, встал на ноги.
– Рано тебе ещё об этом думать, малёк. Подрасти сперва. Тогда и приходи на беседу со своим стаканом.
Дядя Лёша толкнул лодку, ловко запрыгнул, уселся, сноровисто сработал вёслами. Я поднял свою удочку, смотал леску и пошёл домой. Резвый крутился у ног, зазывал играть, но мне уже не хотелось. Солнце ласково грело плечи, река шумела на перекатах, в небе кружили беспокойные чайки, кричали, бросались в воду. Тропинка круто поднималась в деревню. Я бросил взгляд на родной угор. Там стояла бабушка, призывно махала рукой.
3
«А вдруг это та самая лодка?»
Опомнившись, я поднялся и осмотрел «Казанку». Другая. Жаль.
Жаль, что не договорили мы с тобой, дядя Лёша. Ты утонул поздней осенью в узкой протоке на смешной трехметровой глубине. Поехал проверять сеть и упал в воду. Рукав запутался в ячее, и груз утянул на дно. Мужики говорили, так и нашли тебя вертикально стоящим подле растянутого полотна в тяжёлых сапогах-броднях, в длиннополом брезентовом плаще с вытянутой рукой, ободранной до кости.
Теперь-то, дядя Лёша, я дорос до взрослых разговоров, да спросить не у кого. О чём? Ну, например, отчего издревле церкви строили с темницами? Что будет, когда умрёт последний праведник? Правда ли, что Царство Божие внутри человека, а не на небесах? И почему Адам не прощения попросил у Бога за то, что вкусил от дерева познания добра и зла? Согласен, странные вопросы. Но что узнать у мёртвого?
Порой недопустимое, то, о чём и помыслить не мог, рушит внезапно привычный обиход. И даже если ты ко всему уже притерпелся, принять его и вместить в себя невозможно.
Мне представился бобыль-промысловик, вернувшийся с сезонного лова в придавленную колхозом деревню. Вот он срывает засаленную шапку с седой вихрастой головы, сжимает бороду в кулак, забыв перекреститься, и поражённо глядит на то место, где ещё намедни стоял храм Петра и Павла. Солнечные лучи уже согрели плешивую возвышенность, опутанную трупно-белесыми нитками подколодных трав. И, кажется, что языческая кальма ваара скинула с сутулых плеч святую колокольную бронзу. И будто нет больше у мира заступника. И кого не спроси – глядят в сторону и молчат.
Главное дело жизни – познание себя самого: какая в тебе тайна естества, как ум твой всё обходит, как всё управляется волей и что такое сохранение воспринятого – память. Только когда мир придёт в душу, когда согреется сердце, когда за смирение ума даны будут мудрость и рассуждение, тогда родится слово о совершенстве меры человеческой.
Темнело. Пора было двигаться дальше. От воды дымчатым покрывалом поднимался в берег слоистый туман. Я быстро прошёл последний отрезок пути, и по знакомой скользкой тропке вскарабкался в деревенское нагорье.
Здесь, на шаткой скамейке, кутаясь в куртку, ждала меня бабушка.
– Вот и внучек мой. Ну, здравствуй, – опершись на клюку, она тяжело поднялась навстречу. – Добрался, слава Богу. Заколела сидеть на ветродуе.
– Ты как тут? – спросил я после объятий. Глаза щипало.
– Ведаю тебя с малечка, – ответила бабушка. – Знала – берегом побежишь. Пойдём. Дом ждёт.
На душе стало трепетно и сладко, как в детстве.