Он очнулся от боли.
Не от удара — от той боли, которая приходит позже, когда тело уже не может защищаться и лишь сообщает: ты ещё жив. Боль была повсюду. Она не имела центра. Казалось, его били не по телу, а по самой способности двигаться.
Он лежал на боку, подтянув колени к груди. Первым пришёл запах — горячая пыль, прелая солома, кислый дым. Воздух был тяжёлый, будто долго не знал ветра.
Он попытался вдохнуть глубже — грудь отозвалась резкой, почти режущей болью. Из горла вырвался глухой стон.
— Живой, — сказал кто-то.
Голос был старый. Не властный.
Он открыл глаза.
Поле. Широкое, выжженное солнцем. Земля светлая, почти белёсая, иссечённая кривыми бороздами. Люди — согнутые, одинаково одетые, медленно двигающиеся, будто часть этой земли. Они работали молча. Ни один не смотрел на него.
Он попытался вспомнить, как оказался здесь.
Последним всплыл крик — чужой, резкий, полный злобы.
— Я сказал — туда!
Спартиат указал копьём направление, и они пошли. Все. Послушно.
Но земля оказалась мягче. Камни ушли в сторону. Борозды легли криво. Работа затянулась. Когда спартиат вернулся и увидел поле, его лицо изменилось.
Сначала — недоумение. Потом — раздражение. Потом — ярость.
— Кто это сделал?
Никто не ответил.
Он ударил старика — того, что шёл впереди.
— Не их вина, — сказал старик. — Ты указал неверно. Солнце уже…
Он не договорил.
Удар был быстрый. Тяжёлый.
И тогда он шагнул вперёд.
— Он прав.
Слова вырвались сами. Глупо. Неуместно.
Мир словно сжался.
Спартиат повернулся медленно, с интересом. Не с яростью — с любопытством.
— Кто это?
— Σκιά, — ответили сзади.
Тень.
Первый удар сбил дыхание. Потом был второй. Потом он уже не считал.
Его били не в ярости. Его били, чтобы стереть.
— Уберите его прочь, — сказал спартиат, когда устал. — Если выживет — будет примером. Если нет — тоже.
Теперь он лежал под навесом из грубо связанных веток. Под ним — солома. На нём — разорванная шерстяная накидка, пропитанная кровью и пылью.
К нему подошли.
— Ты глупый, — сказал старик тихо. — Но не зря.
Его унесли ночью — на двери, снятой с хижины. Каждый толчок отдавался внутри вспышкой боли.
Место, куда его принесли, трудно было назвать храмом. Низкое строение из камня и глины. Пол — утоптанная земля. В углу — очаг. Над ним — закопчённые изображения богов без лиц.
Его положили у стены.
Женщина омыла его мутной холодной водой. Кто-то шептал слова — не просьбу, а привычку. Ему дали есть. Суп. Солёная вода, ячмень, коренья. Он глотал медленно, обжигая горло.
Ночью его начало трясти.
Жар накатывал волнами. В бреду мир ломался.
Белый свет — слишком ровный. Лица без бород. Одежда странных форм. Огни без огня.
— Это невозможно… — шептал он. — Слишком рано…
— Он говорит не по-нашему, — сказала женщина.
— Пусть бредит, — ответил старик.
На рассвете он снова пришёл в себя.
Солнце проникало в храм сквозь узкую щель. Он был жив.
У стены сидел молодой илот.
Его звали Дамон, а кличка была Пикрос — Горький.
За взгляд. За память.
Он не смотрел на тело. Потому что если посмотрит — не удержится.
Ския лежал неподвижно. Лицо было опухшим, чужим. Грудь поднималась едва заметно.
Он всегда держал себя, думал Дамон со злостью.
Всегда.
С того дня, как его привели в деревню — год или полтора назад — Ския не спорил. Работал молча. Терпел. Даже когда били.
А сегодня — вмешался.
Из-за старика.
Из-за ошибки спартиата.
Из-за правды, которую нельзя было говорить.
— Он выживет? — тихо спросила девушка в углу.
Её звали Мирто.
Кличка — Левки, Белая. За молчание.
— Если выживет, — ответил Дамон, — сломают потом. Тише. Дольше.
Он ненавидел их не за удары — за расчёт.
Ския зашевелился. Губы его дрогнули. Он бормотал странные слова — резкие, чужие.
— Он не наш, — прошептала Мирто.
— Я всегда это знал, — сказал Дамон. — Он другой.
Он наклонился.
— Ския, — тихо сказал он. — Не умирай.
— Если уж становиться тенью — то такой, чтобы они её боялись.
Снаружи уже кричали. День начинался.
Дамон поднялся.
Он не знал, выживет ли Ския.
Но знал — прежним он уже не будет.