Поля Иалу [1] просыпались медленно. Не так, как мир живых — с рассветной суетой, криками петухов и лязгом калиток. Здесь утро просто случалось. Свет становился чуть теплее, тени у каналов набирали глубину, а воздух начинал пахнуть так, будто кто-то невидимый разлил по земле настой из мяты, мёда и первого дыхания ветра.

Херихор сидел на пороге дома, уперев посох в белую плиту крыльца. Дом был старым. Он помнил ещё те времена, когда сам Херихор строил его своими руками — в свою первую бытность в этих краях. Тогда здесь было пусто, только тростник шумел по колено. Теперь дом оброс пристройками, стены поднялись выше, а на крыше поселились голуби. Они не ворковали назойливо, как земные. Они просто сидели, распустив перья, и иногда перелетали с места на место, когда свет менял угол.

Вокруг расстилались поля. Тростник рос неровно, как и положено настоящей жизни — где-то выше пояса, где-то едва достигая колен. Херихор никогда не стремился к идеальным рядам. Он знал цену геометрии: в третьей жизни, в Багдаде, он пересчитал столько звёзд и арок, что до сих пор иногда просыпался с ощущением, что мир обязан быть вычерчен по линейке. Но здесь, в полях Иалу, линейки не работали. Здесь работало только то, что радует глаз.

В центре участка бил родник. Херихор нашёл его случайно в первую же неделю после того, как получил этот надел. Вода приходила из ниоткуда и уходила в никуда, но успевала наполнить небольшой бассейн, выложенный по краям синим фаянсом. Бассейн этот он тоже помнил молодым — тогда по краям ещё не выросли пальмы. Теперь пальмы стояли плотной стеной, и в их тенях любили прятаться ушебти, когда работа была сделана.

Сад просыпался позже полей. Первыми открывали цветы гранатов. Херихор любил их запах — тяжёлый, сладкий, чуть горчащий. Во второй жизни, в Александрии, у него был маленький садик при дворце, и гранаты там росли плохо, тосковали по египетскому солнцу. Здесь они чувствовали себя дома. Рядом с гранатами теснились инжир, персики и одно странное дерево, которое Херихор привёз из четвёртой жизни — итальянский лимон. Лимон цвёл, но плодов не давал. Херихора это устраивало. Иногда достаточно просто цветов.

Тропинки были выложены камнем. Не мрамором, не базальтом — простым серым камнем, который нагревался за день и отдавал тепло по ночам. Херихор сам подбирал каждый камень, когда обустраивал надел. Ему помогали ушебти, но окончательное решение всегда оставалось за ним. Он помнил, как мучительно выбирал между двумя почти одинаковыми плитами у входа в дом. Просидел над ними полдня. А потом пришёл сосед — старый писец из соседнего надела — и сказал: «Ты слишком много думаешь, жрец. Они оба хороши. Бери тот, что теплее на ощупь». Херихор взял. И до сих пор, проходя по утрам босиком, радовался этому выбору.

Ушебти [2] просыпались, когда солнце касалось верхушек пальм. Их было двенадцать — по числу месяцев. Не человечки из глины, какими их описывали в книгах, а скорее тени, обретшие плоть. Каждый — чуть выше локтя, с лицами, которые менялись в зависимости от настроения. Утром они выглядели молодыми и свежими, к вечеру на них появлялись морщинки усталости. Херихор знал, что это игра света, но всё равно жалел их к закату.

Первым из дома выходил тот, кого Херихор про себя называл Старшим. Он нёс поднос с завтраком — лепёшки, мёд, кувшин молока. Молоко было от коров, которых держал дальний сосед. Херихор сам не держал скота, не любил возиться с живыми тварями, но сосед каждое утро присылал кувшин, а взамен брал гранаты. Бартер длился уже тысячелетие, и никого это не утомляло.

— Хозяин, — голос ушебти звучал как шелест тростника. — Сегодня поливать дальний участок?

Херихор покачал головой. Он знал, что ушебти спрашивают не потому, что забыли. Им просто нравилось слышать его голос. Им нравилось, что хозяин здесь, рядом, а не ушёл в новый круг.

— После полудня, — ответил он. — Сначала проверь, не забились ли каналы у гранатов.

Ушебти кивнул и бесшумно исчез в сторону сада. Херихор пил молоко, глядя, как над каналами поднимается пар. В Иалу не бывало холодно, но по утрам вода всё равно чуть парила — дань воспоминаниям о земных реках. Каналы тянулись ровными линиями, разделяя надел на прямоугольники. В одном рос тростник для письма — высокий, сочный, с идеальными стеблями. В другом — пшеница, хотя хлеба Херихор ел мало. Просто нравилось смотреть, как колосья наливаются золотом.

Дальше, за каналами, начинались чужие наделы. Херихор видел их с порога — поля соседей тянулись до самого горизонта, каждое со своим цветом, со своей высотой трав. Кто-то растил лён, кто-то — виноград, кто-то просто засеял всё клевером и любовался на шмелей. Границ не было. Только разница в запахах, когда ветер менял направление.

Он встал, опираясь на посох. Ноги слушались хорошо — тело в Иалу было таким, каким он его помнил в лучшие годы. Ни боли, ни усталости, только лёгкая тяжесть, напоминающая, что ты всё ещё существуешь.

Прошёлся по тропинке к дальнему углу сада. Там, под старой сикоморой, стояла скамья. Он поставил её сам, вырезав из цельного куска дерева. Рядом рос куст жасмина — подарок из второй жизни, от одной гречанки, которая когда-то учила его плести венки. Жасмин цвёл почти всегда, и его запах смешивался с утренней сыростью так, что хотелось просто сидеть и не думать.

Херихор сел. Перед ним лежал его мир. Небольшой, уютный, понятный. Двенадцать ушебти, которые не требуют платы, сад, который не болеет, поля, которые не сохнут. И тишина, которую не нарушить никаким криком.

Он знал, что рано или поздно придётся уйти. Душа звала в новый круг, в новую жизнь, где снова придётся учиться, страдать, терять. Но пока — пока он мог позволить себе просто сидеть и смотреть, как солнце поднимается над тростником, делая его похожим на золотое море.

— Хозяин, — снова появился ушебти. — К вам гость.

Херихор обернулся. По тропинке, ведущей от основного канала, шёл человек в белых одеждах. Лица было не разобрать, но походка казалась знакомой.

— Кто?

— Писец. Тот, что живёт у западных полей.

Херихор кивнул. Старый писец иногда заходил поболтать о вечном — о том, как пишутся имена в Книге мёртвых и почему некоторые души выбирают перерождение, а остаются здесь навсегда. Спорить с ним было приятно. Он умел слушать и умел молчать.

— Пусть идёт, — разрешил Херихор.

Ушебти исчез. А Херихор остался сидеть под сикоморой, глядя, как приближается белая фигура, и думал о том, что даже в раю иногда хочется поговорить.

Жасмин пах. Тростник шумел. Вода в каналах переливалась синим, как бирюза, которую он когда-то добывал в рудниках первой жизни. Мир был идеален. Ровно настолько, чтобы не жалеть о нём, когда придёт время уходить.


Трон Мрачного жнеца [3] в полях мертвых.

Тревога пришла не звуком и не вспышкой. Она пришла холодом, просочившимся сквозь каменный трон, сквозь плащ, сквозь само естество Мрачного Жнеца. Он не спал — они вообще не спят, — но до этого мгновения пребывал в состоянии, которое живые назвали бы дремотой: когда тело отдыхает, а сознание скользит по границам вверенных земель, отмечая каждый уход, каждое рождение, каждую задержку на пороге.

Пальцы, сжимавшие подлокотники трона, побелели. Литтл-Уингинг. Графство Сурей. Дом номер четыре по Тисовой улице. Чулан под лестницей.

Жнец видел это так ясно, будто стоял рядом. Щуплое тело мальчика лет десяти лежало на полу, скрючившись на древнем ветхом матрасике. Душа уже отделилась от плоти — чистая, светлая, ещё не понимающая, что произошло. Она висела в дюйме над телом, глядя на собственные руки, на дверь, за которой спали те, кто довели её до этого. Имя мальчика било в сознание Жнеца, как набат: Гарри Джеймс Поттер.

Он был важен. Чудовищно важен. Жнец не занимался пророчествами — это было не его епархией, — но он видел линии судеб, расходящиеся от каждой смерти. От смерти этого мальчика линии расходились чёрными трещинами, прорастая войной, пожарами, миллионами трупов. Семь лет — и волшебники Британии схлестнутся в такой схватке, что обычные люди окажутся втянутыми в неё, как щепки в водоворот. Миллионы только в Великобритании, а дальше — больше.

Жнец встал. Плащ качнулся, и на мгновение показалось, что в складках его мелькнули лица — те, кто ещё не умер, но уже стоял на пороге. Он не имел права вмешиваться. Не имел права менять судьбы. Но если он не вмешается, эти миллионы лягут на его весы. И весы треснут. Он должен найти замену.


Ледяные поля мертвых. Царство Мораны [4].

Ледяное поле простиралось до самого горизонта, и не было на нём ни единой тени, кроме той, что двигалась сейчас к центру. Мрачный Жнец шёл быстро, хотя здесь, во владениях Мораны, время текло иначе — каждый шаг мог занять мгновение или вечность, в зависимости от её настроения. Ветер бил в лицо, сухой и колючий, как наждак. Под ногами похрустывал наст — не снег, не лёд, а что-то среднее, что прогибалось под тяжестью, но не давало провалиться. Вдалеке, у самого горизонта, брезжил тусклый свет — там, где ледяное поле переходило в нечто иное, где держали свой дозор другие.

Терем Мораны вырос из мглы внезапно. Только что было пусто — и вот уже стены из чёрного льда уходят в небо, зубцы крыш теряются в облаках, а ворота распахнуты, словно ждали гостя. Его ждали. Он вошёл во двор. Здесь было тихо. Ни псов, ни слуг, ни теней. Только лёд под ногами и странное ощущение, что за каждым окном кто-то стоит, но не показывает лица.Дверь терема открылась сама. Морана сидела на троне из замёрзших ветвей. Лицо её было прекрасным и страшным одновременно — та красота, что бывает у зимнего рассвета, когда ещё темно, но уже знаешь, что свет принесёт только холод. Глаза смотрели без злобы, но и без тепла. Ледяные пальцы перебирали чётки из застывших слёз.

— Чужой здесь, — сказала она. Голос звучал ровно, без интонаций. — Редкий гость. С чем пожаловал?

Жнец склонил голову. Не в поклоне — в знак уважения.

— Беда у меня, Морана. Смерть мальчика грозит войной. Миллионы придут к тебе раньше срока, захлестнут твои поля, не успеешь принимать.

Она усмехнулась. Ледяные слёзы на чётках звякнули.

— Я помню каждую душу, что пришла ко мне раньше срока из-за ваших игр, — продолжила Морана. Голос её зазвучал глубже, и лёд под троном пошёл трещинами. — Ты думаешь, я не вижу, чьими руками писалась история? Кто столкнул брата на брата на русских полях? Кто шептал одним — «восстаньте», а другим — «задушите»? Гражданская война, что выжгла дотла миллионы жизней — чьи интриги её раздували?

Жнец молчал, не поднимая глаз.

— А Первая мировая? — Морана подалась вперёд. — Сколько славян полегло в окопах, пока вы, на острове, сидели и ждали, когда чужие руки уберут конкурентов? Мои поля завалили телами. Солдаты, не понимавшие, за что умирают. Крестьяне, одетые в шинели, гниющие в грязи под пулемётами — из ваших же пулемётов, между прочим. Вы торговали оружием, пока они кормили червей.

Она встала. Ледяной пол под её ногами зазвенел, и на мгновение Жнецу показалось, что он слышит хор голосов — миллионы, миллионы тех, кто не должен был умереть так рано.

— А после войны? — продолжила Морана. — Вы же не остановились. Голод на Волге — вы знали и молчали. Репрессии — вы аплодировали, когда чужие руки делали вашу грязную работу. Вы делили Европу, кроили границы, сталкивали народы, и каждый раз мои поля удобрялись славянской кровью.

Она шагнула к Жнецу. Лёд под её ногами не таял — он становился ещё чернее.

— Ты просишь душу на замену? Сильную душу, которая исправит твою беду?

В голосе её зазвенела сталь.

— А ты принёс мне те души, что вы украли? Ты вернёшь мне тех детей, что сгорели в огне ваших интриг? Ты воскресишь солдат, что легли костьми под Танненбергом и на Брусиловском прорыве, думая, что защищают родину, а на самом деле таская каштаны из вашего английского костра?

Жнец молчал. Ему нечего было сказать.

— Уходи, — приказала Морана. — Уходи и знай: сегодня я отказала тебе не из зла. А из справедливости. Те, кто мог бы помочь, уже здесь. И они не простят, если я отдам их обратно в мир, где их снова используют как пешки.

Жнец не стал спорить. Он просто развернулся и пошёл к выходу, чувствуя спиной её взгляд — холодный, как зимняя река подо льдом.


Врата царства Ямы [5].

Врата царства Ямы были сложены из костей. Не человеческих — каких-то иных, огромных, принадлежавших тварям, что бродили по земле до людей и ушли в небытие раньше, чем первые из нынешних научились держать камень. Кости эти светились изнутри тусклым синим огнём, и в их глубине метались тени — те, кто ждал суда и не мог миновать врата, пока сам Яма не позовёт. За вратами текла река Вайтарини. Чёрная, маслянистая, она не отражала ни света, ни теней — просто текла, унося с собой последние надежды тех, кто пытался перейти её вброд. Вдоль берега бродили псы, чьи глаза горели красным. Они не лаяли, не рычали — только смотрели, провожая каждого, кто осмеливался приблизиться.

Яма встретил гостя у самого берега. Он сидел на плоском камне, скрестив ноги, и смотрел на воду. Лицо его было тёмным, как сама река, и только глаза горели тем же синим огнём, что и врата.

— Знаю, зачем пришёл, — сказал Яма, не оборачиваясь. — Воды мне уже сказали. Ты хочешь душу.

Жнец остановился в двух шагах. Псы приблизились, но не тронули — замерли за спиной, ожидая приказа.

— Хочу, — ответил он. — Сильную душу. Такую, что сможет изменить судьбу.

Яма долго молчал. Вайтарини текла, не ускоряясь и не замедляясь. Где-то на том берегу завыл шакал.

— В прошлом веке, — наконец заговорил Яма, — ваши корабли приходили к нашим берегам. Они везли не товары — они везли смерть. Опиум, от которого гнили души. Пули, которыми вы учили нас жить по-вашему. Ты знаешь, сколько моих подданных оказались здесь раньше времени из-за вашей жажды наживы?

Жнец молчал. Он знал цифры. Они горели в его памяти, как открытые раны.

— Я не отдам тебе ни одной души, — сказал Яма. — Те, кто мог бы помочь, уже здесь. Искупают свои грехи или ждут перерождения. Забирать их обратно в ваш мир? Чтобы они снова страдали от ваших рук?

Он встал. Ростом он был невелик, но сейчас казалось, что тень его закрывает полнеба.

— Уходи. И передай своим: следующая душа, что придёт ко мне с ваших островов раньше срока, будет судиться строке. Я запомнил этот день.

Жнец ушёл. Псы провожали его взглядами до самых врат, но не тронули. Китай он даже не рассматривал всерьёз. Мысль мелькнула — и погасла, едва успев оформиться. После опиумных войн любой Мрачный Жнец, пришедший с Запада, рисковал не уйти вообще. Там, в тех землях, смерть давно стала слишком личной, слишком горькой. Его бы просто не стали слушать. А если бы и выслушали — ответили бы тем же, с чем пришли когда-то его соотечественники. Он не боялся смерти. Он сам был смертью, но он боялся не успеть. Оставался только один путь.


Чертоги Озириса[6] в царстве Дуат[7].

Египет встретил его жарой. Не той, от которой прячутся в тень, а той, что пронизывает насквозь, выжигая из души всё лишнее. Здесь солнце не грело — оно судило. Царство Осириса лежало за полями Иалу, за теми наделами, где праведные души возделывали свой тростник и радовались вечности. Жнец шёл мимо каналов, мимо домов с плоскими крышами, мимо ушебти, что трудились в тени пальм. Они поднимали головы, провожали его взглядами, но не окликали — знали, что гость идёт к Хозяину.

Чертог Осириса был открыт. Колонны, расписанные иероглифами, уходили ввысь, теряясь в сиянии. Пол из чёрного базальта отражал небо, и казалось, что идёшь по звёздам. В центре зала, на троне из ляпис-лазури, сидел тот, кого нельзя было назвать ни старым, ни молодым. Лицо его имело цвет зелёной земли — той самой, что даёт жизнь и принимает мёртвых. По правую руку стояла Исида [8], расправив крылья. По левую — Тот [9] с папирусом в руках, готовый записывать каждое слово.

— Я знаю, зачем ты пришёл, — голос Осириса звучал, как шум Нила в половодье. — Мальчик умер. Его смерть развяжет войну.

Жнец опустился на колени. Здесь, перед этим судом, он не был господином. Здесь он был просто просителем.

— Да, Владыка. Я пришёл просить о душе. О сильной душе, что смогла бы занять его место. Изменить судьбу.

Осирис молчал долго. Так долго, что Жнец успел услышать, как за стенами чертога поют птицы, как плещется вода в каналах, как ушебти перекликаются на полях.

— Ваш народ, — наконец сказал Осирис, — причинил Египту много зла. Вы вывозили наших богов в свои музеи, как диковинки. Вы раскапывали гробницы ради золота, не думая о душах. Вы превратили святыни в туристические тропы, где толстые женщины в шортах фотографируются на фоне вечности. — Голос его не звучал гневно. Он звучал устало.

— Я мог бы отказать тебе, как отказали те двое. Имел бы право.

Жнец молчал, прижимаясь лбом к базальтовому полу.

— Но есть закон выше обиды. Маат [10]. Порядок, установленный в начале времён. Если я откажу тебе из мести, я нарушу Маат. А Маат — это я.

Исида шевельнула крыльями. Тот склонил голову, готовя тростниковое перо.

— Я дам тебе душу, — сказал Осирис. — Не потому, что вы заслужили. А потому, что мальчик не заслужил умереть в чулане. Потому, что война, которая грядёт, сметёт слишком много невинных. Потому, что даже мои поля не вместят столько, если ты не вмешаешься.

Жнец поднял голову. В глазах его стояли слёзы — впервые за тысячелетия.

— Кого ты дашь мне, Владыка?

Осирис посмотрел на Тота. Тот развернул папирус.

— Херихор, — прочитал он. — Великий жрец, служивший в Фивах в эпоху заката Нового царства. Прошёл четыре перерождения, четыре раза возвращался к Маат. Душа его чиста и сильна. Он ждёт на своих полях уже... — Тот заглянул в свиток, — триста лет. Слишком долго для отдыха. Ему нужен новый круг.

Исида шагнула вперёд.

— Он будет нужен там, — сказала она тихо. — Мир, куда ты его отправишь, полон магии, но забыл имена. Херихор напомнит им.

Осирис поднял руку.

— Иди, Жнец. Забирай его. Но помни: это не подарок. Это заём. Когда придёт срок, душа вернётся ко мне. И пусть в тот день твои весы будут чисты.

Жнец поклонился и попятился к выходу, не смея повернуться спиной. На пороге он замер, услышав последние слова Осириса:

— И передай своему мальчику, когда он проснётся… пусть помнит, что носит в себе сердце того, кого звали Гарри. Это сердце не предаст.


Надел Херихора в полях Иалу

Омовение закончилось. Херихор стоял по пояс в воде, глядя, как с пальмовых листьев срываются капли и падают в бассейн, разнося круги до самого края. Вода была прохладной — ровно настолько, чтобы чувствовать её, но не ёжиться. Такую он любил. Не ледяную, не горячую, а живую. Он уже собрался выходить, когда почувствовал это.

Тьма не пришла со стороны — она проступила внутри самого воздуха, как чернила проступают сквозь тонкую бумагу. Пальмы перестали шуметь. Птицы, только что перекликавшиеся в саду, замолкли все разом, будто их накрыло невидимым колпаком. Даже вода в бассейне перестала плескаться, застыв маслянистой гладью.

Херихор не обернулся. Он просто стоял, чувствуя, как за спиной сгущается нечто, чего не должно быть в полях Иалу. Нечто, пахнущее не ладаном и мёдом, а сырой землёй, ржавчиной и тем особым холодом, который бывает только у могил, вскрытых до срока.

— Выходи, — сказал он тихо. Голос не дрогнул. Четыре жизни научили его встречать смерть лицом к лицу, даже когда она приходит незваной.

Тьма за спиной шевельнулась.

— Ты знаешь, кто я.

Это не было вопросом. Голос звучал, как скрип несмазанных петель, как вой ветра в развалинах, как последний выдох умирающего. Херихор медленно повернулся. На берегу бассейна стоял он. Мрачный Жнец. Не тот образ, что рисуют в книгах — никакого скелета в балахоне. Это была тень, обретшая плоть. Высокая фигура в плаще, сотканном из самой тьмы, — такой плотной, что взгляд тонул в складках, не находя дна. Лица не было видно. Только два бледных огонька там, где должны быть глаза, и слабый силуэт черепа под капюшоном.

Руки, сложенные на груди, казались человеческими — бледные, длинные пальцы, почти прозрачные. На одном, безымянном, тускло блестело кольцо. Херихор не разглядел, какое, но почувствовал: там, внутри кольца, заперты души. Много душ.

— Я знаю тебя, — ответил Херихор, выходя из воды. Вода стекала по его телу, не оставляя следов на плитах. — Четырежды я видел твоих слуг. Дважды — тебя самого. Ты тот, кто приходит за теми, кто не знает Осириса.

Он потянулся к льняному полотну, лежавшему на краю бассейна, и начал вытираться, не сводя глаз с гостя. Жнец не двигался. Просто стоял и смотрел. Херихор выглядел как человек в самом расцвете зрелости — телом он помнил себя тридцатипятилетним, и поля Иалу сохранили этот образ. Кожа хранила оттенок загара, которого не коснулись века. Мышцы под кожей играли при каждом движении, но без излишней рельефности — тело жреца, не воина. Короткие чёрные волосы, тронутые сединой на висках, чуть вились после воды. Глаза — тёмно-карие, почти чёрные — смотрели спокойно и прямо.

На груди, на солнечном сплетении, тускло блестела татуировка: глаз Гора, заключённый в солнечный диск – Уаджет [11]. Её сделали в первой жизни, и она переходила с ним из воплощения в воплощение, проступая на теле каждый раз, когда душа обретала новую плоть. Херихор накинул льняную повязку на бёдра, подпоясался тонким кожаным ремешком и только тогда заговорил снова:

— Зачем ты здесь, Смерть? Моё время ещё не пришло. Я жду нового круга, но Осирис не звал.

Жнец шевельнулся. Плащ качнулся, и на мгновение Херихору показалось, что в его складках мелькнули лица — сотни, тысячи лиц, искажённых предсмертной мукой.

— Твоё время пришло, жрец, но не то, которого ты ждал. Другое.

Он шагнул ближе. Пальмы за его спиной начали чернеть — не сохнуть, а именно чернеть, словно из них высасывали цвет и жизнь.

— В мире живых умер мальчик. Его звали Гарри Джеймс Поттер. Ему было почти одиннадцать лет. Он умер в чулане под лестницей от побоев тех, кто должен был его защищать.

Херихор нахмурился. История звучала неправильно. В ней не было Маат.

— Зачем ты говоришь мне это?

— Потому что этот мальчик был важен. Чудовищно важен. О нём было пророчество, — Жнец сделал паузу и произнёс, чеканя каждое слово:

«Грядёт тот, у кого хватит силы победить Тёмного Лорда… рождённый теми, кто трижды бросал ему вызов, рождённый на исходе седьмого месяца… и Тёмный Лорд отметит его как равного, но он будет обладать силой, неведомой Тёмному Лорду… и один из них должен погибнуть от руки другого, ибо ни один не может жить спокойно, пока жив другой…»

Голос Жнеца стих. Тишина повисла над бассейном, тяжёлая, как намокшее одеяло.

— Это пророчество, — продолжил он, — должно было исполниться через семь лет. Мальчик должен был встретиться с тем, кто убил его родителей, и победить. Не силой — чем-то иным. Тем, чего у Тёмного Лорда нет и не будет.

Херихор молчал, слушая.

— Теперь мальчик мёртв. Пророчество не исполнится. Через семь лет Тёмный Лорд, назвавший себя Волдемортом, вернётся к полной силе. У него не будет врага, способного его остановить.

Жнец взмахнул рукой, и воздух перед ним замерцал, складываясь в картины. Херихор увидел Британию, охваченную войной. Волшебники сжигали дома друг друга. Чёрные метки пылали над каждым городком. Люди в масках врывались в дома и тащили детей, а матери кричали, но никто не приходил на помощь. Картина сменилась. Теперь по улицам Лондона шли танки. Не магические — обычные. Они давили своих же, а в небе кружили самолёты, сбрасывающие бомбы на жилые кварталы. Люди бежали, падали, их затаптывали другие люди.

— Волшебная война перекинется на обычных людей, — голос Жнеца звучал глухо. — Тёмный Лорд не станет прятаться. Ему нужен весь мир. Маглы не выстоят против магии, но они будут пытаться. Они изобретут оружие страшнее магии, а потом…

Картина расширилась. Херихор увидел карту мира, всю, от океана до океана. И на ней полыхали огни. Миллионы огней. Миллионы смертей.

— Семь лет, — сказал Жнец. — Семь лет, и мир, каким ты его знал, перестанет существовать. Миллионы только в Британии. Десятки миллионов — в Европе. А потом — везде. Ты видишь это, жрец?

Изображение погасло. Херихор стоял неподвижно. Лицо его не выражало ни ужаса, ни гнева. Только задумчивость — та глубокая, медленная задумчивость, с которой жрецы слушают исповеди умирающих.

— Предписано, — наконец сказал он. — Богом судьбы Шаи [12] предписано, что слабый сможет победить сильного, если сильный неправеден. Это древний закон. Старше, чем пирамиды. Старше, чем сам Осирис.

Он посмотрел прямо в пустые глазницы Жнеца:

— Англичане нынче не верят в судьбу. Я видел их в своих жизнях. Они верят в пар, в железо, в золото. В богов своих они тоже не верят — они их просто перечислили когда-то, чтобы было. Их вера слаба. Их боги ничтожны. Таков Маат.

— Ты можешь изменить это, — сказал Жнец. — Я пришёл просить тебя. Не Осирис послал меня — я сам. Я побывал у Мораны, встречался с Ямой. Я побоялся идти в Китай. Осирис согласился отдать твою душу, потому что Маат выше обид.

Херихор кивнул. Медленно, словно принимал решение, которое вынашивал тысячелетиями.

— Значит, я пойду. Не ради англичан. Ради мальчика, который не заслужил умереть в чулане. Ради тех миллионов, о которых ты говорил. Ради Маат.

Он шагнул к дому. Жнец двинулся следом, но Херихор остановил его жестом.

— Жди здесь. Мне нужно собраться. Вряд ли у забитого мальчика найдётся то, что понадобится жрецу.

Дом встретил его тишиной. Ушебти, почуяв присутствие чужака, попрятались по углам, и только Старший стоял у двери, глядя на хозяина с тревогой.

— Ты уходишь, — сказал он. Не спросил — утвердил.

— Ухожу. Присмотри за садом.

Херихор прошёл в дальнюю комнату, где хранил то, что не держал в Теневом ларце. Впрочем, сейчас ларец предстояло наполнить. Он встал так, чтобы свет падал сбоку, отбрасывая на стену чёткую тень. Тень эта была гуще, чем положено, и края её чуть заметно вибрировали, словно она жила своей жизнью. Херихор провёл рукой по воздуху, и тень послушно раскрылась — тёмным зевом, в котором не было дна.

Первым он достал папирусы. Свитки, исписанные его собственной рукой за тысячелетия, — ритуалы, имена, схемы звёздного неба. Не всё пригодится, но лишний свиток в новом мире не помешает. Тень проглотила их беззвучно.

Потом пошли мешочки с травами и смолами. Полынь, ладан, мирра, кедровая стружка — всё, чем дышали храмы во времена его первой жизни. Немного, но для начала хватит.

Отдельно — перья. Ибиса, сокола, цапли. Каждое в своём пенале из тростника, чтобы не поломались. Херихор пересчитал их по памяти: двенадцать ибисовых, шесть соколиных, три цаплиных. Должно хватить на первые ритуалы.

Маленький обсидиановый нож в кожаном чехле лёг в тень следом. Им он проводил ритуалы ещё в первой жизни, и камень помнил тепло его рук.

Монеты. Четыре жизни — четыре монеты. Римский денарий с профилем Константина, потёртый, с дырочкой. Багдадский динар времён Харуна ар-Рашида — тонкий, почти невесомый, с вязью на обеих сторонах. Флорентийский флорин, на котором лилия и Иоанн Креститель смотрели в разные стороны. И египетский ушебти-жетон — не монета, но платёжное средство в мире мёртвых. Херихор подержал каждый в руке, вспоминая. Потом отправил в тень.

Зелья. Четвёртая жизнь дала ему умение, которого не было у жрецов: работу с жидкостями, с трансмутацией, с самим временем. В дальнем углу комнаты, на специальной полке, стояли флаконы. Херихор взял три.

Первый — с прозрачной, чуть голубоватой жидкостью. Воды Забвения — так он называл это зелье про себя. Снимало боль, физическую и душевную, на время. Не лечило, но давало передышку.

Второй — тёмно-зелёный, густой, как сироп. Слёзы Исиды. Настоящее исцеление. Могло заживить раны, срастить кости, вытянуть яд. Требовало много сил у того, кто его применял, но Херихор умел.

Третий — в алебастровом сосуде, маленьком, изящном. Свет Маат. Несколько капель, растворённых в воде, очищали помещение от любой скверны — тёмной магии, злых духов, дурных снов.

Флаконы отправились в тень следом за остальным. И наконец — жезл Уас[13]. Он стоял в углу, прислонённый к стене, и даже в полумраке комнаты сиял тёплым золотистым светом. Тамариск — то самое дерево, которое, по легенде, выросло вокруг тела Осириса. Херихор вырезал его сам, в четвёртой жизни, когда жил во Флоренции и тосковал по родине. Древесина хранила тепло его рук и память о всех прожитых годах.

Длина жезла составляла два локтя — примерно девяносто сантиметров. В самый раз для ритуальной работы, не слишком длинный, чтобы мешать в быту, но достаточный, чтобы опираться на него при долгих стояниях. Навершие из полированной бронзы изображало голову сокола — Гора, защитника фараонов. Глаза птицы были инкрустированы лазуритом и смотрели на мир с древней мудростью.

Херихор взял жезл в руку и сразу почувствовал знакомую тяжесть. Не физическую — магическую. Жезл был частью его, продолжением воли.

— Пойдём, старый друг, — шепнул он.

Жезл чуть заметно потеплел в ответ. Херихор в последний раз оглядел комнату. Всё нужное было собрано. Остальное останется здесь, дожидаться его возвращения. Если оно вообще будет. Он вышел из дома. Ушебти стояли на пороге, выстроившись в ряд — все двенадцать. Старший шагнул вперёд.

— Мы сохраним сад, хозяин. Возвращайся.

Херихор кивнул и направился к бассейну, где ждала Смерть. Жнец не двинулся с места. Пальмы вокруг него почернели окончательно и теперь стояли, как обгоревшие спички. Даже вода в бассейне казалась мёртвой.

— Я готов, — сказал Херихор, останавливаясь напротив.

— Дай руку.

Херихор протянул ладонь. Пальцы Жнеца сомкнулись на его запястье — и мир покачнулся.

[1] Поля Иалу (Иару) — в древнеегипетской мифологической традиции часть загробного мира (Дуата), в которой праведники (или их Ка) обретают вечную жизнь и блаженство после суда Осириса.

[2] Ушебти — древнеегипетские погребальные статуэтки, призванные служить умершему в загробном мире.

[3] Мрачный Жнец — образ смерти в европейской культуре: фигура в плаще и с косой, символизирующая неизбежность ухода из жизни.

[4] Морана — в славянской мифологии богиня зимы, смерти и ночи; олицетворение холода и увядания, связанное с циклом перерождения природы.

[5] Яма — в индуизме бог смерти и справедливости, судья душ умерших и владыка загробного мира; сын Вивасвата и Саранью, брат Ями. Известен также под именем Дхармараджа («Царь Справедливости»).

[6] Осирис — в древнеегипетской мифологии бог возрождения, царь загробного мира и судья душ умерших; сын Геба и Нут, супруг Исиды, отец Гора. Изображался в виде мумии с зелёной кожей и короной Атеф, символизировал цикличность жизни и плодородие.

[7] Дуат — в древнеегипетской мифологии загробный мир, через который проходит душа после смерти, подвергаясь испытаниям и суду Осириса. В разные периоды представлялся как небесная, западная или подземная область; связан с концепцией вечной жизни и обрядами погребения.

[8] Исида — в древнеегипетской мифологии богиня материнства, магии и верности, сестра и супруга Осириса, мать Гора. Олицетворяла трон фараона, покровительствовала женщинам и умершим, славилась магической силой. Изображалась с иероглифом трона на голове, иногда с крыльями или кормящей Гора.

[9] Тот — в древнеегипетской мифологии бог мудрости, письменности и Луны, покровитель писцов и наук. Изображался с головой ибиса или в виде павиана, держал калам и папирус. Участвовал в суде над душами, записывал результаты взвешивания сердца. Главный центр культа — Гермополь.

[10] Маат — древнеегипетская богиня истины и справедливости, а также сам космический порядок, установленный при сотворении мира: гармония космоса, природы и общества, противостоящая хаосу (Исфет). Символ — перо страуса.

[11] Уаджет — «око Гора», древнеегипетский защитный символ в виде глаза. Олицетворяет исцеление, возрождение и божественную защиту. Татуировка на груди служит личным амулетом, подчёркивающим внутреннюю стойкость и связь с древней мудростью.

[12] Шаи — в древнеегипетской мифологии бог судьбы и покровитель человека: определял срок жизни, следил за поступками и выступал свидетелем на загробном суде. Если умерший признавался праведным, Шаи провожал его душу в Поля Иалу. Также почитался как бог виноградной лозы.

[13] Жезл Уас (егип. w3s — «сила, власть») — древнеегипетский посох с раздвоенным концом и головой животного на вершине. Символизировал власть богов и фараонов, защиту от хаоса и помощь в загробном мире. Часто изображался вместе с анх и джед, украшал храмы и гробницы.

Загрузка...