ГЕТА И АЙСБЕРГ.


“Вгрызались в шлюпки кто как мог,

Держали юбки между ног,

И недопетые хиты

Уже дослушали киты.”

(Павел Кашин)


Апрель 1912 года, Шербур — Северная Атлантика — Нью-Йорк.


Пролог: «Безопасное путешествие.»


Шербурский порт вонял угольным дымом, водорослями, дешевым табаком и тревогой. Три огромные трубы «Титаника» дымили в звёздное небо, как три индустриальных Везувия. Гета, в безупречном черном сюртуке, белоснежной рубашке и роскошном галстуке с бриллиантовой булавкой, с тяжёлой тростью и с неизменным кожаным саквояжем в руке, смотрел на гигантский корпус корабля с восхищением архитектора, который наконец-то увидел воплощение своей мечты.


— Публий, дорогой, если ты сейчас же не прекратишь пялиться на эту плавучую гостиницу и не займешься багажом, я немедленно отправлю тебя обратно в Париж, чтобы ты там продолжал скучать в своей библиотеке, — раздался за спиной раздражённый, не терпящий возражений голос.


Олимпиада, затянутая в дорожный костюм из фиолетового бархата, который сидел на ней безупречно, смотрела на суету вокруг с выражением лица царицы Александры, которую бастующие железнодорожники заставили три часа ждать на вокзале в Царском Селе. В одной руке она держала ридикюль, в другой — корзину для рукоделия. Её высокомерное лицо с идеальными чертами в свете луны казалось высеченным из мрамора, а в тёмных глазах читалась вековая усталость, смешанная с плохо скрываемым любопытством.


— Но, тётушка, это же чудо инженерной мысли! — вяло заспорил Гета. — Самый большой в мире пароход класса “Олимпик”. «Непотопляемый».


— «Непотопляемый», — фыркнула Олимпиада, поправляя шляпу с вуалью. — Я слышу это слово перед каждой морской катастрофой! Мой сын, светлая ему память, тоже считал свой флот непотопляемым, пока не потерял его на пути из Индии в Месопотамию… Чудо инженерной мысли тонет так же быстро, как и простой рыбацкий баркас. Разница лишь в количестве свидетелей.


Взойдя на борт, она первым делом окинула взглядом гуляющую толпу пассажиров первого класса, моментально проведя тактическую разведку. Её вампирское чутьё улавливало запахи, эмоции, желания, скрытые мотивы.


— Асторы, — шепнул Гета, проследив за её взглядом на высокого мужчину с надменным лицом, стоявшего рядом с молодой беременной женщиной. — Джон Джейкоб и Мадлен. Очень богаты.


— Богаты, но несчастливы, — констатировала Олимпиада. — Она слишком молода для его спокойствия, он слишком стар для её желаний. И поэтому оба понятия не имеют, чем заниматься на этом «непотопляемом» гиганте. А вон там, — она кивнула на другую пару, — Гуггенхайм. Американская сталь. И его компаньонка. Выглядит так, будто сунула в рот канарейку и теперь боится чихнуть.


Гета хихикнул:

— Почему канарейку?

— Потому что похожа на драную кошку, — отрезала Олимпиада.

— А вот эти, — Гета указал на пожилую пару, которая сидела в шезлонгах, держась за руки, — Штраусы. Исидор и Ида. Он — владелец сети универмагов Мэйси. Александр очень их хвалит.


— Вот это любовь, — неожиданно тепло проговорила Олимпиада. — После тридцати лет брака такой взгляд не купишь и за все акции Мэйси. Уважаю.


Их багаж наконец-то погрузили: два огромных сундука Олимпиады и солидный чемодан Геты. В 20:30 «Титаник» отплыл в сторону Ирландии.


— Надеюсь, в «Паризьен» не будут играть в карты допоздна, — проворчала Олимпиада, занимая столик. — Мне нужна тишина. А от их шума узор сбивается.


— Какой узор, тётушка? — удивился Гета. — Ты вяжешь уже третью неделю один и тот же носок.


— Потому что я его распускаю и вяжу заново, — отрезала Олимпиада. — Ищу идеальный узор. Для идеального носка. Кто-то же должен заботиться о будущем нашей семьи. В отличие от некоторых, которые только и могут, что коллекционировать кошмарную мазню этого шпиона Рубенса, да писать бездарные мемуары о том, кто, как и где его зарезал.


Гета промолчал. В споре с тётушкой, пережившей падение династии Аргеадов, строительство Александрии и разграбление Рима, отстаивать своё мнение было бесполезно.


---


Глава 1: Молли Браун.


Роскошь «Титаника» была вызывающей. Она била по глазам полированным деревом, лепниной и обилием электрического света.


— Вылитый дворец какого-нибудь парфянского царишки, — прошипела Олимпиада, осматривая каюту класса А. — Много блеска, мало вкуса. А места ещё меньше. В моих покоях в Пелле мог поместиться целый гарем Филиппа.


— Тётушка, это корабль, — напомнил Гета, раскладывая купленные в дорогу книги на столике у иллюминатора. — А не дворец.


— О, я заметила, — она коснулась колонны. — Металл. Холодный. Бездушный.


Их первый обед в ресторане первого класса стал для Геты маленькой пыткой. Перед ними поставили изысканные блюда: устрицы, консоме, палтуса под соусом, цыплёнка, персики в желе. Гета с тоской смотрел на ростбиф, который был идеально прожаренным — то есть совершенно несъедобным для вампира. В ответ из соуса на Гету таращился палтус…


— Ешь, — скомандовала Олимпиада, поднося вилку ко рту и делая вид, что жуёт.


— Я не хочу есть, — прошептал Гета, размазывая консоме по тарелке.


— Я тоже не хочу. Но мы должны. Они же на нас смотрят. Это называется «этикет». Люди едят. Значит, едим и мы.


Гета покорно отправил в рот кусочек цыплёнка. Пожевал. Вкус был отвратным, словно жуёшь картон. Он незаметно выплюнул эту гадость. Бывший вечный регент империи вздохнул: ему хотелось нормальной, жидкой, тёплой еды. Можно с небольшой дозой спиртного. Но здесь, среди людей, приходилось играть свою роль.


— Мне нравится ростбиф, — громко и с фальшивым восторгом сказал он. — Такой... кровавый!


Олимпиада метнула в него предостерегающий взгляд, достойный Горгоны. В этот момент за их столик плюхнулась корпулентная женщина в замысловатой шляпе и платье, которое могло бы служить парусом для небольшой яхты.


— Соседи! — воскликнула она голосом, способным перекрыть гудок океанского лайнера. — Как я рада!! Меня зовут Маргарет Браун. Но все зовут Молли. Вы, я смотрю, не американцы?


— Мы из Рима, — сухо ответила Олимпиада, с облегчением отложив вилку. — Путешествуем ради удовольствия.


— Рим! — Молли всплеснула руками. — Я там была в прошлом году. Колизей — это нечто! Правда, муж мне сказал: «Молли, ты бы лучше дома сидела, чем по этим развалинам лазить». А я ему: «Джон, у тебя денег больше, чем ума. Не мешай мне изучать прошлое!» Что вы думаете, я была права?


— Абсолютно, — неожиданно для себя выпалил Гета. — История не терпит праздного созерцания. Её нужно именно изучать, чувствовать.


Молли повернулась к нему, и её широкое лицо расплылось в довольной улыбке.


— Вот! А вы, я вижу, понимающий юноша. Вы, наверное, художник какой? Или писатель?


— Историк, — улыбнулся Гета. — Позвольте представиться: Эдмон Дантес. А это моя тётушка, Олимпиада Дю Валлон.


— Олимпиада? — Молли прищурилась. — Русское имя?


— Македонское, — с лёгкой ухмылкой ответила Олимпиада. — Мои предки были из Пеллы.


— Пелла? — Молли попыталась вспомнить, где это. — Это где-то в Иллинойсе?


— В Македонии, — терпеливо пояснила Олимпиада. — Теперь это часть Греции. Но когда-то это было отдельное царство.


— Царство? — Молли радостно гыгыкнула. — Значит, у нас за столом сидит настоящая царица? А я-то думала, что я тут единственная особа королевских кровей. Мой муж постоянно твердит, что я веду себя как королева. Правда, он это говорит, когда злится.


— Ваш муж, кажется, невысокого мнения о женских талантах, — заметила Олимпиада, невольно задетая за живое. — Мой супруг был в точности таким же.


— О, он вообще весьма скептически относится к женскому полу, — отмахнулась Молли. — Считает, что место женщины — у плиты. Причём с завязанным ртом. Ну а я считаю, что место женщины — там, где она захочет быть! Вот сейчас я захотела плыть на «Титанике». И вот — я здесь!


— И совершенно правильно! — неожиданно поддержала Олимпиада. — Мой покойный муж, мир его праху, тоже считал, что женщина должна сидеть в углу и тихо заниматься детьми и хозяйством. Я же считала, что должна управлять государством. В конце концов, каждый остался при своём мнении, но всем управляла я.


Молли залилась смехом.


— Управлять государством! Как здорово это звучит! Слышите, молодой человек? Ваша тётя управляла государством!


Молли покопалась в объёмном ридикюле и достала коробочку с пахитосками. Достав одну, она завертела головой. Подбежавший гарсон подал ей огня. Она радостно затянулась.


— Ну а вы, — она повернулась к Гете, — вы, значит, историк. А кем вы были до того, как стали историком? Или вы всегда им были?


Гета на мгновение замешкался. «Был императором», — чуть не ляпнул он. Но вовремя вспомнил, где находится.


— Я... э-э-э... изучал право, — осторожно ответил он. — И немного занимался птицеводством.


— Птицеводством? — глаза Молли округлились. — Куры, утки? Какая прелесть! Вы, такой молодой, а уже перепробовали столько профессий! Да вы талант! Птиц на продажу разводили?


— Что-то вроде того, — уклонился от прямого ответа Гета. — Но больше я занимался книгами.


— Книги — это хорошо, — тут же согласилась Молли. — Мой муж говорит, что я читаю слишком много. А я ему: «Джон, если бы ты читал больше, у тебя было бы меньше денег, но больше ума». Он после этого со мной три дня не разговаривал.


— Вы — мудрая женщина, — заметила Олимпиада, и в её голосе впервые за вечер прозвучала теплота.


— Мудрая? — Молли усмехнулась. — Моя мать говорила: «Молли, ты не мудрая, ты просто наглая». И она была права. Но знаете, иногда наглость помогает больше, чем мудрость. Особенно когда имеешь дело с мужчинами, которые думают, что знают всё на свете.


— Это точно, — поддакнула Олимпиада. — Мой сын, Александр, тоже думал, что знает всё. Пришлось ему объяснить, что существуют вещи, которые даже цари не могут контролировать.


— Александр? — Молли разулыбалась. — Ваш сын — Александр? Как Александр Грэм Белл?


— Он был назван в его честь, — спокойно ответила Олимпиада. — Моя семья очень уважает этого изобретателя. Телефон — просто волшебство!


— Мы изучаем историю его запатентованных изобретений, — вмешался Гета, чувствуя, что Олимпиада заходит слишком далеко. — Моя тётушка... очень увлекается телефонией.


— Ах, вот оно что! — Молли кивнула, принимая это объяснение. — У меня есть знакомая, она тоже помешана на телефоне. Может разговаривать по нему часами, только постоянно забывает номера, кому звонить, поэтому записывает их рядом с аппаратом прямо на стене.


— У нас в семье хорошая память, — похвастался Гета. — Особенно у дядюшки. Помнит всё: и что надо, и что не надо.


— Повезло вам, — вздохнула Молли. — А я вот иногда забываю, куда положила ключи. Муж говорит: «Молли, если бы твоя голова была прикручена, ты бы и её потеряла». А я ему: «Джон, если бы твоя голова была прикручена, я бы давно её открутила!»


Олимпиада не удержалась и захихикала.


— Вы, Маргарет... простите, Молли, — сказала она, — вы очень необычная женщина.


— Необычная? — Молли усмехнулась. — Мой муж говорит, что я невыносимая. Но он так говорит уже двадцать лет, а всё ещё со мною. Значит, не такая уж я и невыносимая.


— Двадцать лет, — повторила Олимпиада. — Это много.


— Для кого-то много, для кого-то мало, — пожала плечами Молли. — Моя мать прожила с моим отцом сорок шесть лет. И каждый день говорила, что он её достал. Но когда он умер, она три года носила траур. Так что, видимо, любовь — она такая. Достаёт временами, но без неё никак.


— Вы правы, — тихо сказала Олимпиада. — Любовь — она такая… тяжёлая штука.


Молли взглянула на неё более внимательно.


— Вы, я смотрю, знаете, о чём говорите. Потеряли кого-то?


— Многих, — честно ответила Олимпиада. — Но, наверное, самое тяжёлое — это потерять сына.


Молли замолчала, и в её глазах появилось что-то похожее на сочувствие.


— Простите, — сказала она тихо. — Я не знала.


— Ничего, — Олимпиада взяла себя в руки, и её лицо снова стало непроницаемым. — Это было давно. Очень давно.


— Всё равно, — Молли протянула руку и накрыла ладонь Олимпиады. — Потерять ребёнка... это, наверное, самое страшное. У меня их двое. И я каждый день боюсь, что с ними что-то случится. Муж говорит: «Молли, ты слишком переживаешь». А я ему: «Джон, если бы ты переживал, как я, ты бы давно с ума сошёл».


— Ваш муж, наверное, хороший человек, — заметил Гета, чтобы сменить тему. — Раз вы с ним столько лет.


— Хороший? — Молли задумчиво усмехнулась. — Он скупердяй, ворчун и иногда невыносимый зануда. Но он любит меня. А я люблю его. И когда я вернусь домой, он скажет: «Молли, ты опять вляпалась в какую-то историю». А я скажу: «Джон, зато я тебе сувенир привезла». И он заворчит, но будет доволен.


— Это и есть счастье, — сказала Олимпиада. — Когда есть к кому вернуться.


— Точно, — кивнула Молли. — А вы, — она повернулась к Гете, — вы, молодой человек, к кому вернётесь? К жене? К детям?


Гета на мгновение растерялся.


— У меня нет жены, — прочили он. — И детей тоже. Но есть дядя. И... э-э-э... кузены. Много кузенов.


— Много? — Молли удивилась. — Сколько же?


— Четверо, — ответил Гета. — Но они... они разъехались. Один в Англии, двое в Африке, и один... — он запнулся, вспомнив Александра, — один в Нью-Йорке. Строит Вулворт-билдинг.


— Небоскрёб! — Молли ахнула. — Это же надо! А вы, значит, к нему в гости собираетесь?


— Вполне возможно, — согласился Гета. — После того, как мы... отдохнём от путешествия.


— Обязательно съездите на Манхэттен! — посоветовала Молли. — Нью-Йорк — это вам не Европа. Там всё по-другому. Быстрее. Выше. И люди там... они другие. Более... как бы это сказать... живые, что ли.


— Живые — это хорошо, — заметила Олимпиада. — В Риме иногда кажется, что все уже умерли. А живут только воспоминания.


— Тогда вам точно нужно в Нью-Йорк, — улыбнулась Молли. — Там воспоминаний нет. Только будущее. И небоскрёбы. И, может быть, ваш кузен построит что-то такое, что будет стоять вечно.


— Вечно, — ухмыльнулся Гета. — Это он умеет.


— Это же прекрасно! — затянулась новой пахитоской Молли. — Если уж строить, то на века. Моя мать говорила: «Молли, если ты что-то делаешь, делай так, чтобы твои внуки гордились». Вот я и стараюсь. Даже если мой муж говорит, что я зря трачу его деньги.


— Ваша мать была мудрой женщиной, — сказала Олимпиада.


— Она была сволочью, — добродушно ответила Молли. — Но мудрой. Это точно.


Они рассмеялись. Гета поймал себя на мысли, что впервые за долгое время ему легко. С этой женщиной, которая говорила слишком громко и смеялась слишком заразительно, он чувствовал себя почти... живым.


— А знаете что, — сказала Молли, вставая, — давайте-ка я вам кое-что покажу. У меня в каюте есть фотокарточки моего дома. Там, в Денвере. Я, мой муж и мои дети… Я вам покажу, а вы мне расскажете про Рим. И про вашего кузена, который строит небоскрёб. Идёт?


— Идёт, — неожиданно для себя ответил Гета.


Олимпиада взглянула на него с удивлением, но промолчала. В её глазах мелькнуло что-то похожее на одобрение.


— Тогда пошли, — сказала Молли, поднимаясь. — Всё равно я есть не хочу… Только чур, я буду рассказывать первой. А то вы, европейцы, такие молчаливые. Пока вас разговоришь, «Титаник» уже в Нью-Йорк придёт.


— А мы не торопимся, — сказал Гета, позволяя увлечь себя. — У нас впереди целый океан.


— Океан, — повторила Молли, глядя в иллюминатор на бескрайнюю воду. — Огромный океан. И мы на нём — крохотные, как щепки. Но знаете что? Даже щепки могут оставить след в истории. Главное — не чувствовать себя щепкой! И не бояться!


— Не бояться, — повторила Олимпиада, словно пробуя слова на вкус. — Это, наверное, самое важное.


— Точно, — кивнула Молли. — А теперь пойдём.


И они пошли коридорами, пахнущими свежей краской и деревом, по которым через три дня будут бежать, спотыкаясь и падая, люди в напрасной попытке спасти свои жизни. Но сейчас здесь было тихо. И светло. И спокойно. И в этой тишине, среди роскоши и самоуверенности человеческого прогресса, три человека — двое бессмертных и одна смертная женщина с сердцем, замирающим в предвкушении доброго общения, — шли смотреть фотокарточки. И рассказывать истории. Те, которые помнят. И те, которые никогда не забудут.


— Эдмон! — Молли приостановилась. — А что именно вы изучаете, как историк?


— Римскую империю.


— Римскую? — Молли наклонила голову набок. — А это правда, что она пала из-за роскоши и разврата?


Гета вздохнул. Этот вопрос ему задавали слишком часто.


— Это упрощение, — сказал он мягко. — Империи не рушатся из-за роскоши. Они рушатся, когда перестают верить в себя. Когда за фасадом величия не остаётся ничего, кроме пустоты и паутины с дохлыми пауками. Вот тогда любой удар извне становится смертельным.


Молли посмотрела на него с интересом.


— Это вы про Рим или про нас, американцев?


— Я про всех, — тихо сказал Гета. — Это универсальный закон.


Олимпиада повернулась к зеркалу и принялась поправлять шляпку, чему-то загадочно улыбаясь. Она редко хвалила Гету, но сейчас в её взгляде светилось что-то похожее на уважение.


---


Глава 2: Арчибальд Грейси.


Ночь опустилась на океан. На прогулочной палубе первого класса было тихо. Гета вышел подышать свежим воздухом, закутавшись в длинное кашемировое пальто. Вторые сутки подряд он не мог расслабиться. В воздухе висело что-то тяжёлое, давящее, и это “что-то” не давало ему получить удовольствие от путешествия.


— Простите, сэр, не найдётся ли у вас спичек?


Гета обернулся. Перед ним стоял усатый мужчина лет пятидесяти пяти с живым, умным лицом и папкой в руках. Военная выправка выдавала в нём бывшего офицера.


— Конечно, — Гета протянул коробок. — Вы, я вижу, тоже не спите?


— Сон — для тех, кто не боится проснуться и обнаружить, что жизнь прошла мимо, — улыбнулся мужчина. — Арчибальд Грейси. Историк. Немного писатель.


— Эдмон Дантес. Тоже историк. И тоже немного писатель. Какая неожиданная встреча.


— Вот это сюрприз! — Грейси расхохотался. — В океане, среди миллионеров и нуворишей, встретить коллегу! Вы специализируетесь на каком-то периоде?


— На Древнем Риме, — осторожно сказал Гета. — Поздняя республика, ранняя империя.


— Замечательный период! — воскликнул Грейси. — Проскрипции, гражданская война, смерть республики, рождение империи. Юлий Цезарь, Август... А я вот больше по Гражданской войне у нас в Штатах. Но ваш период мне тоже интересен. Вы знаете, я часто думаю: Рим пал не от нашествия варваров. Он пал из-за самоуверенности.


Гета почувствовал, как холодок пробежал по спине.


— Вы правы, — сказал он, глядя на тёмную воду. — Империи гибнут, когда перестают бояться гибели.


— Точно! — Грейси хлопнул его по плечу. — Страх — это двигатель. Не паника, нет. А здоровый страх. Он не даёт расслабиться. А вот когда расслабляешься... — он кивнул в сторону корабля, — можно и на всех парах на айсберг налететь.


— На айсберг? — переспросил Гета, чувствуя, как древний инстинкт самосохранения громогласно начинает бить тревогу.


— Да, здесь, в Северной Атлантике, в это время года, они встречаются. Но наш капитан Смит, человек опытный, с огромным стажем. И «Лузитанией» командовал, и «Олимпиком». Говорят, он последний рейс делает, перед пенсией. Хочет войти в историю. Самый быстрый переход через Атлантику.


— Самый быстрый, — задумчиво повторил Гета. — Надеюсь, и самый безопасный?


— Корабль-то непотопляемый. Так говорят, — пожал плечами Грейси.


— Говорят, — снова повторил Гета, и в его голосе прозвучала такая тоска, что Грейси удивлённо на него посмотрел.


Гета вдруг усмехнулся, вспомнив что-то.


— Мой дядюшка, а он у меня большой судак, знаете ли, как-то учил меня плавать в Тибре. Сказал: «Племянник! Главное — не бояться воды. Вода, она как сенат. Если покажешь страх — сожрёт». Я тогда спросил: «Но ты же не боишься?» Он ответил: «Ещё как боюсь, но прикидываюсь, что мне плевать. И вода верит. Смиряется с тем, что я для неё неуязвим. Все верят тому, кто отлично делает вид, что не боится».


— Мудрый у вас дядя, — заметил Грейси. — Хотя и странный, судя по всему.


— Скорее — безумный, — поправил Гета. — Но и мудрый. Иногда.


В этот момент на палубу вышла Олимпиада. Она была в длинном изумрудном вечернем платье с веером в цвет. Её аристократическое лицо в свете электрических ламп казалось высеченным из слоновой кости.


— Эдмон, ты что здесь делаешь? — спросила она с лёгким раздражением. — Уже почти полночь.


— Простите, тётушка, — сказал Гета, представляя Грейси. — Это Арчибальд Грейси, историк. Мы разговорились. А это моя тётя, баронесса Олимпиада Дю Валлон.


Грейси поклонился.


— Ах, историк? — Олимпиада окинула Грейси взглядом, оценивающим и холодным. — Вы тоже считаете, что этот корабль непотопляем?


Грейси улыбнулся.


— Я считаю, что ничто, построенное человеком, не может быть абсолютно надёжным.


— Инженеры, — фыркнула Олимпиада. — Мой сын тоже доверял инженерам. И куда это привело?


Она мрачно посмотрела на тёмную воду за бортом, и Гета, хорошо знавший её магические способности, понял, что старая царица ощущает то же, что и он. Что-то было не так. Морозный воздух был слишком спокойным. Океан был слишком тихим. Это настораживало.


— Нам пора, — внезапно произнесла Олимпиада, взяв Гету под руку. — Приятно было познакомиться, мистер Грейси.


— Взаимно, — ответил тот. — Надеюсь, мы ещё сможем поговорить о Риме.


Когда они отошли, Гета тихо спросил:


— Ты тоже это чувствуешь?


— Холод, — ответила Олимпиада. — Но не от ветра. Другой. Древний. Я чувствовала такой перед падением Константинополя. И перед тем, как Александр... — она внезапно замолчала. — Нам нужно быть готовыми.


---


Глава 3: Томас Эндрюс.


Воскресенье, 14 апреля, выдалось пасмурным и ветреным. Солнце не пробилось сквозь тучи даже к обеду. Поэтому, ни о чём не беспокоясь, Олимпиада устроилась в шезлонге на крытой палубе А. Она вязала — спицы мелькали в её пальцах с той спокойной размеренностью, которая бывает только у тех, кто занимается этим не первое столетие. Рядом с ней, на соседнем шезлонге, примостился Гета с книгой по навигации, которую взял в корабельной библиотеке. Справа шезлонги пустовали — народу было мало, холодный ветер разогнал пассажиров даже с застеклённого променада.


— Холодно, — заметил Гета, поёжившись. — Для апреля как-то слишком.


— В океане всегда холодно, — ответила Олимпиада, не поднимая глаз от вязания. — Помнишь, как мы первый раз плыли в Квебек? Я едва льдом не покрылась.


— Помню, — усмехнулся Гета. — Если бы не толстый, вечно пьяный боцман, мы бы вообще с голоду на мечты полезли.


— Хорошие были времена, — неожиданно тепло сказала Олимпиада. — Простые. Когда враги были понятны, а друзья — надёжны. Сейчас всё сложнее. И одновременно проще. Эти американцы... они другие. Телефоны. Синематограф. Небоскрёбы. Думают, что могут всё. И, что самое смешное, так оно и есть!


— Ты про Александра? — спросил Гета.


— И про него тоже, — Олимпиада отложила вязание и посмотрела на серое небо. — Он пишет, что строит башню из стали и стекла. Двести сорок один метр! Выше, чем любой храм, построенный людьми за последние три тысячи лет. И украшает её византийской мозаикой из золота. Настоящей византийской мозаикой, которую вывез из Константинополя.


— Золотая мозаика? — Гета удивился. — На небоскрёбе?


— Нет, ну что ты, — фыркнула Олимпиада. — Мозаикой будут украшены своды парадного вестибюля на первом этаже.


Она снова взялась за спицы.


— Он прожил в Константинополе десять веков, Гета. Тысячу лет он смотрел, как строится и рушится величие. Как приходят и уходят императоры, как горят соборы, как золото куполов тускнеет под пеплом. Тысячу лет он строил и перестраивал свою столицу. Но она пала… А теперь он снова строит свой собственный город. Из стали. Из стекла. Из бетона. И золота, которое никогда не потускнеет.


— А ты веришь, что это возможно? — Гета закурил сигару и пустил струйку дыма в потолок. — Построить что-то вечное? Не тускнеющее?


— Нет, — честно ответила Олимпиада. — Но я верю, что это нужно. Пытаться. Даже если знаешь, что всё это рухнет в один далеко не прекрасный момент. Потому что если не пытаться, зачем тогда жить?


Гета промолчал, глядя на серые волны, которые бились о борт «Титаника». Где-то там впереди, далеко за горизонтом, его ждал Нью-Йорк. И Александр Север, который строил свою грандиозную башню. И золотая мозаика, которая ждала, чтобы её увидел и восхитился весь свет.


— А ты, — спросил он, — ты бы хотела создать что-то вечное?


— Я уже создала, — грустно улыбнулась Олимпиада. — Сына. Его вспоминают, им восхищаются, о нём слагают легенды и пишут романы уже почти две с половиной тысячи лет. Это ли не вечность?


— Но он умер, — тихо сказал Гета.


— Все умирают, — вздохнула Олимпиада. — Даже бессмертные. Просто мы умираем медленнее. И у нас есть время, чтобы построить что-то вечное. Или, как минимум, связать носки, — она усмехнулась, — чтобы какой-нибудь раздолбай, вроде нашего Гая, не мёрз в Петербурге!


Гета взглянул на стремительное мелькание спиц. Носок был почти готов. На нём проступал сложный узор — волны, которые набегали друг на друга, и в них, если присмотреться, можно было разглядеть маленьких рыбок.


— Это для нашего Александра? — спросил он.


— Для него, — кивнула Олимпиада. — Чтобы, когда он залезет на свою башню, ноги не замёрзли. Высота — она коварная. Чем выше, тем холоднее. Но он же две тысячи лет, как не чувствует холода. Даже мёртвый должен держать ноги в тепле!


В этот момент мимо них медленно прошёл Томас Эндрюс, главный конструктор «Титаника». Он был бледен и задумчив, в руках он держал блокнот, в который на ходу что-то записывал.


— Мистер Эндрюс! — окликнула его Олимпиада.


Тот вздрогнул и выронил карандаш.


— Не составите компанию двум любознательным европейцам, которые умирают от скуки и холода в этом вашем непотопляемом дворце?


Судостроитель остановился, удивлённый, что его узнали, нагнулся за карандашом.


— Простите, мадам, я не…


— Я ни секунды не сомневалась в этом, — Олимпиада похлопала ладонью по свободному шезлонгу справа. — Садитесь. Расскажите нам про ваше детище.


Гета расцвёл улыбкой, повернувшись к главному конструктору, и тоже кивнул на шезлонг. Эндрюс, помявшись, сел.


— Вы правы, сегодня крайне холодно, — сказал он, потирая руки. — Но для апреля в Северной Атлантике это вполне обычное явление. Капитан Смит говорит, что это из-за льдов. Холодный воздух с севера.


— Льды, — повторил Гета. — Их часто встречают в этом секторе?


— В это время года — да, — кивнул Эндрюс. — Но мы идём по проверенному маршруту. Капитан опытный. И потом... — он запнулся.


— И потом? — подняла бровь Олимпиада.


— Ведь наш корабль непотопляемый, — попытался отшутиться Эндрюс, — никакие льды ему не грозят.


— Непотопляемый, — усмехнулась Олимпиада. — Я постоянно слышу это слово, с тех пор, как поднялась на борт. Мой сын, светлая ему память, говаривал, что иногда даже самая неприступная крепость может пасть из-за одной крохотной ошибки.


— Но это не крепость, мадам, — возразил Эндрюс. — Это новейший пассажирский лайнер. И мы предусмотрели всё: двойное дно, водонепроницаемые переборки. Даже если четыре отсека будут затоплены, он останется на плаву.


— Четыре? — переспросил Гета. — А если пять?


Эндрюс замолчал. Его лицо на мгновение стало серьёзным.


— Пять... это маловероятно. Чтобы повредить пять отсеков...


— Маловероятно, — фыркнула Олимпиада. — Мой сын тоже постоянно так говорил. «Маловероятно, что кто-то сможет взять Тир». «Маловероятно, что персы вернутся». «Маловероятно, что я умру молодым». А потом оказалось, что вероятно всё. И даже то, что ты считал абсолютно невозможным.


Она отложила вязание и посмотрела на Эндрюса в упор.


— Скажите мне, мистер Эндрюс. Чисто теоретически, вы верите, что этот корабль может утонуть?


Эндрюс побледнел.


— Я... я верю в своё детище, — сказал он, поднимаясь. — И в то, что мы сделали всё возможное, чтобы этого никогда не случилось. Простите, мадам, меня ждут.


Он быстро ушёл, оставив их одних. Гета смотрел ему вслед.


— Он знает, — тихо сказал он. — Знает, что они идут слишком быстро. И нервничает из-за этого. Но высказать капитану не может.


— Не может, — согласилась Олимпиада. — Капитан — бог на корабле. А богов, как известно, не критикуют.


Спицы снова замелькали с неимоверной скоростью, и вдруг в сложном узоре волн проступило мужское лицо — молодое, с сапфировыми глазами.


— Это кто? — спросил Гета, показывая на вязание.


— Александр, — ответила Олимпиада. — Каким он был. До того, как стал богом. До того, как всё случилось… Просто мальчик, который хотел построить что-то вечное.


За стёклами ветер завыл сильнее, и по палубе пронёсся холодный, колючий сквозняк.


— Гета, — прошептала Олимпиада, не поднимая глаз от вязания, — если что-то случится... ты знаешь, что делать?


— Знаю, — ответил он.


— Хорошо, — она затянула последний узелок и отложила готовый носок. — Тогда не будем об этом. Расскажи лучше про эту книгу. Что там пишут про то, чтобы не налететь на айсберг?


Гета улыбнулся.


— Там пишут, что общепринятая морская практика предписывает продолжать движение на высокой скорости, полагаясь на бдительность впередсмотрящих. Профессионалы считают, что при хорошей видимости и спокойном море лёд можно заметить вовремя, чтобы уклониться от столкновения.


— То есть скорость мы не сбавляем?


— Нет. Не сбавляем.


— Тогда, — Олимпиада полезла в корзинку за новым клубком шерсти, — у нас есть время связать ещё один носок. До того, как мы на что-нибудь налетим.


— Ты думаешь, мы налетим? — спросил Гета.


— Я уверена, — ответила Олимпиада, начиная новый ряд, — что если не сбавлять скорость, когда впереди ожидаются льды, то налетишь обязательно. Это не магия, Гета. Это физика.


Они замолчали. Ветер выл за переборками, волны бились о борт, а «Титаник» нёсся вперёд, разрезая ледяную атлантическую воду, не зная, что менее чем через сутки его имя станет символом человеческой гордыни, которая всегда предшествует падению…


— А для кого эта пара? — поинтересовался Гета, кивая на новое вязание.


— Для тебя, — ответила Олимпиада. — Чтобы, когда мы доберёмся до Нью-Йорка, ты мог пойти к Александру в новых тёплых носках. Как приличный историк, а не клошар какой-нибудь.


— Ты думаешь, мы доберёмся?


— Однозначно!— непререкаемым тоном сообщила Олимпиада. — Я не утону. И ты не утонешь. Мы слишком стары, чтобы тонуть в Атлантике. И потом — только представь, что будет с Гаем, если мы не вернёмся. Он же вздохнёт с облегчением! А я не хочу, чтобы ему легко жилось.


Гета рассмеялся. Смех разнёсся по опустевшему променаду, и на мгновение ему показалось, что ветер стих, а солнце выглянуло из-за туч. Но это только показалось.


---


Глава 4: Эдвард Джон Смит.


Вечером в салоне à la carte ресторана первого класса давали приём в честь капитана Эдварда Джона Смита. Ужин устраивало семейство Уиденеров — Джордж Дантон Уиденер, филадельфийский финансист, наследник одного из крупнейших состояний Америки, его жена Элеонор и сын Гарри Элкинс Уиденер, молодой библиофил, который, как шептались, вёз из Европы редкое собрание книг.


Олимпиада и Гета присутствовали, но старались держаться в тени, сидя за своим столом в дальнем углу зала, откуда можно было наблюдать за всем, не привлекая внимания. Это было нетрудно: внимание всех присутствующих было приковано к почётному гостю.


Эдвард Джон Смит, седой, с красным лицом, испещрённым морщинами, стоял во главе стола. На нём был безупречный чёрный сюртук, и выглядел он именно так, как и должен выглядеть капитан «непотопляемого» корабля — величественно, спокойно, уверенно. Но Гета увидел нечто иное. В глазах капитана была усталость. Не та, что приходит после долгого дня, а та, что накапливается годами. Смит собирался уйти на пенсию после этого рейса. Он обещал жене, что это его последнее плавание. И вот теперь он сидел за роскошным столом, пил вино и принимал последние в своей жизни комплименты.


— Смотри, — шепнул Гета Олимпиаде, кивая в сторону стола. — Он нервничает.


Олимпиада, сидевшая с корзиной вязания на коленях (она принципиально не расставалась с ней даже на приёмах, заявляя, что «пустая трата времени — это единственная вещь, которую я себе не позволяю»), оторвалась от подсчёта петель и посмотрела на капитана.


— Он знает о льдах, — так же тихо ответила она. — И понимает, что они идут непозволительно быстро. Я подслушала разговор радистов: весь день им передавали сообщения об айсбергах. Утром была радиограмма с «Балтики», днём — ещё одна. Капитан сам отдал одну из них Исмею, этому надутому председателю «Уайт Стар Лайн». А тот сунул её в карман и даже не посмотрел. Смит не может сказать ничего. Капитан, конечно, бог на корабле, но над богами теперь есть ещё владельцы компании.


— Но он же капитан, — возразил Гета. — Он отвечает за всех.


— Он отвечает, — кивнула Олимпиада. — Но Исмей требует скорости. А в этом мире, Гета, деньги всегда перевешивают ответственность. Было так во времена Марка Красса, есть и сейчас. Только тогда вместо пароходов были легионы, а вместо айсбергов — парфяне.


Гета посмотрел на капитанский стол. Рядом со Смитом развалился Джозеф Брюс Исмей — директор «Уайт Стар Лайн», высокий, худой, с нервными движениями. Он что-то оживлённо говорил капитану, и тот кивал, но в его кивке не чувствовалось уверенности. За соседним столиком расположились Джон Джейкоб Астор со своей беременной супругой — та была бледна и, казалось, мечтала только о том, чтобы вечер скорее закончился. Рядом с ними Бенджамин Гуггенхайм, стальной магнат, в роскошном фраке, с безупречным платком в нагрудном кармане, выглядел так, будто позировал для фотопортрета. Его молодая спутница, которую все называли мадам Обар, хотя никто точно не знал, кто она, сидела с застывшей улыбкой, крутила в руках вилку и завистливо поглядывала на украшения леди Астор.


— Скука смертная, — вдруг раздался голос за спиной, отчего Гета едва не подпрыгнул.


Молли Браун стояла рядом с его стулом, держа в руке хрустальный бокал с шампанским. На ней было платье из тяжёлого синего бархата, которое, казалось, было сшито для женщины на два размера крупнее, но Молли носила его с таким вызовом и шиком, что никто не решился бы об этом сказать вслух.


— Молли, — сказала Олимпиада с лёгким удивлением. — Вы не с ними?


— С ними? — Молли усмехнулась, кивая в сторону стола. — Я с ними завтракала. Этого достаточно. Если я проведу с ними ещё и ужин, я, пожалуй, начну кричать. А они этого не переживут. Их вежливость, знаете ли, не рассчитана на мои манеры. Мой муж говорит: «Молли, ты слишком громкая». А я ему: «Джон, если бы ты вытащил, наконец, из ушей бататы, я могла бы говорить потише».


Олимпиада не удержалась от улыбки.


— Вы правы, — сказала она. — Здесь слишком много... шепота.


— Точно! — Молли подсела к ним, не спрашивая разрешения, и поставила бокал на пустое блюдце. — Вы посмотрите на них. Астор сидит как истукан. Его жену, похоже, тошнит, но она боится ему об этом сказать. Им бы пойти её спать уложить, а не мучить ароматами еды. Я когда была беременна вторым ребёнком, меня даже от запаха варёной картошки выворачивало, а тут такие разносолы…


Молли отхлебнула из бокала и скривилась.


— А этот Гуггенхайм, — она понизила голос, но так, что слышно было на три столика вокруг, — он так старается выглядеть джентльменом, что, кажется, вот-вот лопнет от собственной важности. Я его спросила сегодня: «Мистер Гуггенхайм, а мадам Обар умеет говорить? Или она только жуёт и улыбается?» Он на меня посмотрел так, будто я спросила, сколько у него любовниц. А я, между прочим, просто хотела узнать, не обидели ли мы её чем. Сидит молчит, улыбка на лице как приклеенная, а глаза — как у дохлой рыбы на прилавке. Моя мать говорила: «Молли, если женщина молчит и улыбается, значит, она либо очень умна, либо полная дура. А вот если она ещё при этом и красива, то умна только в одном: нашла того, кто её кормит». Я тогда спросила: «Маменька, а если она уже нашла того, кто её кормит, но продолжает молчать и улыбаться?» Мать ответила: «Значит, она более чем не дура. Потому что стоит открыть ей рот, он сразу бы понял, что кормит не ту».


Она допила шампанское и закурила. Её глаза без особого интереса скользили по залу, где богатейшие люди мира продолжали чествовать капитана. Но вдруг она сосредоточенно куда-то уставилась. Гета проследил за её взглядом.


Капитан Смит поднялся из-за стола. Он был бледен, и было видно, что он крайне раздражён. Рядом с ним Исмей что-то говорил, жестикулируя, но капитан его не слушал. Он смотрел куда-то в сторону выхода, и в его глазах было то самое выражение, которое Гета последний раз видел у Бонапарта на Ватерлоо: понимание.


— Смотри-ка, — сказала Молли тихо, выпуская дым. — Куда это он собрался?


Смит обменялся несколькими словами с Эндрюсом, который тут же схватился за свой блокнот, и направился к выходу. Его шаги были тяжёлыми, неторопливыми — как у человека, который знает, что торопиться уже некуда. Дверь за ним закрылась.


Молли стряхнула пепел и повернулась к Гете.


— Всё это мне не нравится!


— Почему? — спросил Гета, хотя уже знал ответ.


— А потому, — Молли кивнула в сторону двери, за которой скрылся капитан, — что если старый морской волк уходит с ужина раньше десерта, значит, ему есть о чём беспокоиться. А если ему есть о чём беспокоиться, то и нам есть о чём подумать. — Она затянулась и выпустила дым к потолку. — Но волноваться пока рано, думаю. Моя мать говорила: «Молли, если ты будешь волноваться о том, что может случиться, ты не успеешь насладиться тем, что уже есть». А я, знаете ли, всегда слушалась маму. Она у меня была женщина умная. Правда, умерла рано. От того, что слишком много волновалась.


— И чем же мы можем насладиться? — спросила Олимпиада, откладывая вязание.


— Ну, например, тем, что мы здесь, — не задумываясь ответила Молли. — На самом большом корабле в мире. Среди самых богатых людей на земле. И все они, — она кивнула в сторону столов, — понятия не имеют, что делать, если что-то пойдёт не так. А я знаю. Потому что я, знаете ли, из Денвера. А в Денвере, если ты не умеешь выживать, ты просто сдохнешь в ближайшей канаве. Моя мать говорила: «Молли, золото — это прекрасно, но умение разжечь костер — замечательно». Правда, на корабле костёр разжигать незачем. Но я умею грести. И если понадобится, я буду грести так, что мы доплывём до Нью-Йорка быстрее, чем любой пароход.


Гета посмотрел на неё с уважением. В этой женщине, которая говорила слишком громко и одевалась слишком ярко, было что-то от тех древних цариц и давно умерших королев, которых он знал. Та же несгибаемость. Такое же жизнелюбие. И та же готовность к борьбе. Только вместо диадемы — шляпа с перьями, вместо трона — шезлонг на палубе. Но это уже такие мелочи.


— Вы знаете, — сказал он, — вы напоминаете мне одну женщину. Она тоже не боялась ничего.


— И кто же она? — спросила Молли.


— Она была древней царицей, — ответил Гета. — И она пережила всех своих врагов. Потому что не боялась делать то, что другие считали невозможным.


Молли усмехнулась.


— Царицей? Ах, вы историк! Ну, я, знаете ли, тоже себя иногда чувствую царицей. Особенно когда мой муж говорит: «Молли, ты не можешь купить ещё одну шляпу». А я ему: «Джон, тогда купи её мне! Или я надену эту шляпу на твои похороны». Он после этого три дня со мной не разговаривал. Потом купил мне сразу три.


— Мудрая стратегия, — заметила Олимпиада.


— Стратегия? — Молли хмыкнула. — Это не стратегия. Это жизнь. Моя мать говорила: «Молли, если мужчина не хочет тебя слушать, говори громче. Если не хочет смотреть, встань повыше. А если не хочет любить, найди такого, кто захочет». Я, правда, своего нашла. И он, знаете ли, иногда меня даже слушает. Когда я особенно громко кричу.


Она докурила свою пахитоску и отодвинула пепельницу.


— А вы, — она повернулась к Олимпиаде, — вы что думаете? Этот корабль — он действительно безопасен?


Олимпиада медленно отложила спицы.


— Я думаю, — сказала она, — что непотопляемых кораблей не бывает. Как и непобедимых армий. Как и вечных империй. Всё, что построено человеком, может быть разрушено. Вопрос только в том, когда и как.


— И вы не боитесь? — голос Молли стал хриплым.


— Я боюсь, — честно ответила Олимпиада. — Боюсь, что люди не успеют спастись. Потому что будут слишком уверены в том, что они в безопасности.


— Это вы про них? — Молли кивнула в сторону столов.


— Про всех нас, — вздохнула Олимпиада. — Мы все верим в то, во что нам выгодно верить. Капитан верит, что его корабль безопасен. Исмей верит, что его деньги решают всё. Астор верит, что его имя его защитит. А правда, — она сделала паузу, сгибая в руке спицу, — правда в том, что вода не спрашивает, сколько у тебя денег. Она просто заливает трюмы. И когда она зальёт их достаточно, корабль утонет. Вместе со всеми, кто не успеет спастись.


Молли оторопело смотрела на неё несколько секунд, а потом рассмеялась — громко, заразительно, так, что несколько голов повернулось в их сторону.


— А вы, мадам, — сказала она, вытирая глаза, — вы настоящая. Я таких люблю. Моя мать говорила: «Молли, держись тех, кто говорит правду. Даже если эта правда горькая, как хина. Потому что ложь — она, знаешь, как сахарная нуга. Сначала вкусно, а потом зубы болят». Так что, — она протянула руку Олимпиаде, — будем дружить?


Олимпиада посмотрела на протянутую руку, и на её лице, обычно непроницаемом, появилось что-то похожее на улыбку.


— Непременно! — кивнула она, пожимая руку Молли. — Я тоже умею грести. И, поверьте, за две тысячи лет я научилась это делать очень хорошо.


— Две тысячи лет? — переспросила Молли, но Гета уже вмешался:


— Тётушка воспользовалась аллегорией. Она имела в виду, что наша семья... очень древняя.


— Старая, значит, — кивнула Молли. — Ну, у нас в Денвере тоже есть такие семьи. Только они, скорее, не старые семьи, а старые деньги. И они думают, что это одно и то же. А я считаю, что старые деньги — это просто деньги, которые слишком долго лежали в банке. А вот старые семьи — это те, кто помнит, откуда они пришли. И куда идут. И вы, я смотрю, прекрасно помните.


— Помним, — прошептал Гета. — Это наше... проклятие.


— Не говори ерунды! — сверкнула глазами Олимпиада. — Память — это единственное, что у нас есть. И единственное, что мы можем передать тем, кто придёт после нас.


Она посмотрела на своё вязание. Носок был почти готов. На нём, в сложном узоре из синих и зелёных ёлок, маленьким розовым пятном проступала чья-то весёлая задница.


— Это для племянника, — сказала она, заметив взгляд Молли. — Который строит небоскрёб в Нью-Йорке. И украшает его золотой мозаикой. Из Константинополя.


— Из Константинополя? — удивилась Молли. — Это же где-то в Турции?


— Увы, — вздохнула Олимпиада. — Турки называют его Стамбул. Но золото осталось. И память осталась. А племянник строит башню, чтобы все видели: мы здесь. Мы всё ещё здесь.


— Башню, значит, — Молли покачала головой. — Ну, у нас в Денвере тоже башни строят. Только не из золота. Из стали. А золото — это уже слишком. Мой муж сказал бы: «Молли, золото на фасаде — это неприлично. Это как кричать о своих деньгах». А я бы ему: «Джон, если ты не кричишь о своих деньгах, значит, их у тебя нет. Или ты их стыдишься. А если стыдишься, зачем ты их столько заработал?»


Она встала, поправила платье.


— Ладно, пойду я спать. А то от этой кислятины с пузырьками у меня голова разболелась. Толи дело пара рюмочек бурбона из Кентукки.


Она ушла, оставив после себя запах духов и табачного дыма. Вампиры смотрели ей вслед.


— Она спасётся, — сказал Гета.


— Обязательно, — кивнула Олимпиада. — Такие всегда спасаются. Потому что они не ждут, когда их спасут. Они спасают себя сами. Да и других заодно.


Она снова взялась за спицы.


— А мы, — внезапно поинтересовался Гета, — у нас получится?


Олимпиада посмотрела на него поверх вязания. В её глазах не было ни страха, ни раздражения. Была только холодная, вековая решимость.


— Вопрос на миллион… — хмыкнула она. — Мы спасались от готов, от гуннов, от крестоносцев, от арабов, от чумы, от пожаров, от цунами. Мы спаслись, когда пал Рим. Когда горела Александрия. Когда рушился Константинополь. Мы спасёмся и сейчас. Потому что мы — это то, что останется, когда всё остальное уже не будет иметь значения.


— А если нет? — Гета был настырен.


— Если нет, — она вытянула руку и критически оглядела второй готовый носок с клочками и задницей, — значит, пришло наше время. Но, — я в это не верю.


Гета рассмеялся:

— Чья же это жопа на носках?


Олимпиада возмущённо фыркнула:

— Месье Дантес! Где ваши манеры?!


---


Глава 5: Карл Орлеанский.


Гета сидел в полном одиночестве в библиотеке первого класса, листая раритетное издание стихов Карла Орлеанского, которое он выпросил у Гарри Элкинса Уиденера. Ну как выпросил? Просто посмотрел тому в глаза и приказал отдать книгу. Молодой библиофил, наследник огромного состояния, даже не пикнул — протянул фолиант, будто это был всего лишь дешёвый роман о Фантомасе с привокзального лотка. «Возьмите, мне не жалко», — сказал он пустым голосом и тут же забыл, что когда-то держал эту книгу в руках. Гета чувствовал лёгкий укол совести — всё-таки Уиденер был известным коллекционером, а книга, судя по переплёту, стоила целое состояние, — но он обожал стихи Карла Орлеанского и желание прочесть их вновь пересилило остатки его римской морали. Он не читал этих чудесных стихов несколько сотен лет…


Поэзия Карла была прекрасной. Она пахла Францией — той самой, которую Гета помнил. Не той, что сейчас, с её багетами, бульварами и Мулен-Ружем, а другой. Средневековой. Сырой. Тёмной. Францией времен Столетней войны, когда рыцари говорили стихами, а поэты — сражались. Или наоборот…


Ржавая цепь скрипит.

Решетка вверх идет.

Комьями грязь летит

С мокрых насквозь ворот —

Жижей весь дом залит.


Где же камин? — огня!

Где же вино? — ко мне!

Смотрит паж на меня,

Словно видит во сне:

— В стойло вести коня?


— Да, отведи, а мне...

— Топлива в доме нет,

Грязь и вода в вине,

Ваш смените колет,

Отдохните во сне...


Ворох влажных перин,

Пар изо рта идет,

Капает дождь в камин

Сквозь худой дымоход —

Засыпай, паладин!


Гета провёл пальцами по строчкам, закрыл глаза, и память сама понесла его назад, через века, через войны, через смерти. В Блуа. На поэтический турнир 1457 года.


---


Это было весной. Или, может, осенью. Гета уже не помнил точно — для вампира времена года сливаются, как краски в плохой акварели, которую слишком долго держали в сыром подвале. Но Блуа он помнил. Замок на Луаре, холодные каменные стены, запах сырости и старых книг. Удивительного коронованного дикообраза. И Карла. Герцога Орлеанского, который провёл двадцать пять лет в английском плену и вернулся оттуда не сломленным, а лишь закалённым в своих, казавшимися бесконечными, невзгодах. Он был уже не молод. Его лицо было испещрено морщинами, как пергамент, который переписывали слишком много раз. Но глаза — глаза были молодыми. В них горел тот самый огонь, который Гета частенько видел у поэтов, доживших до старости: мудрость, способность радоваться каждому новому дню и тихая, спокойная грусть.


Поэтический турнир в Блуа был даже не состязанием, а скорее собранием старых друзей. Карл пригласил поэтов со всей Франции — и не только. Гета попал туда случайно. Он был в Кале, услышал о турнире, решил заглянуть. Просто из любопытства. Но когда он увидел Карла, услышал его стихи, понял, что не уйдёт, пока не поговорит с герцогом.


Они встретились в библиотеке замка. Карл Орлеанский сидел у камина, перебирая старинные свитки, лежавшие на коленях, и, когда Гета вошёл, поднял голову.


— Вы любите поэзию? — спросил он без предисловий.


— Люблю, — ответил Гета. — Я вообще люблю слова. Они единственное, что обычно мне остаётся.


Карл усмехнулся.


— Вы очень молоды, — сказал он. — А говорите как старик.


— Я стар, — усмехнулся Гета, и Карл, к его удивлению, не стал спорить.


— Тогда садитесь, — он указал на кресло напротив. — Будем говорить о том, что вечно. О поэзии.


Они говорили долго. О рифме, о ритме, о том, как одно слово может изменить смысл целой строфы. Карл читал свои стихи — грустные, светлые, полные той тихой радости, которая бывает только у людей, переживших разлуку и смерть, но нашедших в себе силы вернуться к жизни.


— А вы знаете Франсуа? — спросил Карл, когда они выпили по бокалу вина.


— Вийона? — Гета поднял бровь. — Кто же его не знает? Бродяга, вор, убийца. И гений.


— Гений, — согласился Карл. — Я помню, как он первый раз читал мне свои стихи. В темнице Орлеана. Он сидел в камере, ждал казни, а читал о весне. О любви. О том, как прекрасен мир. Знаете, что он сказал мне тогда?


— Что?


— «Я не боюсь смерти. Я боюсь, что после меня никто больше не напишет таких же прекрасных стихов». — Карл покачал головой. — Какая гордыня. Какое самомнение. Какая глупость. И какая правда… Я приказал его освободить и забрал сюда, в Блуа.


Гета молчал, вспоминая встречу с Вийоном. Он впервые увидел его вчера, в таверне возле замка. Вийон был пьян, дрался с кем-то, ему забили нос и бровь. Кровь текла по лицу. Он даже не пытался её вытирать. Запах крови возбудил Гету. Заставил нервничать, но уйти он не мог. А потом Франсуа вскочил на стол и начал читать. Гета запомнил эти строки. Они врезались в память, как нож в дерево.


— «От жажды умираю над ручьем», — продекламировал он вслух, не открывая глаз. — «Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя. Куда бы ни пошел, везде мой дом, чужбина мне — страна моя родная. Я знаю все, и ничего не знаю. Из всех я лучше всех постиг позор. Что мне осталось? Только этот вздор. Погибну я, и в час моей кончины скажу я, Боже правый, есть ли мера моей вины и почему причины неясны мне, хоть в них я виноват, и для чего страдаю виноватый, а тот, кто прав, за что тому награда?»


Карл слушал, не перебивая. Когда Гета закончил, он долго молчал.


— Вы помните наизусть, — сказал он наконец. — Это редкость. Даже среди тех, кто называет себя ценителями.


— Я помню многое, — ответил Гета. — Это моё проклятие.


— Не проклятие, — покачал головой Карл. — Дар. Память — это единственное, что делает нас людьми. Или теми, кто ими был. Я написал с другим смыслом, вот послушайте:


“Над родником от жажды умираю.

Я сам слепой, но в путь других веду.

Не то иззяб, не то в жару сгораю.

На взгляд дурак, а мудрых обойду.

Ленив, а льну к высокому труду.

Таков мой в жизни путь неотвратимый,

В добре и зле Фортуною хранимый.


День выиграю – десять проиграю.

Смеюсь и радуюсь, попав в беду.

В скорбях остатки силы собираю.

Печалясь, часов счастливых жду.

Мне все претит – все манит, как в бреду

В день счастья мается мой ум ранимый,

В добре и зле Фортуною хранимый.”


Герцог поднялся и, взяв со стола, протянул Гете свой рукописный манускрипт, переплетённый в кожу и сафьян — тот самый, который сейчас лежал перед ним на столе в библиотеке «Титаника».


— Возьмите, — сказал он. — Это вам. Я уже стар. Скоро меня не станет. А стихи останутся. Вы их сохраните. Я это чувствую.


— Я сохраню, — пообещал Гета.


Но не сохранил. Лет сто пятьдесят фолиант пропал. И вдруг объявился посреди Атлантики. Гета не смог удержаться. А теперь, среди ночи, он сидел в библиотеке и перечитывал эти стихи. Снова и снова. Строчку за строчкой: “Над родником от жажды умираю…”


Он поднял голову. В библиотеке было тихо. Только далёкий гул двигателей, равномерный, убаюкивающий. Только редкие шаги стюардов в коридоре. Только спокойствие, которое бывает перед бурей. Или перед тем, как мир перевернётся.


Гета закрыл книгу и погладил переплёт. Кожа была старой, потрескавшейся, но всё ещё прочной. Как и он сам.


— Спасибо, Карл, — прошептал он. — За стихи. За память. За то, что ты был… Стихи остаются. Всегда. Даже когда всё остальное исчезает. Даже когда корабли тонут. Даже когда империи рушатся. Стихи остаются. И книги. И память о них. И те, кто помнит. Ибо книги — это память человечества.


Гета отодвинул фолиант и взял со стола бокал. Кровь остыла, но древний вампир всё равно выпил до дна. Зря что ли спускался к кочегарам?


И тут он почувствовал это.


Сначала лёгкая вибрация всего судна, почти незаметная — как если бы огромная рыба скользнула по днищу. Гета замер. Бокал выпал из его пальцев и вдребезги разлетелся на полу. В груди что-то сжалось. Древний животный инстинкт, который никогда не обманывает, забил тревогу…


А потом пришёл звук.


Глухой, протяжный скрежет, который прошёл по всему корпусу, как по струне. Металл кричал. Он кричал так, как может кричать только раненый зверь — низко, надрывно, бесконечно. Стакан с водой на столе дрогнул, подпрыгнул и опрокинулся. Вода разлилась по столу, по книге, по страницам…


“Над родником от жажды умираю…”


Гета схватил книгу, сунул за пазуху и выскочил в коридор.


---


Глава 6: Мадлен Астор.


Вибрация уже прекратилась. Скрежет стих. Вокруг было тихо. Спокойно. Обычно.


По коридору неспешно двигались пассажиры. Кто-то возвращался после ужина, кто-то собирался спуститься в курительный салон и пропустить рюмочку бренди. А кто-то хотел подышать перед сном свежим воздухом на палубе, благо ветер прекратился, выглянула луна и море успокоилось. Дамы в вечерних платьях, мужчины во фраках, официант с подносом, на котором позвякивали бокалы. Никто не бежал. Никто не кричал. Никто даже не повышал голоса.


— Что это было? — спросил Гета у стюарда, проходящего мимо. Голос его прозвучал резче, чем он хотел.


— Всего лишь небольшая вибрация, сэр, — стюард улыбнулся той самой успокаивающей улыбкой, которой их, видимо, учили на случай любых неприятностей. — Возможно, мы задели что-то винтом. Капитан скоро сделает объявление. Не стоит беспокоиться.


Он отправился дальше, и Гета остался стоять посреди коридора, чувствуя себя полным идиотом. Вокруг него люди жили своей обычной жизнью. Ничего ужасного. Из каюты номер В-51 доносился смех — там играли в карты. Кто-то заказывал шампанское в номер. Женщина в шёлковом халате вышла спросить у горничной, не вернулся ли её муж из курительного салона. Никто не паниковал. Никто даже не хмурился. Гета почувствовал себя идиотом.


— Месье Дантес! — раздался знакомый голос.


Он обернулся. Ему навстречу двигался Арчибальд Грейси. Историк был в том же костюме, что и днём, в руках он держал папку с какими-то бумагами и выглядел абсолютно спокойным.


— Вы тоже почувствовали? — нервно спросил Гета, хватая его за руку. — Вибрацию? Скрежет?


— Почувствовал, — кивнул Грейси, но в его голосе не было и следа тревоги. — Вероятно, задели что-то, например небольшую льдину. Такое случается. На «Олимпике», знаете ли, тоже бывало. Ничего страшного.


— Но звук... — Гета не мог подобрать слов. — Это был металл. Металл, который рвался. Я слышал.


Грейси посмотрел на него с лёгким недоумением. Может, даже с сочувствием.


— Вы слишком впечатлительны, мой друг, — сказал он, дружески хлопнув Гету по плечу. — И эти ваши исторические аналогии... Рим, падение империй... Не ищите катастрофу там, где её нет. Корабль непотопляем. Так сказали инженеры. А инженеры, знаете ли, не зря получают такое большое жалование.


— А вы? — прошептал Гета, глядя прямо ему в глаза. — Вы сами верите в то, что говорите?


Грейси замялся. На мгновение в его взгляде мелькнуло что-то, что Гета принял было за сомнение. Но оно исчезло так же быстро, как и появилось.


— Я верю в факты, — ответил он. — А факты таковы: у нас есть двойное дно, водонепроницаемые переборки и лучшие британские кораблестроители. Если бы существовала реальная угроза, капитан уже приказал бы спускать шлюпки. А он, — Грейси кивнул в сторону лестницы, ведущей на палубу, — он, я слышал, ещё даже не появился, чтобы осмотреть повреждения. Спит небось себе спокойно. Как и положено капитану.


Он перехватил папку поудобнее и поправил галстук.


— Вы, кстати, куда? — спросил он. — Я собирался в курительный салон. Там сейчас Астор, Гуггенхайм, Космо Дафф-Гордон... Обещали интересный разговор о положении в Европе. Не хотите присоединиться?


Гета смотрел на него и не мог понять. Как можно говорить о положении в Европе, когда только что корпус корабля содрогнулся от удара? Как можно курить сигары и пить бренди, когда где-то там, внизу, вода, возможно, уже заливает трюмы?


— Нет, — ответил он, чувствуя, что его голос прозвучал слегка придушенно. — Я... я пойду проверю, как там моя тётушка. Вдруг она испугалась?


— Дело ваше, — Грейси пожал плечами. — Но в любом случае не волнуйтесь вы так. Право слово, не стоит портить себе такой славный вечер. У нас впереди ещё два дня плавания. И, надеюсь, много чрезвычайно интересных бесед.


Он благожелательно улыбнулся и направился к лестнице, ведущей в курительный салон. Гета смотрел ему вслед и чувствовал, как его вампирское чутьё, которое не обманывало его никогда, продолжает бить тревогу. В воздухе явственно пахло смертью. И никто, кроме него, этого не чувствовал.


В коридоре снова стало шумно. Мимо, кутаясь в соболиный палантин, гордо прошествовала Элизабет Баррет Ротшильд со своим померанским шпицем, который семенил за хозяйкой, весело помахивая хвостом. Дэниел Марвин остановился у дверей каюты и обсуждал со своей женой Мэри, стоит ли идти на палубу, чтобы посмотреть на айсберг. «Говорят, он был просто огромный», — сказала Мэри. «Айсберги всегда огромные, дорогая, — хохотнул Дэниел. — Это же Атлантика, а не Индийский океан».


Гета прислонился к стене и закрыл глаза. Он вспомнил Рим. Четыреста десятый год. Когда Аларих подошёл к стенам, люди тоже не хотели верить. Сенаторы как попугаи твердили: «Рим вечен! Он непоколебим!». Граждане Рима продолжали торговать, плести интриги, болеть, спорить, влюбляться, пока варвары не вошли в город. Потом, как один, они все внезапно прозрели, но было поздно…


Он открыл глаза. Коридор был пуст. Только вдалеке слышались шаги стюарда. И никого, кто бы хоть на секунду почувствовал то же, что ощущал он.


Гета оттолкнулся от стены и пошёл к каюте Олимпиады. Ему нужно было убедиться, что она в порядке. Ему нужно было быть рядом с ней. Потому что если его чутьё не обманывало, времени оставалось немного. А он хотел успеть.


Он шёл быстро, но не бежал. Бег привлёк бы внимание, а внимание сейчас было последним, чего он хотел. Он прошёл мимо целующихся Марвинов, мимо дамы в шёлковом халате, которая снова выглянула в коридор, ожидая увидеть мужа, мимо горничной, которая несла свежие полотенца. Никто не смотрел на него. Никто не спрашивал, куда он спешит. В голове стойко засела фраза: “..Над родником от жажды умираю” Ах, Карл... — подумал Гета, — боюсь, я скоро буду умирать от жажды в океане…


И только когда он перешёл в коридор, ведущий к каютам класса А, он услышал взволнованный женский голос.


— Молодой человек! Вы куда так спешите?


Он обернулся. Из-за колонны выступила женщина — высокая, в дорогом вечернем платье, с бриллиантами на шее. Она смотрела на него с лёгким испугом и, даже, кажется, с лёгкой паникой. Рукой она нервно поглаживала свой огромный живот. Гета узнал её. Это была Мадлен Астор. Жена миллионера была крайне бледна.


— Я очень спешу к тётушке, баронессе Дю Валлон, — ответил Гета, стараясь говорить спокойно. — Она, наверное, очень беспокоится.


— Дю Валлон? — Мадлен подняла бровь. — Ах да, та дама с вязанием. Мы виделись с ней сегодня за обедом. Чрезвычайно интересная женщина. Говорят, она из очень древнего рода?


— Из о-о-очень древнего, — протянул Гета, чувствуя, что время уходит. — Простите, мне нужно...


— Но что случилось? — перебила она. — Вы так нервничаете. И этот звук... Вы слышали его? Мой муж утверждает, что это ничего страшного. Просто мы задели небольшой айсберг. Такое случается. Он говорит, что на «Олимпике» было то же самое. И ничего, доплыли.


— Да, — вымученно улыбнулся Гета. — Доплыли.


— Вот видите, — она расцвела, явно довольная тем, что может кого-то успокоить. — Так что не надо волноваться. Идите к своей тётушке. Скажите ей, что всё в порядке. А завтра, может быть, мы сможем поговорить о вашей семье? Мой муж очень интересуется древними родами. Он говорит, что в Италии до сих пор есть семьи, которые помнят времена римских императоров.


— Обязательно, — кивнул Гета. — Завтра же. Непременно поговорим.


Он кивнул и торопливо пошёл дальше, чувствуя, как внутри него поднимается тоска. Завтра. Они говорят о завтра, не имея понятия, будет ли оно. Они планируют разговоры, встречи, обеды. Они верят, что у них есть время. А у них его нет. Внезапно он остановился и обернулся. Она стояла всё там же, испуганно глядя ему вслед.


— Леди Астор, послушайтесь моего совета: немедленно тепло оденьтесь и ступайте к шлюпкам. Дайте вашему малышу шанс.


Глаза Мадлен расширились, она слабо ойкнула, часто-часто закивала, а потом резко развернулась и бодрой рысью припустила к своей каюте.


---


Глава 7: Олимпиада Поликсена Эпирская.


Гета постучал в дверь покоев Олимпиады.


— Войдите, — раздался её голос. Высокомерный. Спокойный. Ровный. Как всегда.


Олимпиада сидела в кресле, одетая в дорожный костюм, и спокойно складывала в корзину самое необходимое. Спицы. Клубки. Готовые носки с узором из волн и ёлок. Любимого питона. Она подняла голову, посмотрела на него, и в её глазах не было удивления.


— Айсберг, — сказала она. — Я знала.


— Ты... ты слышала? — уточнил Гета, закрывая дверь.


— Слышала, — она обложила питона мотками с шерстью. — Боюсь, он замёрзнет... но тут оставлять его я не намерена.


Она встала, взяла корзину и, накинув норковое манто, направилась к выходу.


— Не стой столбом, — проходя мимо, кинула она. — Вещи собрал?


— Успеется, — ответил Гета, но в его голосе не было уверенности.


— Может, и успеется, — согласилась она. — Но лучше не ждать. Пойдём.


Они вышли в коридор. Было тихо. Но вампирский слух прекрасно различал голоса — кто-то смеялся, кто-то спорил, кто-то заказывал шампанское. Жизнь продолжалась. Люди не знали. Не хотели знать.


Гета взял Олимпиаду под руку, и они пошли к лестнице, ведущей на шлюпочную палубу. Навстречу им попался тот самый стюард, который нёс поднос.


— Всё в порядке, месье? — спросил он, заметив затравленное выражение лица Геты.


— Всё просто чудесно, — ответила Олимпиада вместо племянника. — Вот, решили подышать свежим воздухом.


Стюард улыбнулся и пошёл дальше. А они пошли к шлюпкам. И никто не остановил их и не поинтересовался, зачем же они идут на палубу в такой холод. Потому что для всех на этом корабле ещё ничего не случилось. И ничего не могло случиться. Ведь «Титаник» был непотопляем…


На палубе было холодно, но ветра не было. Недвижимое море заливал яркий лунный свет. Звёздное, без единой тучки, небо висело над головой… Гета, который не чувствовал холода уже две тысячи лет, внезапно ощутил его. Но не снаружи. Внутри. Там, где когда-то было сердце…


Постепенно на палубе начали появляться пассажиры. Люди собирались группами. Кто-то в спасательных поясах, кто-то в вечерних платьях, кто-то в пальто, накинутых на ночные рубашки. Лица были бледными, глаза — широко раскрытыми, и во всех этих глазах был один и тот же вопрос: «Что нам делать?»


На шлюпочной палубе распоряжался старший помощник — кажется, Лайтоллер. Он был бледен, как полотно, и в его глазах Гета увидел то, что видел уже много раз: ужас и упрямую решимость. Рядом, положив руки на леер, замер Томас Эндрюс. Его лицо было серым, и он не отрываясь смотрел на шлюпки. Гета знал, о чём тот думает. Двадцать шлюпок. Тысяча сто семьдесят восемь мест. Две тысячи двести восемь человек на борту.


Лайтоллер отдавал команды приглушённым, но чётким голосом, однако матросы медлили у талей, а пассажиры жались к надстройке, не решаясь ступить на палубу у борта. Многие из них, кутаясь в пальто и одеяла, старательно делали вид, что просто вышли прогуляться, а вся эта суета — совершенно лишняя предосторожность. Эндрюс перевёл взгляд с переполненных прогулочных палуб на почти пустые шлюпки, и его губы сжались в тонкую нить.


— Он знает, — прошептал Гета. — Корабль обречён.


— Сколько у нас времени? — напрямую поинтересовалась Олимпиада у Эндрюса.


— Часа два-три, — мрачно ответил тот, глядя на чёрную воду за бортом. — Не больше.


Олимпиада кивнула.


— Тогда чего вы делитесь? — спросила она у Лайтоллера. — Сажайте в шлюпки женщин и детей!


Гета оглядел шлюпочную палубу. Там уже была суета, но это была не паника. Пока ещё не паника. Люди не верили. Они не могли поверить, что «Титаник» — непотопляемый «Титаник» — может утонуть. Лайтоллер кричал, чтобы женщины и дети садились в шлюпки, но его никто не слушал: женщины не хотели оставлять мужей, а мужчины не считали, что сажать жён в шлюпки так уж необходимо.


— Женщины и дети! — раз за разом повторял офицер у шлюпки №8. — Только женщины и дети!


В толпе возвышался Джон Джейкоб Астор. Он стоял в одном фраке рядом с Мадлен (которая, послушав Гету, надела шубу и перчатки) и спокойно, как на прогулке, помогал ей завязать спасательный жилет. Её лицо было белым, она дрожала крупной дрожью, но он крепко держал её за руку и что-то тихо говорил.


— Всё будет хорошо, — услышал Гета его голос. — Это просто предосторожность. Корабль не может утонуть.


Это была его аксиома. Потому что если «Титаник» может утонуть, то всё, во что он верил — деньги, имя, власть — не имеет значения.


Гета отвёл взгляд и увидел их: Исидор и Ида Штраус стояли у шлюпки, держась за руки. Ида была спокойна. Исидор — бледен, но твёрд.


— Иди, — говорил он, глядя встревоженными глазами на жену. — Спасайся.


— Нет, — отвечала Ида. — Мы вместе столько лет. Вместе и предстанем пред Господом!


— Ида, прошу...


— Я сказала нет, — она сжала его руку. — Мы не расставались ни разу за сорок лет. Не желаю начинать и сейчас.


Олимпиада подошла к ней.


— Вы должны идти, — сказала она. — Это ваш долг.


— Мой долг — быть с мужем, — твёрдо ответила Ида. — Я не оставлю его.


Олимпиада посмотрела на неё с уважением, которого она давно не испытывала к смертным. Последний раз так она смотрела на Клеопатру, которая предпочла смерть позору.


— Тогда идите в каюту, — сказала Олимпиада. — Там теплее. Или, хотя бы, наденьте что-нибудь тёплое.


Ида кивнула. Они с Исидором медленно пошли прочь, и Гета смотрел им вслед, чувствуя, как в его груди поднимается тоска, которую он не испытывал уже много веков. Он видел, как умирают империи. И привык к этому. Но смотреть, как умирают люди, которые могли бы спастись, но выбрали смерть — это было беспредельно тяжело.


— Мадам Дю Валлон! — окликнул её Уильям Мёрдок у шлюпки №6. — Прошу вас. Садитесь. Быстро.


Это была та самая шлюпка, у которой уже стояла Молли Браун. Она была в тёмном тёплом платье, песцовой накидке и без шляпы. Рукава она закатала — была готова грести.


Олимпиада шагнула к шлюпке, но на полпути остановилась.


— Моя корзина! — воскликнула она, разворачиваясь. — Я не могу без неё.


Гета протянул ей корзинку.


— Корзину нельзя, мадам! — отрезал первый помощник, преграждая ей путь. — Только люди. Места мало.


— Места в шлюпке полно, — Олимпиада говорила спокойно, но в её голосе появились те самые нотки, которые Гета слышал только когда она вспоминала о Коммоде. — В корзине мои спицы. Моя шерсть. Носки, которые я вязала три дня. И...


Она запнулась.


— И мой питон.


— Питон? — Мёрдок вытаращил глаза. — Мадам, вы шутите?


— Я никогда не шучу о своих питомцах, — холодно ответила Олимпиада. — Его зовут Птолемей. Он очень спокойный. И он не выносит холода.


— Мадам, это не игрушки! — первый помощник был в отчаянии. — Корабль тонет! Понимаете? Тонет!


— Вы пять дней все уши прожужжали о том, какой он непотопляемый! А теперь он, видите ли, тонет, — Олимпиада смотрела на него в упор. — И я не оставлю своего Птолемея! Если корзина не плывёт, я не плыву.


Молли Браун, которая уже сидела в шлюпке и держалась за весло, готовая грести, вдруг рассмеялась.


— Дайте женщине её корзину! — крикнула она офицеру. — Вы что, не видите? Она без неё не уедет. А мы без неё — тоже. У нас и так гребцов мало, а она, я смотрю, баба здоровая. Будет грести.


— Но правила... — начал Мёрдок.


— К чёрту правила! — Молли махнула веслом — матрос еле успел пригнуться. — Когда корабль тонет, правил нет. Давайте ей её змеюку и побыстрее!


Офицер посмотрел на Олимпиаду, на Молли, на Гету, который стоял с корзиной в руках, и махнул рукой.


— Давайте! — крикнул он. — Только быстро!


Гета протянул корзину. Олимпиада взяла её, прижала к груди, и в этот момент из-под вязаных носков высунулась гладкая змеиная голова. Птолемей огляделся, лениво высунул раздвоенный язык и снова нырнул в тёплую шерсть.


— Вот видите, — сказала Олимпиада, шагая в шлюпку. — Он даже не проснулся. А вы говорите — нельзя.


— Садитесь, мадам! — Мёрдок помог ей переступить через борт. — Быстрее!


Олимпиада устроилась на скамье рядом с Молли, поставила корзину на колени и только потом посмотрела на Гету.


— Сохрани себя, — сказала она. — Я не хочу объяснять Гаю, почему ты утонул. Он не поймёт и не поверит!


— Если поставить правильно перед фактом, — улыбнулся Гета, — то никуда он не денется.


Олимпиада фыркнула. Заполненная шлюпка заскользила вниз.


— Гребите, девочки! — начала командовать Молли, когда шлюпка ещё даже не коснулась воды. — Гребите, чёрт меня возьми! Я эту посудину до Нью-Йорка доведу, даже если придётся грести зубами!


Шлюпка ударилась о воду, и волна захлестнула борт. Олимпиада прижала корзину к груди, защищая её от брызг. Птолемей снова высунул голову, недовольно зашипел и уполз глубже в вязание.


— Береги себя! — крикнула Олимпиада, когда шлюпка начала отходить от борта освещённого лайнера. — Не смей там утонуть!


— Не утону, — помахал Гета, хотя в голосе его не было уверенности.


— Гребите, девочки! — снова заводила Молли.


— Мадам! — слегка раздражённо ответил ей один из матросов. — Мы всё-таки мальчики!


— А! — отмахнулась миссис Браун. — Как говорил наш замечательный сосед, пан Дедовский: “Мальчик, девочка — какая, в дупу, разница!?”


Олимпиада, сидевшая на носу, обернулась. В её глазах не было страха. Была только холодная, вековая решимость. Она пережила падение Персеполя, смерть Александра, гибель империй. Она переживёт и это. С корзиной. С носками. И с питоном, который спал в вязании, не подозревая, что его жизнь только что спасли в третий раз за последние двести лет.


Шлюпка скрылась в темноте. Внезапно стало тихо. Так тихо, что Гета услышал, как где-то внизу, в недрах лайнера, вода заливает очередной отсек — глухой, тяжёлый, неумолимый звук, похожий на последний вздох умирающего гиганта. А поверх этого звука, откуда-то, снизу, то ли с палубы третьего класса, то ли из чёрной пустоты, в которую уже погружался «Титаник», доносился крик. Захлёбывающийся и тонкий, как нить, тянущаяся в бесконечность. Кто-то звал. Кто-то просил. Кто-то ещё верил, что его услышат. Но ему не отвечали. Ибо некому было ответить.


---


Глава 8: Публий Септимий Гета.


Крик оборвался так же внезапно, как и начался, и снова обрушилась тишина — какая возникает после пожаров, а также на полях сражений, когда всё уже кончено. Тишина, в которой нечем дышать.


Он посмотрел на свой брегет. Стрелки показывали 00:55. Время уходило — сквозь пальцы, как песок. Оно кончалось. И вместе с временем заканчивалась жизнь.


Гета развернулся и пошёл обратно к шлюпкам. Он должен был помочь. Он должен был сделать всё, что мог. Потому что если он не поможет, никто не поможет. А там, на палубе, всё ещё были люди. Живые люди. Которые хотели жить. Которые заслуживали жить. И он не мог их бросить. Просто не мог.


---


На шлюпочной палубе нарастало напряжение. Люди метались между бортами, не зная, куда бежать. Женщины в вечерних платьях, мужчины во фраках, дети в пижамах — и у всех поверх нарядов этот нелепый спасательный жилет… “Чем, ну чем поможет этот жилет в ледяной воде? — размышлял, глядя на них, Гета. — Лишь продлит агонию. Это вам не Карибы, где можно спокойно плавать в ожидании спасения, — гипотермия заберёт всех…”


Всё смешалось в едином, обезумевшем людском потоке. Кто-то тащил чемоданы, которые через минуту бросал. Кто-то молился на коленях посреди палубы, и его обтекала толпа, как вода обтекает камень. Кто-то дрался за спасательные жилеты, которые уже раздавали матросы, и в этой драке не было ни благородства, ни достоинства — только животный ужас перед смертью…


— Жилет! Дайте жилет!!


— Тревор!!!! Боже мой, Хадсон, где Тревор!!!


— Детей пропустите! Детей!


Офицеры пытались навести порядок, стреляли в воздух, кричали, но их голоса тонули в реве толпы. Гета пробивался сквозь людское море, расталкивая обезумевших людей, и думал только об одном: успеть. Успеть туда, где ещё можно было помочь.


У шлюпки №4, в которую загружались с прогулочной палубы А прямо через открытые окна, он увидел Астора. Миллионер безуспешно пытался уговорить Мадлен сесть в шлюпку. Но она категорически отказывалась! Она плакала, цеплялась за его рукава и повторяла как заведённая:


— Нет! Джон! Я не оставлю тебя! Не оставлю! Что я там буду делать одна!?


— Мадлен, прошу, — шептал Астор, и в его голосе была мольба. — Ты должна идти. Ради нашего ребёнка. Ради нас.


— Нет! Я не могу! Без тебя не могу!


Астор оглянулся, словно ища помощи. Его глаза были полны отчаяния. Он был самым богатым человеком на корабле, но сейчас его деньги превратились в черепки. Сила их магии испарилась. Он не мог заставить свою жену спастись. Не мог заставить её уяснить, что это единственный шанс.


Гета направился к ним.


— Мистер Астор, — сказал он. — Позвольте мне.


Миллионер посмотрел на него. В его глазах была надежда.


— Вы сможете?


— Вне всякого сомнения! Леди Астор, посмотрите на меня.


Гета шагнул к Мадлен. Она подняла на него заплаканные глаза, и он впился в них своим древним, двухтысячелетним взглядом. Вампирский гипноз, которым он пользовался так редко, сработал мгновенно. Её лицо разгладилось, глаза приняли отсутствующее выражение, плечи распрямились, страх исчез.


— Леди Астор, — отчеканил он громко и внятно, — сейчас вы немедленно сядете в шлюпку. Вы спасёте себя и своего ребёнка. Это ваш долг. Перед мужем. Перед сыном, который скоро родится. Вы сделаете это.


— Я сделаю это, — повторила она, и в её голосе не было сомнений.


Гета протянул ей бесценный манускрипт — тот самый фолиант стихов Карла Орлеанского, который он отобрал у Гарри Элкинса Уиденера. Кожаный переплёт, золотой обрез, рукописные страницы, пахнущие веками. Стихи, которые пережили войны, чуму, падение королевств. Которые должны пережить и эту ночь.


— Возьмите, — сказал он. — Сохраните. Эти стихи должны жить. Даже когда корабли тонут. Даже когда империи падают.


Мадлен взяла книгу, прижала к груди, поверх спасательного жилета.


— Я сохраню, — прошептала она. — Я передам её моему сыну. А он — своим детям. Они будут помнить, что эти стихи пережили «Титаник».


— Вы умница! — улыбнулся Гета. — А теперь идите. Ваше место в шлюпке.


Он помог ей переступить через борт, передал на руки матросам. Астор смотрел на него, и в его глазах плескалась благодарность, которую было невозможно выразить словами.


— Спасибо, — наконец проговорил он. — Я... я не знаю, как вас благодарить.


— Это очень просто, — улыбнулся Гета. — Постарайтесь остаться в живых.


Астор кивнул и вернулся к поручням. Он оставался на палубе. Как мужчина. Как джентльмен. Он не видел, как шлюпка с его женой коснулась поверхности океана — он смотрел в другую сторону. Туда, где в чёрную воду медленно, но неуклонно погружался нос корабля. Гета скрылся в нарастающей толпе.


---


Время неумолимо шло. На часах было уже 01:20, когда Гета увидел ещё одну пару прощавшихся. Бенджамин Гуггенхайм стоял у шлюпки №9 в вечернем костюме, безупречный, как на приёме. Рядом затравленно опиралась его спутница, мадам Леонтина Обар. Она была бледна, губы дрожали, но старалась держаться с достоинством, и это вызывало уважение.


— Мадам Обар, — офицер, руководивший погрузкой, был непреклонен. — Это последняя шлюпка. Прошу вас взойти на борт.


— Я не оставлю мистера Гуггенхайма, — процедила она, и в её голосе зазвучала сталь.


— Вам придётся, — подошедший Гета заглянул в её глаза. — Потому что вы должны это сделать. Он не сможет простить себе, если вы останетесь.


Гуггенхайм мрачно уткнулся взглядом себе под ноги. В его глазах была та же непоколебимая решимость, что и у Исидора Штрауса, который давно уже удалился к себе в каюту вместе со своей супругой.


— Месье прав, — сказал Гуггенхайм. — Идите, Леонтина. Я буду здесь. Мы ещё увидимся.


Мадам Обар всхлипнула, шагнула к шлюпке. Гета подхватил её и переставил через борт. Она обернулась, посмотрела на него, потом на Гуггенхайма.


— Спасибо, — прошептала она. — Спасибо.


Гуггенхайм развернулся и отправился в курительный салон. Там до сих пор работал бар.


---


По левому борту, чуть позади входа на парадную лестницу, между первой и второй дымовыми трубами, там, где паника ещё не успела смести всё на своём пути, играл оркестр.


Гета услышал их, когда поднимался по парадной лестнице. Сначала ему показалось, что это ветер — такой тонкий, дрожащий звук тянулся над водой. Но ветер не умеет играть вальсы. Ветер не умеет держать ритм, когда вокруг рушится мир.


Восемь человек в пальто поверх чёрных фраков стояли у трубы. Смычки двигались в такт, пальцы бегали по струнам, и музыка — спокойная, печальная, нечеловечески прекрасная — плыла над палубой, над людьми, над водой. Будто ничего не случилось. Будто это просто очередной вечер в ресторане à la carte, сейчас подадут десерт, и капитан поднимет тост, а потом все разойдутся по каютам, чтобы завтра проснуться и увидеть солнце.


Гета остановился. Он смотрел на них — на этих восьмерых, которые играли, когда вокруг умирали люди. И не мог понять. Не мог принять. Не мог поверить, что можно стоять на палубе тонущего корабля и держать смычок так ровно, будто держишь жизнь.


“Какие артисты погибают!” — подумал он вдруг, но это была не его мысль. Это был голос из глубины веков, голос того, кто прошептал эти слова, истекая кровью на каменных плитах чужого дома… Гета тряхнул головой, отгоняя наваждение.


Оркестр играл. Не останавливаясь, виолончелист обернулся, посмотрел на воду, которая упорно поднималась всё выше, и снова повернулся к пюпитру. Никто не бросал инструменты. Никто не бежал к шлюпкам. Они просто играли. Потому что это было единственное, что они могли сделать. Потому что, хоть музыка не спасает, но она помогает умирать…


Гета отвернулся и быстро удалился. Он оставил их там — восемь теней в чёрных фраках, которые играли вальс на палубе гибнущего корабля. Он не обернулся. Потому что не хотел ещё раз увидеть то, что итак будет помнить всю свою вечность. И это было страшнее, чем вода. Страшнее, чем смерть. Страшнее, чем всё, что он видел за две тысячи лет…


---


Интерлюдия: Чарльз Джон Джокин.


Чарли Джокин, главный пекарь «Титаника», проснулся от удара.


В 23:40 его подбросило на койке в собственной маленькой каюте на палубе Е, и он, ещё не понимая, что происходит, сел на постели, потирая ушибленный бок. Корпус содрогнулся, заскрипел, и где-то далеко внизу раздался глухой, протяжный скрежет металла. Джокин выругался, нащупал в темноте штаны, натянул их поверх пижамы и направился на верхнюю палубу. В пекарне он появился спустя полчаса, полностью одетый, хмурый, воняющий можжевельником. У печей бестолково суетились пекари — молодые парни, которых он нанял в Саутгемптоне, бледные, растерянные, в накинутых на плечи куртках.


— Шеф! — крикнул самый молодой, пятнадцатилетний Джимми. — Что случилось? Мы налетели на что-то?


— На кашалота, — хмыкнул Джокин, глядя, как по коридору сломя голову куда-то бежит стюард. — А теперь слушайте сюда.


Он оглядел своих парней. Четверо. Вполне хватит.


— Берите хлеб, — сказал он. — Весь! А также всё, что есть в кладовых. Тащите на шлюпочную палубу. Людям нужна еда. Поняли? Вопросы есть?


— Мы тонем? — испуганно спросил Джимми.


— Нет, вашу мать, мы горим! Одевайтесь потеплее и марш в кладовые.


— А вы, шеф?


— А я посижу поразмыслю, что к чему, — ответил Джокин, запахивая куртку. — И, может, выпью чего. Для храбрости.


Он направился в курительный салон первого класса. Там было шумно. Пассажиры, которые ещё не знали, что случилось, сидели в креслах, курили, пили, спорили о политике. Официанты разносили заказы, делая вид, что ничего особенного не происходит.


— Виски, — сказал Джокин, подходя к стойке. — Тройной. И побыстрее.


Бармен посмотрел на него с сомнением, но всё-таки налил. Джокин опрокинул стакан одним глотком, зажмурился от удовольствия, поставил на стойку и закурил.


— Давай ещё один.


— Мистер Джокин, — неуверенно сказал бармен, — может, вам стоит подняться на палубу? Говорят, дело плохо.


— На палубе я уже был, — хмыкнул Джокин, принимая второй стакан. — Там холодно и полно идиотов. А мне подумать надо… а как можно думать, когда вокруг шумят идиоты?


Он схватил второй стакан, тихо ругнулся и направился к камину.


Когда Джокин появился на верхней палубе, нос уже изрядно погрузился, и люди, которые ещё час назад смеялись и шутили, теперь метались бледные, растерянные, понятия не имея, что делать. Офицеры кричали, чтобы женщины и дети садились в шлюпки, но погрузка шла крайне медленно.


Джокин прошёл к правому борту, где его пекари складывали ящики с хлебом и окорока. Джимми, красный от натуги, волок здоровенную корзину с круассанами.


— Шеф! — крикнул он. — Мы всё вынесли!


— Молодцы, — сказал Джокин. — Теперь равномерно грузите в шлюпки. Пусть берут с собой. Всем, кто сядет, раздайте.


Он пошёл дальше, к самому носу, где вода уже заливала палубу. Там, у шлюпок, толпились люди. Кто-то плакал, кто-то молился, кто-то, как он, просто стоял и смотрел.


— Я не хочу! — кричала Шарлотта Коллиер, прижимая к себе восьмилетнюю дочь. — Пожалуйста! Только с мужем!


Джокин подошёл и буквально вырвал у неё из рук рыдающую девочку. Потом развернулся и бросил её на руки матросам в шлюпке.


— Немедленно заткнись и сядь в лодку, дура! — рявкнул он на попятившуюся Шарлотту. — Или тебя тоже туда забросить?


— Хам! — заявила она и направилась к шлюпке.


— Иди, Лотти! Ради Бога, будь храброй и иди ради нашей малышки! — умолял жену Харви Коллиер.


— Так... кто тут ещё не хочет в шлюпку? — Шеф-пекарь развернулся к Эстер Харт. Её маленькая дочь Ева захихикала.


— Дяденька! И меня закиньте! Я тоже хочу полететь.


Через минуту Ева Харт, пролетев над головой матери, была поймана сильными матросскими руками.


— А вы? — перепуганный Джозеф Дэвис смотрел на него как на божество.


— А я? — Джокин усмехнулся, похлопав себя по карману. — А я тут ещё погуляю. Дела, знаете ли.


Он отошёл от шлюпки номер 14 и направился к корме. В кармане у него лежала фляга — медная, потёртая, с выцарапанным на донышке инициалом «Ч.Д.». В ней был джин. Добрый, крепкий, можжевеловый. Он вытащил её, отхлебнул, крякнул и пошёл дальше.


Время шло. Два часа после удара пронеслись незаметно. Джокин пил, когда становилось совсем холодно, и активно помогал, когда видел тех, кто нуждался в помощи. Он закинул в шлюпку ещё троих детей, загнал следом их мамаш, выдал тёплого молока какой-то няне с младенцем, оттащил от борта мужчину, который пытался прыгнуть в воду, и поднял на ноги пожилую женщину, которая упала и никак не могла встать.


А потом шлюпки кончились…


Джокин стоял у борта, глядя на воду, которая поднималась всё выше, и чувствовал, как джин разливается в груди приятным теплом. Он был спокоен. А вокруг кричали люди. Сотни людей, которые хотели жить.


— Шезлонги! — крикнул он вдруг. — Бросайте шезлонги за борт!


Он подбежал к первому попавшемуся, схватил его и швырнул в воду. Потом — второй. Третий. Четвёртый. Люди смотрели на него, не понимая, потом начали помогать. Шезлонги летели за борт, и Джокин знал: они могут спасти жизнь. Могут удержать на плаву тех, кто окажется в воде.


— Быстрее! — кричал он. — Быстрее! Каждый шезлонг — чья-то жизнь!


Когда шлюпочная палуба исчезла под водой, Джокин стоял у самого борта. Он отхлебнул из фляги, сунул её в карман, застегнул пуговицу и просто… шагнул в воду.


---


Брегет отзвонил 2:00.


Нос корабля уходил под воду всё быстрее. Палуба кренилась, и люди скользили вниз, цепляясь за перила, за леера, друг за друга. Гета, пригибаясь, побежал к левому борту, где ещё оставались складные шлюпки — по своей сути они представляли собой непотопляемые плоты с пробочным основанием и складными бортами из парусины. Матросы называли их «Энгельгардтами». Их было всего четыре. Четыре плота на полторы тысячи душ.


Первая — складная шлюпка C — ещё висела на шлюпбалках. Матросы возились с механизмом, но тали заклинило, и плот не двигался. Люди вокруг истерически кричали, требовали, чтобы их пустили, кто-то уже лез на шлюпку, не дожидаясь спуска.


— Не лезь! — орал старший помощник капитана Генри Тингл Уайлд. — Сломаешь механизм, все погибнем!


Но его никто не слушал. Толпа накатывала, как волна, и Гета понял: если не вмешается, полная людей шлюпка опрокинется прямо на палубе.


— Отойдите! — рявкнул он, пробиваясь к механизму. Голос его, усиленный вампирской мощью, прокатился над палубой, и люди на мгновение замерли. Этого хватило.


Гета растолкал их и, схватившись за шлюпбалку, дернул. Металл заскрипел, взвыл, но не поддался. Гета вцепился в него мёртвой хваткой, чувствуя, как холодное железо врезается в ладони, и рванул снова, вкладывая в рывок всю свою двухтысячелетнюю мощь. Крепления затрещали, и шлюпка C, медленно и плавно, как на парашюте, двинулась вниз.


— Спускайте! — крикнул он Уайлду. — Живо!


Матросы начали травить фалини, и шлюпка медленно, слишком медленно стала опускаться. Женщины и дети, что сидели внутри, крестились, их губы шептали молитвы. Гета уже собирался приступить к следующей шлюпке, когда увидел его.


Из толпы, расталкивая людей, выскочил высокий худой мужчина в дорогом пальто. Его лицо было белым, глаза дикими. Брюс Исмей. Председатель «Уайт Стар Лайн». Тот, кто постоянно требовал от капитана Смита идти быстрее. Тот, кто сунул радиограмму об айсбергах в карман и не показал никому. Тот, кто всем уши прожужжал о том, что «Титаник» непотопляем.


Теперь он бежал к шлюпке. Прыгнул, вцепился в борт, перевалился внутрь и, тяжело дыша, упал на пробковое дно среди женщин и детей. Гета смотрел ему в лицо. В глазах председателя компании не было ничего, кроме животного, всепоглощающего страха. Он не оглянулся на корабль, который сам же и обрёк. Не посмотрел на тысячи людей, которых бросал на ужасную смерть. Он просто лежал на дне шлюпки, трясясь, и сжимал руками борта скамейки так, будто они могли удержать его жизнь.


— Отчаливайте! — крикнул Мёрдок.


Складная шлюпка D висела следующей. Её механизм уже пытались привести в действие, но шлюпбалку снова заклинило, и плот висел под углом, раскачиваясь под весом перепуганных пассажиров. Гета подскочил, рванул, и снова его сила сделала то, что не могли сделать люди. Шлюпка D пошла вниз, мягко коснулась воды и отошла от борта, увозя очередную партию спасённых.


Гета выпрямился и огляделся. Две шлюпки спущены. Оставались ещё две: А и В. Они просто лежали на крыше офицерских кают. Лайтоллер побежал к ним, но времени уже не было.


Палуба ушла из-под ног.


Это случилось мгновенно — только что под ногами был твёрдый настил, а в следующую секунду Гета уже стоял по пояс в ледяной воде. Она поднималась быстро, бесшумно, неумолимо — чёрная, тяжёлая, неотвратимая. Она заливала палубу, смывая всё, что не было привинчено намертво: скамейки, свернутые канаты, брошенные чемоданы, людей.


Гета рванулся к перилам, ухватился, но вода уже была по грудь. Она толкала его, сбивала с ног, тащила куда-то вниз, к носу, который уходил в пучину. На мгновение паника накрыла его вместе с водой. Но он взял себя в руки. Он не мог утонуть. Не сейчас. Не здесь.


Вода поднялась выше груди, достигла шеи, и Гета понял: он больше не стоит на палубе. Его оторвало, закрутило, швырнуло в чёрную, ледяную пустоту. Он вынырнул, выплёвывая воду, и увидел, как складные шлюпки А и В смыло с крыши офицерских кают.


Шлюпка А рухнула в воду нераскрытой — её борта не успели поднять, и она плавала в полузатопленном состоянии, похожая на огромную деревянную мыльницу. Люди хватались за неё, карабкались внутрь, но их было слишком много, а места — слишком мало.


Шлюпка В упала вверх дном. Волна подхватила её, понесла, и она заскользила по воде, как огромная черепаха, сбивая с ног тех, кто ещё пытался держаться на плаву.


— Держитесь! — заорал Гета, но его голос потонул в реве воды и криках умирающих.


Он подплыл к шлюпке В, вцепился в край. Рядом с ним барахтался Чарльз Лайтоллер, второй помощник капитана. Его лицо было разбито, из рассечённой брови текла кровь.


— На днище! — крикнул он. — Нам надо забраться на днище! Быстро!


Гета вытолкнул его из воды. Лайтоллер упал на мокрое, скользкое днище и сразу же начал затягивать на шлюпку пассажиров.


— Сюда! Хватайтесь! Я помогу!


Гета отпустил края лодки. Вокруг были люди. Десятки людей в ледяной воде. Он хватал их, тащил к шлюпке, выпихивал на днище, кричал, чтобы они держались. Он вытащил молодого радиста Гарольда Брайда, который был уже без сознания. Помог взобраться своему недавнему знакомому Арчибальду Грейси. Вместе они вытащили юношу по имени Джек Тейер, который держался за обломок стола, плакал и звал отца…


В общей сложности на днище собралось больше тридцати человек. Они стояли, балансируя, дрожали от холода. Лайтоллер командовал:


— Стоять! Не двигаться! Надо равномерно распределить вес! Если мы все сместимся к одному борту, шлюпка перевернётся!


Люди беспрекословно слушались. Они боялись, они плакали, они молились, но они слушались. Потому что Лайтоллер был офицером. Потому что он знал, что делать. Потому что если он ошибётся, они все умрут.


Последним Гета вытащил из воды шеф-пекаря Чарльза Джокина, который, как ни странно, улыбался от уха до уха и бормотал что-то про шезлонги и виски. Сказать, что Джокин был пьян, значило не сказать ничего… Его положили в самом центре, потому что стоять он не мог.


---


Глава 9: Чарльз Лайтоллер.


Гета стоял на днище, прижавшись плечом к Лайтоллеру, и смотрел на «Титаник». Корабль доживал последние минуты.


Нос уже полностью скрылся под водой. Корма поднималась всё выше, обнажая огромные, доселе невидимые лопасти винтов, которые сверкали в свете звёзд, как чудовищные серебряные цветы. Палуба стояла под таким углом, что люди не могли удержаться — они скользили вниз, пытаясь зацепиться хоть за что-то. Многие, срываясь, летели в чёрную воду, и крики неслись вместе с ними, пока внезапно не обрывались.


Огромная первая труба рухнула. Гету поразил этот звук — глухой, тяжёлый удар, который разнёсся над водой, как выстрел из гигантской мортиры. Труба падала медленно, как дерево в лесу, поднимая фонтаны брызг, и на том месте, где она только что возвышалась над кораблём, осталась чёрная, зияющая дыра. Пар, вырывавшийся из разорванных магистралей, зашипел, заклубился, смешиваясь с морозным воздухом, и на мгновение показалось, что «Титаник» выдыхает — выдыхает в последний раз.


Вслед за первой трубой рухнула вторая. Потом третья. Громадные стальные цилиндры падали в воду, и волны от их падения расходились во все стороны, раскачивая шлюпки, накрывая людей на воде, сбивая с ног тех, кто ещё пытался держаться на их шлюпке.


В 2:15 утра корпус «Титаника» содрогнулся в последний раз.


Металл застонал. Заголосил скрежетом трущихся железных листов и визгом вылетающих заклёпок. Над водой пронёсся стон живого существа, гигантского зверя, которого разрывают на части. Глубокий, низкий, он поднимался из самой глубины корабля, из его стального чрева, и длился, длился, длился — целую вечность, которая уложилась в несколько секунд.


Потом раздался треск. Глухой, протяжный, он был похож на раскат грома, идущий из-под земли, на выстрел из гигантской катапульты, на треск льда, когда он ломается под ногами. Треск перешёл в скрежет, скрежет — в вой, и в этом вое Гета услышал всех, кто был на этом корабле: крики кочегаров, заживо сваренных паром, плач детей из третьего класса, которым никто не открыл двери, молитвы женщин, которые остались с мужьями, последние слова капитана, стоявшего на мостике до самого конца…


А потом на корабле погас свет, и корпус разломился.


Сначала Гета увидел, как палуба лопнула между третьей и четвёртой трубами. Огромная трещина прошла по всему кораблю, как молния, и две половины «Титаника» начали расходиться. Нос, уже полностью залитый водой, дернулся, качнулся и пошёл вниз, утягивая за собой переднюю часть кормы. Корма поднялась над водой вертикально, как свечка. Люди посыпались с неё, как конфетти. Потом нос, видимо, оторвался окончательно. Он ушёл в ледяную пучину, и на том месте, где он только что был, образовался огромный водоворот, который затягивал в себя всё, что плавало рядом: обломки, чемоданы, людей.


Корма, освобождённая от чудовищной тяжести, рухнула обратно на воду, подняв волну, которая покатилась во все стороны, сметая всё на своём пути.


Над водой пронёсся многоголосый человеческий вой. Казалось, все грешники ада поднялись на поверхность северной Атлантики и теперь кричат что есть сил.


Лайтоллер вскрикнул и зажал уши руками.


Корма снова медленно стала подниматься, замерла на мгновение вертикально, как свеча, и начала так же медленно и неумолимо уходить под воду.


Гета смотрел на это, не в силах отвести взгляд. Вампирское зрение, обострённое тысячелетиями, превращало ночь в день. Он видел каждую подробность, от которой люди вокруг него были избавлены. Видел, как на палубе, уходящей вертикально в воду, ещё держатся люди — сотни крошечных фигурок, цепляющихся из последних сил. Видел их лица — искажённые ужасом, с широко раскрытыми ртами, из которых вырывались крики, заглушаемые ревом выходящего из корабля воздуха. Видел, как они срываются, летят вниз, бьются о перила, шлюпбалки, винты. Видел, как вода смывает их, как кружит в водовороте, как затягивает в чёрную бездну. Люди, стоявшие с ним спина к спине, не видели этого. И слава богам, что не видели. Им хватало криков.


Вода вокруг была усеяна обломками, чемоданами, деревянными панелями, которые оторвались от стен, шезлонгами, книгами из библиотеки первого класса, детскими игрушками. И среди всего этого — люди. Сотни людей. Они кричали, звали на помощь, молились, плакали. Гета видел лица — белые, искажённые ужасом, с широко открытыми ртами, из которых вырывались крики, и эти крики были такими громкими, такими отчаянными, что казалось, они разрывают ночь на части. Кто-то хватался за края шлюпки, пытался взобраться. Но места на днище уже не было, а силы у людей катастрофически убывали.


Потом крики начали стихать.


Вода была ледяной. Минус два градуса. В такой воде человек умирает за пятнадцать-двадцать минут. Сначала теряет чувствительность, потом перестаёт двигаться, потом засыпает. Навсегда. Гета слышал, как крики становятся тише, реже, как они переходят в мольбы, потом в стоны, потом в тишину. Тишину, которая была страшнее любых криков.


Он стоял на днище, вцепившись в плечо Лайтоллера, и смотрел на то место, где только что был «Титаник». Теперь там была только вода. Чёрная, спокойная, равнодушная вода. Покрытая сотнями трупов. Трупов людей, которые не успели. Которые не поверили. Которые ждали слишком долго.


Гета закрыл глаза. В ушах у него всё ещё звучал тот последний крик — тысячи криков, слившихся в один. Он знал, что будет помнить его всегда. Вечность. И это было страшнее, чем ледяная вода. Страшнее, чем сама смерть. Потому что он был бессмертен. А они — нет.


— Молитесь! — прохрипел Лайтоллер. — Молитесь, чтобы нас спасли. Долго мы так не выдержим…


И они молились. Стоя на скользком днище, по колено в ледяной воде, они молились. Шепотом, вслух, про себя. «Отче наш, Иже еси на небесех…» Гета не молился. Он не молился уже много веков. Он просто стоял и смотрел на горизонт, где должна была появиться заря.


Но слова пришли сами. Не молитва — стихи. Те самые, которые он когда-то читал в замке Блуа, под сводами библиотеки, где старый герцог записывал свои творения в рукописный манускрипт. Стихи человека, который потерял всё — свободу, молодость, родину — но не потерял слова. Гета начал читать тихо, почти шёпотом, но в тишине, наступившей после криков, его голос звучал отчётливо:


— Над родником от жажды умираю.

Я сам слепой, но в путь других веду.

Не то иззяб, не то в жару сгораю.

На взгляд дурак, а мудрых обойду.

Ленив, а льну к высокому труду.

Таков мой в жизни путь неотвратимый,

В добре и зле Фортуною хранимый…


Лайтоллер повернул к нему голову. В свете звёзд его лицо было почти бирюзовым, измученным, но глаза смотрели внимательно.


— Что это? — спросил он. — Что вы читаете?


— Стихи, — ответил Гета. — Карла Орлеанского. Одного французского герцога, который провёл двадцать пять лет в английском плену. Он писал свои стихи в башне, чтобы не сойти с ума. Он выжил. Вернулся домой. И писал стихи до самой смерти.


— Вы знаете его стихи наизусть?


— Я знаю многое, — сказал Гета. — Это моё… проклятие. Или дар. Я так и не решил до сих пор.


Лайтоллер помолчал. Волна ударила в днище, и люди закачались, зашептались, но Гета удержался, прижавшись плечом к офицеру.


— «В добре и зле Фортуною хранимый», — процитировал Лайтоллер. — Это о вас?


Гета усмехнулся. Усмешка вышла кривой и горькой.


— Возможно. Я… мне везло. Не всегда. Но часто.


— Вас и правда хранит Фортуна, — сказал Лайтоллер. — Иначе как объяснить, что вы живы? Что мы все живы?


Гета не ответил. Он смотрел на горизонт, где небо начинало светлеть, и думал о том, что Фортуна не хранит никого. Она просто бросает кости. И наблюдает. А выживают те, кто умеет крепко держаться за жизнь. За надежду. За стихи, которые когда-то написал человек, потерявший всё, но не потерявший себя.


Он прочитал последние строки, уже не шёпотом, а вслух, для всех, кто ещё мог слышать:


— Я в прах паду, но все ж не пропаду.

Сквозь слезы вижу я мою звезду.


Он замолчал. В тишине, наступившей после его слов, кто-то всхлипнул. Кто-то прошептал «аминь». А Гета смотрел на восток, где розовела заря, и ждал. Ждал, как ждал Карл Орлеанский в своей башне. Как ждут все, кто ещё не потерял надежду.


---


Глава 10: Двое в океане.


Они появились через час. Или через два. Гета не знал. Залитый водой брегет остановился, и время потеряло всякий смысл. Оно исчезло. Остались только вода, холод и тишина. Тишина, которая была страшнее любых криков.


Внезапно из темноты вынырнула шлюпка №12. Она двигалась тяжело — в ней уже сидело немало людей, но матросы всё равно гребли, помаленьку подбираясь к перевёрнутому днищу, на котором балансировали Гета, Лайтоллер и остальные.


— Сюда! — замахал рукой полковник Грейси. — Сюда! Спасите нас!


Шлюпка №12 подошла вплотную. Люди на её борту тянули руки, хватали обессиленных, перетаскивали через борт. Гета помогал, поднимал тех, кто уже не мог держаться, передавал на руки. Лайтоллера втащили первым. Грейси, Брайд, Тейер — всех перебрались на шлюпку.


На перевёрнутом Энгельгардте остались Гета и пьянючий Джокин. Главный пекарь стоял, крепко упёршись ногами в днище, и вполголоса напевал похабную песенку про какую-то Мэри, у которой была всего одна сиська. Ледяная вода Джокина нисколько не беспокоила.


Когда очередь дошла до Геты, шлюпка №12 была уже перегружена до предела. Борта едва возвышались над водой, каждое движение пассажиров отзывалось скрипом и плеском. Ещё один человек — и она могла опрокинуться.


— Я останусь, — сказал Гета. — Вы и так едва держитесь на плаву. Отходите, пока не перевернулись!


— Полностью согласен с месье Дантесом! — заявил Джокин, слегка пошатнувшись. В свете звёзд было хорошо видно, что его лицо было красным как помидор, глаза мутными, но тем не менее он уверенно держался на ногах.


— Ты с ума сошёл! — заорал Лайтоллер. — Ты замёрзнешь!


— Не замёрзну, — ответил Гета. — Плывите. Я дождусь другую шлюпку.


Лайтоллер хотел возразить, но, посмотрев, что лодка уже начала черпать воду, махнул рукой, и матросы налегли на вёсла. Шлюпка №12, покачиваясь, медленно отошла, оставив Гету и Джокина вдвоём на перевёрнутом «Энгельгардте».


Пекарь полез в карман штанов и достал увесистую фляжку. В свете звёзд она блеснула медным боком.


— Хотите джину, месье? — спросил он, откручивая крышку. — У меня ещё приличный запас. Я, знаете ли, всегда беру с собой в плавание. Для сугреву. Капитан Смит, царство ему небесное, говорил: «Джокин, ты с этим своим джином когда-нибудь угробишь свою печень». А я ему: «Сэр, печень у меня казённая, её на весь флот хватит». Он смеялся. Хороший был капитан.


Гета покачал головой.


— Не надо. Благодарю.


Джокин искренне расстроился. По его толстым щекам потекли обильные, пьяные слёзы.


— И очень зря, месье… — всхлипнул он, вытирая лицо рукавом. — Вы так умрёте… Или, как минимум, простудитесь. А вы такой славный малый… Я таких, как вы, сразу вижу. Славных. Не то что эти… — он махнул рукой в сторону, куда уплыла шлюпка №12, и едва не потерял равновесие. Гета схватил его за плечо, удержал.


— Вы и сами не пейте слишком много, — сказал Гета. — А то свалитесь.


— Ах, месье! — Джокин прижал флягу к груди, как младенца. — Джин — это не просто напиток. Это мой друг. Моя муза. Моя… — он запнулся, подбирая слово, — моя система отопления! Без него я бы уже давно превратился в дохлую ледышку. А так, — он гордо похлопал себя по животу, — я ещё поживу на белом свете.


Гета протянул руку и похлопал пекаря по плечу.


— Вы очень храбрый человек! Я горжусь своим знакомством с вами.


— А хотите, я вам спою? — внезапно ход мыслей Джокина поменял своё направление. — У меня есть отличная песня про капитана и русалку.


— Лучше не надо, — быстро сказал Гета. — Надо беречь силы.


Но шеф-пекарь уже орал в полный голос, который на милю разносился в этом страшном ночном безмолвии.


Наш кэп был крут, как старый ром, и в шторм не знал пощады,

Он бороздил морской дурдом не ради лишь награды.

Но как-то раз лишь при луне, где брызги в небе тают,

Он увидал: на валуне русалка хвост купает!


Гета дернулся, попытался зажать пекарю рот, но Джокин, пьяный и счастливый, ловко увернулся и продолжил, уже громче:


Эй, капитан, держи штурвал, не то пойдешь ко дну!

Зачем влюбился, ты, амбал в морскую сатану?

Краса — лицом, грудь — загляденье, голос — соловья,

Но между ног у той девицы — лишь рыбья чешуя!


— Замолчите! — прошипел Гета, хватая его за плечи. — Нас услышат!


— Так и пусть слышат! Быстрее найдут! — отмахнулся Джокин, вдохновлённый собственным исполнением. — А как иначе они в темноте нас обнаружат? А так — пусть знают, что Чарли Джокин, шеф-пекарь «Титаника», жив! И ему хорошо-о-о!


Гета смотрел на него, как громом поражённый! Такая простая, совершенно элементарная мысль не пришла в его многомудрую голову. А вдребезги пьяный Джокин нашёл самый действенный способ позвать на помощь! Гета глубоко вздохнул и заорал во всю вампирскую глотку, перекрывая пекаря:


Краса — лицом, грудь — загляденье, голос — соловья,

Но между ног у той девицы — лишь рыбья чешуя!


Джокин вытаращил глаза, поперхнулся и, откашлявшись, заорал следующий куплет:


Пихал он так, пихал он сяк, искал в чешуйках щелку,

Но только сильно ободрал об чешую хотелку!

Русалка ржёт: «Прости, моряк, природа — мать-зараза,

Зато могу хвостом огреть тебя четыре раза!»


— Четыре раза! — вторил Гета, уже не думая о приличиях. Голоса их — хриплый, пьяный и высокий, вампирский — сливались, разлетаясь над водой, отражаясь от обломков, от трупов в ледяных волнах, от тишины, которая ещё недавно казалась незыблемой.


Теперь в таверне “Деволяй” сидит наш кэп уныло,

Не пьет вино, не ест минтай (ему от рыбы вилы).

И если спросят: «Как любовь?», он сплюнет на пол смачно:

«Хвостом вилять они спецы, но в койке — всё невзрачно!»


Джокин завертелся на месте, вдохновлённый собственным исполнением и тем, что благородный месье подпевает ему, да ещё как! Он отбивал такт ногой, раскачивая днище, и Гета едва успевал балансировать, чтобы не слететь в воду. Но он не останавливался. Он пел, вытягивая слова, чтобы они летели как можно дальше, чтобы их услышали.


Эй, капитан, держи штурвал, не то пойдешь ко дну!

Зачем влюбился, ты, амбал в морскую сатану?


— Сатану!! — гаркнул Гета и закашлялся.


Джокин вдруг замер, перестав приплясывать. Лицо его приобрело выражение крайней сосредоточенности.


— Месье, — сказал он, понижая голос до трагического шёпота, — мне нужно. Понимаете? Нужно.


— Что? — не понял Гета.


— Ну… отлить… — прошептал Джокин, и Гета понял.


— Только не здесь! — рявкнул он, хватая пекаря за плечо. — Вы перевернёте плот!


— Месье, я больше не могу! — заныл Джокин, уже расстёгивая штаны. — Это вопрос жизни и смерти! Холодная вода, она, знаете ли, способствует…


— Но это вопрос равновесия! — Гета попытался удержать его, но пекарь решительно оттолкнул его руки и шагнул к краю днища.


Перевёрнутый «Энгельгардт» качнулся. Вода хлынула на скользкую поверхность, и Джокин взмахнул руками, теряя равновесие. Гета рванулся вперёд, не глядя вцепился в его штаны и дернул назад. Джокин с громким воплем рухнул на днище, фляга вылетела из его кармана, заскользила по днищу и с плеском исчезла в чёрной воде.


— Ну етить-колотить! — заорал пекарь. — Моя любимая фляга! Там ещё был джин!


— Зато вы целы, — прорычал Гета, прижимая его к днищу одной рукой. — Лежите смирно. И не вздумайте больше вставать, пока я не скажу.


— Но, месье, — жалобно протянул Джокин, — я же не закончил…


— Терпите, — отрезал Гета. — Сейчас не до того. Лучше пойте.


— Лёжа? — пекарь непонимающе моргнул.


— А какая разница? Главное, чтобы нас услышали!


Джокин посмотрел на него, потом на тёмный горизонт, и вдруг его лицо озарилось пониманием. Он широко улыбнулся, откашлялся и заорал во всю мочь:


Капитан наш, капитан,

Потерял ты свой корвет!

А русалка, как туман,

Исчезает из тенет!


Гета подхватил, и их хоровой рёв вознёсся к небу…


На рассвете, на заре,

Капитан плывет к земле!

А русалка в синей мгле

Машет хвостиком в дыре…


— Что там у нее в дыре? — спросил Джокин, запнувшись.


— Неважно! — рявкнул Гета. — Поём дальше!


И он продолжил, выдумывая слова на ходу, лишь бы звук не прерывался. Джокин, воодушевлённый, подхватил, и они орали уже просто так, без рифмы и смысла, лишь бы их голоса летели над водой…


И их услышали.


— Эгей! — раздалось из темноты. — Вы где, чёрт возьми! Мы идём!


Непроглядную тьму разрезал слабый лучик фонаря. Джокин поперхнулся куплетом, вытаращился на приближающийся свет и вдруг зарыдал, как ребёнок:


— Месье! Месье, нас нашли!


— Нашли, — повторил за ним Гета, глядя, как шлюпка №4 подходила всё ближе, её силуэт проступал из темноты, как призрак. Матросы на вёслах работали слаженно, на корме, выпрямившись во весь рост, стоял мужчина в офицерской форме. Квартермейстер Уолтер Джон Перкис сосредоточенно вглядывался в темноту, пытаясь разглядеть певцов.


— Вот они! — указал он рукой в сторону проступившего силуэта Энгельгардта. — Правее! Поднажмите!


Матросы налегли на вёсла, и шлюпка, покачиваясь, двинулась к перевёрнутому днищу, на котором держались двое. Перкис, не дожидаясь, пока лодка подойдёт вплотную, перегнулся через борт, стараясь разглядеть их.


— Не ранены? — спросил он резко, по-военному.


— Всё в порядке, — ответил Гета. — Оба целы.


— Хорошо, — Перкис кивнул и обернулся к сидевшим в шлюпке. — Приготовьтесь принять людей! Женщины — на корму! Освободите место!


В шлюпке зашевелились, заговорили, кто-то заплакал от облегчения. Гета разглядел лица — бледные, осунувшиеся, с опухшими от слёз глазами, которые видели слишком много за эту ночь. И вдруг он увидел — её.


Мадлен Астор сидела на средней скамье, прижавшись спиной к планширу. На ней была длинная шуба из чернобурки — та самая, в которой она спускалась к шлюпке несколько часов назад. Теперь мех был мокрым, свалявшимся, но она куталась в него, как в последнюю защиту от холода, который пробирал до костей. Её лицо было белым, как бумага, губы искусаны в кровь, но она держалась прямо, не позволяя себе ни сгорбиться, ни заплакать. Только руки её мелко дрожали, и пальцы, вцепившиеся в воротник шубы, побелели от напряжения.


На коленях у неё лежала книга. Гета узнал её даже в темноте — кожаный переплёт, золотой обрез, знакомый силуэт. Манускрипт Карла Орлеанского, который он отдал ей несколько часов назад. Она спасла книгу. Не выбросила её за борт, хотя могла — ведь гипноз давно развеялся…


Мадлен подняла глаза и увидела его. В её взгляде мелькнуло узнавание, потом — удивление, потом — что-то похожее на надежду. Она открыла рот, чтобы что-то сказать, но слова застряли в горле.


— Месье Дантес, — наконец выдохнула она. — Вы… вы живы.


— Жив, — ответил Гета. — Как и вы.


Она кивнула, и слёзы, которые она сдерживала всю ночь, наконец потекли по её щекам. Она не вытирала их. Просто смотрела на Гету, на Джокина (который уже пытался встать на четвереньки и помахать рукой) и плакала.


— Девушки! — радостно заорал шеф-пекарь. — Ангелы вы мои! Спасители! Мы здесь! Мы живы!


— Молчите уже! — рявкнул Перкис, но в его голосе слышалась усталая усмешка. — Успеете ещё нарадоваться. Сначала — надо перебраться.


Он распорядился, чтобы матросы подвели шлюпку к перевёрнутому днищу впритык, и сам перегнулся через борт, подавая руку.


— Давай! — сказал он Джокину. — Первым!


Пекарь не заставил себя ждать. Он ухватился за руку квартермейстера, перевалился через борт и с громким шлепком упал на дно шлюпки, под всхлипы и причитания тех, кто сидел внутри.


— Жив! — заорал он, поднимая руки к чёрному бессердечному небу. — Жив, чёрт возьми! И даже почти трезв!


— Почти не считается, — заметил кто-то, и в шлюпке впервые за ночь засмеялись.


Перкис снова протянул руку — теперь Гете.


— Ваша очередь, — сказал он.


Гета ухватился за руку Перкиса и перебрался через борт, чувствуя, что его мокрая одежда заледенела на ветру, ноги не слушаются, а всемогущее бессмертное тело кричит от холода и усталости.


Он упал на дно, рядом с Джокином, и закрыл глаза.


— Больше никого? — спросил Перкис, оглядывая тёмную воду. — Есть ещё живые?


Гета открыл глаза.


— Остальных подобрала шлюпка 12.


Квартермейстер посмотрел на него внимательно, потом кивнул и обернулся к матросам.


— Продолжаем поиски! — скомандовал он. — Ещё не всё потеряно!


Матросы налегли на вёсла. Шлюпка медленно развернулась и двинулась прочь от места, где в воде болело днище, теперь одинокого Энгельгардта. Гета лежал на дне, слушая, как скрипят уключины, как плещется вода за бортом, как Джокин тихонько мурлычет себе под нос что-то про боцмана, любившего шутить. Мадлен Астор подошла и села рядом с ним, укрыв его полой своей мокрой шубы, шепча слова, которые он не мог разобрать. Может, молитву. Может, имя. Может, стихи. Она наклонилась к нему, сжала своими руками его пальцы и стала дышать на них, пытаясь согреть.


— А что же вы молчите? — вдруг спросила она. — Не поёте? Мы слышали ваше пение за полмили. Думали, там сумасшедшие.


— Так и есть, — ответил Гета, кивая на Джокина, которого Элеонора Уиденер укутывала своей шалью. — Но это сумасшествие нас и спасло.


Шеф-пекарь, уже почти засыпая, вдруг открыл один глаз и прошептал:


— Месье, а я говорил, что пение — это сила?


— Да, Чарльз. Говорили.


— И я был прав?


— Были, — ответил Гета, и впервые за эту долгую, ледяную ночь он улыбнулся.


Джокин довольно вздохнул, икнул и провалился в сон.


Он снова закрыл глаза. Луна спускалась за горизонтом, и её прощальный свет падал на лица тех, кто сидел вокруг. Замёрзших, чудовищно уставших, но живых. На девушку, которая спасла бесценную книгу. На пьяного пекаря, который спас десятки людей. На квартермейстера, который вернулся туда, где ещё могли быть живые…


Они выжили. Все, кто был в этой шлюпке, выжили. Потому что кто-то не побоялся вернуться. Потому что кто-то не побоялся петь. Потому что кто-то не побоялся надеяться, даже когда надежды уже не осталось.


— Корабль! — вдруг сказал кто-то. — Я вижу огни.


Гета открыл глаза и приподнялся на локте. На самом горизонте, разрезая волны, шёл маленький пароход. Он двигался к ним. Он заберёт их из этого кошмара… Ночь закончилась. Впереди была жизнь. Прекрасная и, увы, такая короткая для одних. И бесконечная для него. Долгая, холодная, но — жизнь…


---


Глава 11: Пирс №54.


«Карпатия» вошла в гавань Нью-Йорка поздним вечером 18 апреля, под проливным дождём, который, казалось, оплакивал всех тех, кто так и не увидел Нью-Йорка. На причале Пирса №54 собралась огромная толпа — тысячи людей, которые ждали новостей, надеялись увидеть близких живыми, просто хотели прикоснуться к трагедии, разыгравшейся в Атлантике. Репортёры заполонили пирс, их фотокамеры сверкали в свете электрических фонарей, и каждый из них стремился первым получить сенсацию.


Гета стоял у борта, сжимая в руках корзину Олимпиады, и смотрел, как берег приближается. За два дня пути он успел переговорить со многими выжившими, запомнить их лица, имена, истории. Грейси, который уже строчил в блокноте первые страницы своей будущей книги. Лайтоллер, который стоял на палубе, глядя на статую Свободы, и молчал. Джокин, который, несмотря на столь долгое пребывание в ледяной воде, уже оклемался и теперь с интересом разглядывал толпу на причале. И Мадлен Астор. Она вышла на палубу только с книгой под мышкой. У жены одного из богатейших людей Америки больше ничего не было. Репортёры уже ждали её. Впрочем, они ждали всех.


— Месье Дантес, — окликнул вампира Грейси. — Вы готовы?


— К чему? — не понял Гета.


— К тому, что сейчас начнётся. Репортёры, фотографы, полиция, вопросы. Они будут спрашивать обо всём. О том, что вы видели. О том, что вы делали. О том, как спаслись.


— Я ничего не скажу, — ответил Гета. — Я не умею говорить с репортёрами. И не хочу учиться.


— Тогда скажу я, — усмехнулся Грейси. — У меня, знаете ли, опыт.


Гета кивнул и отошёл к корме, туда, где сидела Олимпиада. Свою любимую тётушку он нашёл через час после того, как их подняли на борт «Карпатии». Она сидела в трюме, подальше от солнца, закутанная в чьё-то одеяло, и вязала. Спицы мелькали в её пальцах, и она даже не подняла головы, когда он подошёл.


— Ты цел? — проговорила она, продолжая вязать. — Я не сомневалась.


— Цел, — ответил он, садясь рядом.


— Гаю сообщил?


— Ещё нет. На «Карпатии» нет телеграфа для пассажиров. Только для судовых нужд.


— Тогда сообщишь, когда сойдём на берег, — сказала она, затягивая узел. — Напиши, что мы живы. И что Луций может не писать поэму про «Титаник».


— Он всё равно напишет.


Олимпиада внезапно отложила вязание и посмотрела на него. В её глазах была та самая холодная, вековая отстранённость, которую он видел неоднократно. Но в этот раз к ней примешивалось что-то ещё. Усталость. И, может быть, горечь.


— Сколько их? — спросила она.


— Полторы тысячи, — ответил Гета. — Может, больше.


— Полторы тысячи душ, — прошептала она. — За один вечер.


— За три часа, — поправил Гета.


— Три часа, — повторила Олимпиада. — Долгих три часа.


Она окинула придирчивым взором.


— Одень свежие носки. Возьми в корзине.


И снова взялась за спицы. Гета заглянул в корзину. Птолемей спал в корзине, свернувшись кольцами поверх связанных носков. Гета вытащил из-под него пару. Он смотрел на них и думал о том, что из всего, что перевозил огромный корабль, спаслись только эти носки. И эта змея. И эта жизнь, которая продолжалась, несмотря ни на что…


---


«Карпатия» пришвартовалась. Мостки опустили, и выжившие начали сходить на берег. Их встречала беснующаяся толпа — репортёры с блокнотами и фотокамерами, врачи с носилками, полицейские, сдерживающие любопытных, родственники, друзья, а также просто любопытные. Крики, вопросы, вспышки магния, которые выхватывали из темноты бледные, измождённые лица.


— Мадам! Мадам, скажите, как вам удалось спастись?


— Мистер! Вы видели, как тонул корабль?


— Миссис Астор! Миссис Астор, сюда! Расскажите о вашем муже!


Мадлен Астор шла, не поднимая головы, прижимая к груди книгу. Её провожали до машины скорой помощи, и Гета видел, как она села внутрь, как дверь закрылась, как машина отъехала, увозя её в больницу, где ей предстояло провести несколько дней под наблюдением врачей. Ребёнок, которого она ждала, должен был родиться через несколько месяцев. Гета знал, что это будет сын. Который никогда не увидит своего отца.


Молли Браун была в самом центре внимания. Она стояла у трапа, размахивая руками, и давала интервью сразу трём репортёрам, не забывая покрикивать на тех, кто пытался протиснуться вперёд.


— Нет, я не героиня! — вещала она. — Я просто делала то, что должна была делать. Моя мать говорила: «Молли, если ты видишь, что кто-то тонет, ты должна помочь. Даже если сама утонешь. Потому что потом не сможешь смотреть в зеркало». И я помогала. А теперь, извините, меня ждут. У меня, знаете ли, муж в Денвере. И он, наверное, уже с ума сошёл. Я же не хочу жить с сумасшедшим. Надо ему позвонить. Сказать, что я жива. И что шубу я, к сожалению, утопила. Пусть покупает новую.


Она заметила Гету и Олимпиаду, которые стояли в стороне, и помахала им рукой.


— Эй, европейцы! Я вас обязательно найду! Не вздумайте уехать без меня! Мы ещё выпьем шампанского! В честь того, что спаслись!


— Обязательно, — ответил Гета, хотя не был уверен, что она его услышала.


Репортёры уже заметили их. Двое, самые шустрые, подбежали к Олимпиаде, которая всё ещё держала корзину с вязанием.


— Мадам! Мадам, вы с «Титаника»? Расскажите, как вам удалось спастись?


Олимпиада посмотрела на них сверху вниз, и в её взгляде было столько холодного величия, что репортёры невольно сделали шаг назад.


— Я села в шлюпку, — сказала она. — Как и все женщины. А теперь, простите, я ищу своего шофёра.


— Но, мадам! — не унимался один из них. — Вы не хотите рассказать…


— Я хочу принять ванну, — перебила Олимпиада. — И надеть сухую одежду. А потом, возможно, я захочу рассказать. Но не сейчас. И не вам.


Она взяла Гету под руку и пошла к выходу, где их уже ждало такси. Гета оглянулся на толпу, на спускавшихся выживших, на «Карпатию», на грязную воду у причала и почувствовал, как что-то тяжёлое, давившее на грудь, начало отпускать. Не до конца. Не навсегда. Но хотя бы в данный момент.


---


В номере их ждал конверт. Гета развернул листок, прочитал и, не говоря ни слова, передал Олимпиаде.


Она взяла бумагу, поднесла к свету и начала читать вслух:


— «Дорогие мои родственнички! Узнал о „Титанике“ из газет. Молился всем богам, каких знаю, чтобы вы оказались среди спасенных. Когда не получил известий, сам обзвонил пол-Нью-Йорка. Слава богам — вы живы. Не представляю, что вы пережили. Отдыхайте, приходите в себя. А когда будете готовы — приезжайте ко мне. Моя башня — не лучшее место для исцеления ран, но я поставлю для вас самые удобные кресла на самом верху. Пусть ночной город лежит у ваших ног. Вы заслужили это. Жду. Ваш Александр».


Олимпиада опустила письмо. Её руки, которые так твёрдо держали спицы в ледяной воде, сейчас заметно дрожали.


— Он всегда был таким, — сказала она тихо. — Добрым и отзывчивым романтиком. Даже когда жил в Александрии и требовал называть себя фараоном. Даже когда носил эти дурацкие египетские юбки. Даже когда проиграл в кости свой последний плащ и ходил голым три недели, твердя, что это «единение с природой». Он всегда помнил о тех, кто рядом. И всегда был готов приютить.


— Ты связала ему носки?


— Связала! — подтвердила она. — Чтобы, когда он залезет на эту свою верхотуру, ноги не мёрзли. Высота, знаешь ли, штука коварная. Чем выше, тем холоднее. Я ещё и шарф связала. И свитер.


Гета улыбнулся.


— Тогда, может, завтра ночью? — спросил он. — Я позвоню ему вечером. Скажу, что мы приедем.


— Завтра, — согласилась Олимпиада. — Сегодня я хочу спать. И не просыпаться до тех пор, пока не захочу есть.


Она поднялась, взяла корзину и направилась к двери.


— Добрых снов, Гета.


— Приятных сновидений, тётушка.


Она остановилась на пороге, обернулась.


— Ты знаешь, — сказала она, — я думала, что после Бонапарта меня ничто уже не удивит. Но «Титаник»… это было за гранью…


— Чем? — спросил Гета.


— Тем, как красиво, как достойно умирали эти люди. Как ваши императоры. Они не кричали. Не молили о пощаде. Они умирали с высоко поднятой головой. Паника — это удел животных. А достоинство — это выбор. Выбор, который делает человека человеком. Даже когда корабль тонет. Даже когда всё кончено.


Она замолчала, глядя на огни Нью-Йорка, которые мерцали за окном, как далёкие, равнодушные звёзды.


— Они и были императорами, — сказал Гета. — В своём мире.


— В своём мире, — повторила Олимпиада. — Который затонул вместе с ними.


Она вышла. Гета слышал, как она прошла по коридору, как закрылась дверь её номера, как в ванной полилась вода. Он сидел в кресле, глядя на ночной Нью-Йорк, и думал о том, что завтра они поедут к Александру. Увидят его башню. Оценят золотую мозаику, которую он привёз из Константинополя. Увидят, как из стали и стекла рождается новая вечность.


Он встал, подошёл к окну, посмотрел на тёплый желтоватый свет тысяч электрических ламп, заливавших Манхэттен. Где-то там, в центре острова, строилась башня. Самая высокая в мире. И самая роскошная. А он поедет туда завтра. Чтобы увидеть, как бессмертный император строит вечность. Из стали. Из стекла. Из бетона, придуманного Римом. И золота, которое не потускнеет.


— Завтра, — сказал он себе. — Завтра мы поедем.


Он закрыл окно, плотно задернул шторы, погасил свет и лёг в кровать.


---


Эпилог: Александр Север.


Такси остановилось у подножия Вулворт-билдинг. Гета вышел и поднял голову. Здание уходило в небо — семьсот девяносто два фута бетона, стали и стекла, самое высокое творение рук человеческих на этой земле. Оно парило над Манхэттеном, как корабль, пришвартованный к облакам, и в его шпиле, пронзавшем закатное небо, отражались лучи уходящего солнца.


— Потрясающе! — восхитился Гета.


— Красиво, — согласилась Олимпиада, поправляя шляпу. — Но настоящая красота — внутри. Пойдём. Он ждёт.


Они вошли в вестибюль. И замерли на пороге.


— Гета! — раздался знакомый голос.


Перед ним стоял Александр. Он был в дорогом костюме, идеально уложенные волосы спускались на плечи, а его лицо сияло — не той театральной, императорской улыбкой, которую Гета помнил по прошлым векам, а живой, искренней радостью человека, который соскучился по родственнику.


— Ты жив! — крикнул он, бросаясь к Гете и обнимая его. — Я знал! Я знал, что ты не утонешь! Когда я прочитал в газетах, что «Титаник» затонул, я… — он осекся, сглотнул. — Я два дня не спал. Ждал новостей. А потом мне сказали, что вы на «Карпатии». И я… я заказал роскошной донорской крови… ими… пальчики оближешь…


— Успеем ещё… — усмехнулся Гета, высвобождаясь из крепких объятий. — Давай показывай своё творение.


Александр отстранился от кузена и театральным жестом раскинул руки над головой:


— Так смотри же!


Потолок первого этажа Вулворт-билдинг уходил вверх на тридцать метров, и весь он был покрыт мозаикой. Не какой-то дешёвой имитацией — настоящей стеклянной смальтой, тысячами крошечных кусочков цветного стекла, которые Александр заказал в Италии, в тех самых мастерских, где когда-то делали мозаику для соборов Равенны. Синий, зелёный, золотой — цвета переливались в свете электрических ламп, создавая иллюзию, что над головой не потолок, а само небо. Византийское небо. Небо, которое Александр помнил со времён, когда ещё назывался императорским архитектором и заправлял всем из дворца, стоящего на берегу Босфора.


Между сводами, в сложных узорах из цветов и листьев, были спрятаны экзотические птицы — павлины, фазаны, райские птицы, — выложенные золотыми тессерами, кусочками стекла с прослойкой из настоящего константинопольского сусального золота. Они мерцали, переливались, и казалось, что птицы вот-вот вспорхнут, оживут под сводами этого храма, который архитектор Касс Гилберт уже назвал «Собором торговли».


В задней части вестибюля, над парадной лестницей, был встроен огромный стеклянный потолок — скайлайт, — и на нём золотом были начертаны названия великих торговых держав: Венеция, Генуя, Амстердам, Лондон. Александр добавил ещё одно, в самом центре: Константинополь. Город, который он когда-то называл своим домом.


Стены вестибюля были облицованы жёлтым мрамором, привезённым с греческого острова Скирос, и этот мрамор, тёплый, медовый, переливался в электрическом свете сотен электрических ламп. В углах потолка, на карнизах, Гета заметил небольшие карикатурные скульптуры — гротески. Вот сам Фрэнк Вулворт, владелец здания, сидит на корточках и пересчитывает монеты. А вот архитектор Касс Гилберт, держащий в руках модель своего творения. Александр не забыл и себя — в углу, на самой вершине арки, маленькая фигура в императорской тоге смотрит вниз, на всех, кто входит в этот храм денег и вечности.


— Это ты? — спросил Гета, указывая на фигурку.


— А ты думал, я упущу такую возможность? — усмехнулся Александр. — Я строил этот дом три года. Я имею право на увековечивание.


Он подошёл к центру вестибюля, поднял голову. Там, в самой сердцевине мозаики, в окружении золотых птиц и цветочных узоров, парила рыжеволосая фигура в пурпурной императорской тоге. Вроде просто человек с протянутой рукой. Но человек этот удивительно смахивал на Гая. Вокруг вилась надпись на латыни, выложенная золотом: «Omnia mutantur, nihil interit». Всё меняется, ничто не исчезает.


— Это для тех, кто будет здесь через тысячу лет, — сказал Александр. — Если они, конечно, будут помнить латынь. Или хотя бы то, что латынь когда-то была языком империи.


— Они будут помнить, — сказала Олимпиада, подходя к нему и беря под руку. — Если мы не забудем. А мы, кажется, никуда не уходим.


— Никуда, — согласился Александр. — И это, знаешь ли, очень неплохо.


Он обернулся к Гете, который всё ещё стоял под сводами, задрав голову, и рассматривал золотых птиц, сияющих в лучах закатного солнца.


— Ну что, — сказал Александр. — Нравится?


— Это… — Гета запнулся, подбирая слова. — Это как Константинополь. Только выше. И ярче.


— Я старался, — усмехнулся Александр. — Говорят, Касс Гилберт хотел сделать всё в готическом стиле. Готика, знаешь ли, сейчас в моде. А я сказал: «Касс, мы строим не собор. Мы строим храм. Храм, где будут молиться не богу, а деньгам. А деньги, знаешь ли, любят золото. Настоящее, византийское, которое пережило крестоносцев, турок и всех, кто пытался его уничтожить». Он спорил, конечно. Архитекторы всегда спорят. По себе знаю. Но я умею убеждать.


— Ты умеешь настаивать, — поправила Олимпиада. — Как император.


— Как император, — согласился Александр. — И как человек, который однажды уже потерял свой город. Я не хочу потерять ещё один.


Он посмотрел на мозаику, на золотых птиц, на сияющие своды, и в его глазах Гета на мгновенье увидел ту же тоску, что и у Олимпиады, когда она говорила о падении Персеполя. Ту же память, которая не умирает. Ту же вечность, которая не кончается.


— Пойдём, — сказал Александр, беря Гету под руку. — Я покажу тебе, как строят вечность. Кирпичик за кирпичиком. Снизу вверх. Как и полагается.


Они подошли к лифту. Кабина была отделана деревом и латунью, и на одной из стен Гета заметил ту же надпись: «Omnia mutantur, nihil interit». Александр проследил его взгляд.


— Это слова Овидия, — сказал он. — Я прочитал их ещё в Риме. В какой-то старой книге, которую мне дал Гай. Тогда я подумал: «Как это верно. Как это точно». А потом я понял, что это не просто слова. Это закон. Закон, по которому живёт всё. Империи, города, люди. Всё меняется. Но ничто не исчезает.


— Даже «Титаник»? — спросил Гета.


— Даже «Титаник», — ответил Александр. — Он изменился. Стал памятью. Легендой. Уроком. Но он не исчез. Более того — однажды он снова вернётся.


Лифт остановился. Двери открылись, и Гета шагнул на смотровую площадку.


Ветер ударил в лицо — холодный, солёный, живой. Внизу, восьмьюстами футами ниже, раскинулся Нью-Йорк. Улицы, дома, люди — всё казалось игрушечным, ненастоящим. Только океан, который уходил к горизонту, был настоящим. Чёрным, спокойным, равнодушным. Таким же, как в ту апрельскую ночь.


Гета подошёл к краю, посмотрел вниз.


— Высоко, — сказал он.


— Высоко, — согласился Александр, вставая рядом. — Но ты же не боишься высоты?


— Я не боюсь ничего, — ответил Гета. — Я выжил на «Титанике».


Александр помолчал, потом положил руку ему на плечо.


— Ты знаешь, — сказал он тихо, — в Константинополе, после того, как крестоносцы сожгли город, я стоял в соборе Святой Софии и смотрел на мозаику. Ту самую, которую потом замазали турки. Она была разбита. Осколки золота и стекла лежали на полу, и я собирал их, как собирают урожай. Я думал: «Всё кончено. Империя пала. Город сгорел. Ничего не осталось». А потом я поднял голову и увидел, что часть мозаики уцелела. Тысячи крошечных кусочков золота, которые укладывали монахи сотни лет назад, сияли в свете факелов, как будто ничего не случилось. И я понял: пока это золото сияет, пока есть те, кто его помнит, город не погиб. Он изменился. Но не исчез.


Он указал вниз, на улицы Манхэттена.


— Посмотри, Гета. Этот город. Он совершенно новый. На фоне Рима ему дня два. Но посмотри, какой он огромный и какой красивый! Он стоит. И будет стоять. Потому что есть те, кто учится новому. Те, кто строит. Создаёт новое. Те, кто не боится высоты.


Гета посмотрел туда, куда указывал Александр. Океан был спокоен и тих. А город шумел. И внизу, в вестибюле, на потолке, который он только что видел, сияла золотая мозаика, которую бессмертный император привёз из Константинополя, чтобы показать: ничто не исчезает. Всё меняется. Но память остаётся.


— Ты останешься, брат? — спросил Александр.


— Останусь, — ответил Гета. — У меня есть работа.


— Какая работа?


— Буду следить, чтобы твоя мозаика не осыпалась, — усмехнулся Гета. — И учиться вязать носки.


— Носки? — вытаращился на него Александр.


— Это долгая история, — вздохнул Гета. — Но ты её услышишь. Когда-нибудь.


Александр улыбнулся. Улыбнулся так, как улыбаются люди, которые наконец-то встретили того, кто их понимает.


— Когда-нибудь, — повторил он. — Это, знаешь ли, очень долго. Но я подожду. У меня, как и у тебя, времени много. Целая вечность.


Персоналии и глоссарий к повести «Гета и Айсберг»


Ниже представлены исторические справки о главных действующих лицах, которые в повести являются вампирами, а также о других упомянутых исторических персонажах, местах и объектах.


I. Главные действующие лица — исторические персонажи, ставшие вампирами


Публий Септимий Гета (189–212 гг. н. э.)


Историческая справка


Публий Септимий Гета — римский император, правивший совместно со старшим братом Каракаллой с 209 по 212 год. Был сыном императора Септимия Севера и Юлии Домны .


Детство Геты прошло в атмосфере постоянного соперничества с братом. После смерти отца в 211 году в Британии армия провозгласила императорами обоих братьев, хотя Каракалла требовал единоличной власти . Братья отправились в Рим на похороны отца, и уже в пути между ними вспыхнули ссоры. В Риме они поселились в разных половинах дворца, заделав все проходы, и каждый окружил себя многочисленными телохранителями .


Некоторые советовали братьям разделить империю (Каракалле — Запад, Гете — Восток), но римляне были слишком горды, чтобы допустить раздел, а Каракалла и вовсе хотел править один .


Гибель


По просьбе матери Юлии Домны, глубоко опечаленной ссорой сыновей, Каракалла согласился на свидание с братом в её комнатах, обещая примирение. Но во время встречи вооружённые люди, спрятанные Каракаллой, бросились на Гету. Тот подбежал к матери, она обняла его, пытаясь защитить. Убийцы остановились, но Каракалла ободрил их и помог — Гета был убит в объятиях матери 26 декабря 211 года (по другим данным — 27 февраля 212 года) .


После убийства Каракалла приказал казнить всех друзей Геты, его слуг и отпущенников — всего около 20 000 человек. Жалеть о Гете стало преступлением . Каракалла также ввёл damnatio memoriae — уничтожение всех изображений и упоминаний брата .


Сам Гета никогда не был женат и не имел детей .


В повести: Стал вампиром. Бессмертный регент империи, переживший падение Рима и другие исторические катаклизмы. Путешествует на «Титанике» под именем Эдмона Дантеса, выдав себя за историка.


Марк Аврелий Север Александр (208–235 гг. н. э.)


Историческая справка


Александр Север — римский император, правивший с 222 по 235 год, последний из династии Северов . Родился 1 октября 208 года в финикийском городе Арка Цезареа (современный Ливан). При рождении был наречён Марком Юлием Гессием Алексианом .


В 221 году император Гелиогабал (двоюродный брат Александра) усыновил его, изменив имя на Александр, и сделал Цезарем. После убийства Гелиогабала 13 марта 222 года Александр был провозглашён императором .


В отличие от своего предшественника, Александр стремился к восстановлению престижа сената. Для его правления характерен религиозный синкретизм — терпимое отношение к иудеям и христианам . Евсевий Кесарийский сообщает о многих христианах при дворе и в семье Александра. В домашнем храме императора находилось изображение Христа наряду с изображениями других религиозных деятелей. В Палатинском дворце он повелел поместить изречение, услышанное от христиан: «Не делай другому того, чего не хочешь самому себе» .


В 231 году началась война с новообразованным государством Сасанидов, которую Александр возглавил лично. В 233 году он вернулся в Рим, но вскоре отправился на запад — в Германию, где германские племена перешли границу .


Гибель


Планировалась большая военная кампания, но император и его мать Юлия Мамея решили прибегнуть к дипломатии и подкупу. Это возмутило солдат, и 19 марта 235 года Александр Север вместе с матерью были убиты легионерами в Могонциаке (современный Майнц) .


После его смерти началась эпоха «солдатских императоров» — период политического хаоса, известный как Кризис III века .


В повести: Стал вампиром. С основания Константинополя - регент и архитектор Византии, построил в Париже канализацию, а в 1912 году строит Вулворт-билдинг в Нью-Йорке.


Олимпиада Эпирская (ок. 375 – 316 гг. до н. э.)


Историческая справка


Олимпиада (имя при рождении — Поликсена) — царица Македонии, мать Александра Македонского . Родилась около 375 года до н. э. в семье царя Эпира Неоптолема I из династии Эакидов. Представители этого рода возводили своё генеалогическое древо к герою Ахиллу и царям легендарной Трои .


Олимпиада вышла замуж за царя Македонии Филиппа II, и этот брак стал основой союза между двумя государствами. При македонском дворе она заняла главенствующее положение среди других жён Филиппа — отчасти благодаря тому, что была матерью наследника престола Александра, отчасти из-за своей исключительной искушённости в придворных интригах .


За несколько лет до смерти Филиппа II Олимпиада была вынуждена бежать на родину в Эпир. Позднее её обвиняли в организации убийства супруга .


Во время походов Александра Олимпиада оставалась в Македонии, но из-за конфликта с наместником Александра Антипатром вновь уехала в Эпир, где смогла отнять власть у своей дочери Клеопатры .


После смерти Александра началась борьба за власть в созданной им империи. В 317 году до н. э. Олимпиада смогла на короткое время захватить власть в Македонии, но вскоре была побеждена сыном Антипатра Кассандром .


Гибель


Античные источники сходятся в том, что Олимпиада была казнена в 316 году до н. э. в Пидне. Однако данные о способе казни расходятся: одни авторы пишут о побитии камнями, другие — о мече .


Античные источники изображают Олимпиаду преимущественно в резко отрицательных тонах. Ей приписывали множество изощрённых преступлений. Она представлена властной, деспотичной, чёрствой, расчётливой, мстительной и ревнивой женщиной, которая постоянно вмешивается в государственные дела. Однако современные исследователи отмечают, что такая характеристика может быть результатом пропаганды времён правления Кассандра, для которого Олимпиада была наиболее опасным врагом .


В повести: Стала вампиром. Бессмертная, пережившая падение Персеполя, смерть сына и гибель Римской империи. Представлена как аристократка, не расстающаяся с вязанием и своим питоном Птолемеем.


Гай (упоминается)


Вампир, родственник Геты и Олимпиады. Упоминается в контексте переписки и как адресат связанных носков. В повести это Гай Юлий Цезарь Август Германик (Калигула) ( смотри цикл “Граф Дуракула”


Луций (упоминается)


Вампир, который, по словам Олимпиады, «напишет поэму про Титаник». Луций Домиций Агенобарб- он же император Нерон.


II. Исторические лица — пассажиры и члены экипажа «Титаника» (реальные люди)


Пассажиры первого класса


Джон Джейкоб Астор IV (1864–1912)

Американский мультимиллионер, изобретатель, писатель. Был самым богатым пассажиром на борту «Титаника». Путешествовал с 19-летней беременной женой Мадлен. Погиб при крушении, усадив жену в спасательную шлюпку.


Мадлен Астор (1893–1940)

Вторая жена Джона Джейкоба Астора IV. На момент катастрофы была беременна. Спаслась в шлюпке, через несколько месяцев родила сына.


Маргарет «Молли» Браун (1867–1932)

Американская светская львица, филантроп и активистка. Получила прозвище «непотопляемая Молли Браун» после крушения. Во время эвакуации помогала пассажирам садиться в шлюпки. На «Карпатии» организовала сбор средств для выживших.


Бенджамин Гуггенхайм (1865–1912)

Американский бизнесмен, представитель династии горнодобывающих магнатов. Путешествовал с любовницей — французской певицей Леонтиной Обар. Усадил её в шлюпку, сам переоделся в смокинг и погиб как джентльмен. Ему приписывают фразу: «Мы оделись во всё лучшее и готовы уйти как джентльмены».


Леонтина Обар (1887–1964)

Французская певица, любовница Бенджамина Гуггенхайма. Спаслась.


Исидор Штраус (1845–1912) и Ида Штраус (1849–1912)

Исидор — совладелец сети универмагов Macy’s. Ида отказалась покинуть мужа, сказав: «Мы всегда были вместе, вместе и умрём». Оба погибли.


Томас Эндрюс (1873–1912)

Главный конструктор «Титаника». Знал, что шлюпок недостаточно. По свидетельствам выживших, до последнего помогал людям с эвакуацией. Погиб.


Джозеф Брюс Исмей (1862–1937)

Генеральный директор компании White Star Line, владельца «Титаника». Спасся в шлюпке, что вызвало скандал и обвинения в трусости.


Арчибальд Грейси IV (1858–1912)

Американский писатель и историк. Выжил на перевёрнутой шлюпке B. Написал книгу о крушении «Титаника», умер через 8 месяцев после катастрофы.


Гарри Элкинс Уиденер (1885–1912) и Джордж Дантон Уиденер (1847–1912)

Отец и сын, американские библиофилы и финансисты. Оба погибли.


Космо Дафф-Гордон (1862–1931)

Шотландский землевладелец. Спасся в шлюпке №1 («шлюпке миллионеров»).


Элизабет Баррет Ротшильд (1866–1945)

Представительница банкирской династии. Путешествовала с померанским шпицем.


Дэниел Марвин (1879–1912) и Мэри Марвин (1880–1949)

Американская супружеская пара. Дэниел погиб, Мэри спаслась.


Элеонора Уиденер (1862–1937)

Жена Джорджа Уиденера, спаслась.


Пассажиры второго и третьего класса


Ева Харт (1905–1996)

Семилетняя девочка. Выжила с матерью, отец погиб.


Эстер Харт (1879–1971)

Мать Евы Харт, спаслась.


Шарлотта Коллиер (1878–1963) и Харви Коллиер (1875–1912)

Супруги. Шарлотта спаслась с дочерью, Харви погиб.


Джозеф Дэвис

Пассажир второго класса.


Члены экипажа


Эдвард Джон Смит (1850–1912)

Капитан «Титаника». Последний рейс перед уходом на пенсию. Погиб.


Чарльз Лайтоллер (1874–1952)

Второй помощник капитана. Выжил на перевёрнутой шлюпке B.


Уильям Макмастер Мёрдок (1873–1912)

Старший помощник капитана. Погиб.


Генри Тингл Уайлд (1872–1912)

Старший помощник (шеф-офицер). Погиб.


Уолтер Джон Перкис

Квартермейстер.


Чарльз Джон Джокин (1878–1956)

Главный пекарь. Выжил после нескольких часов в ледяной воде (отчасти благодаря профессии и алкоголю).


Гарольд Брайд (1890–1956)

Младший радист. Выжил на шлюпке B.


Корабельный оркестр


Восемь музыкантов под руководством скрипача Уоллеса Генри Хартли (1878–1912). Играли до последних минут. Все погибли.


III. Исторические лица — не связанные с «Титаником»


Карл Орлеанский (1394–1465)

Французский герцог и поэт. В 1415 году попал в плен к англичанам при Азенкуре и провёл в плену 25 лет. Вернувшись, сделал свой двор в Блуа центром поэзии. В повести — автор манускрипта, который Гета спасает с «Титаника».


Франсуа Вийон (1431–1463)

Французский поэт, бродяга и гений. Его стихотворение «Баллада поэтического состязания в Блуа» начинается со строки «От жажды умираю над ручьём» — Гета цитирует её в библиотеке.


Александр Македонский (356–323 до н. э.)

Царь Македонии, завоеватель огромной империи. В повести — сын Олимпиады (историческая Олимпиада действительно была его матерью).


Фрэнк Вулворт (1852–1919)

Американский предприниматель, основатель сети универмагов. Заказал строительство Вулворт-билдинг.


Касс Гилберт (1859–1934)

Американский архитектор, спроектировавший Вулворт-билдинг.


Овидий (43 до н. э. – 17 н. э.)

Римский поэт. Фраза «Omnia mutantur, nihil interit» («Всё меняется, ничто не исчезает») ошибочно приписывается ему в повести.


Бонапарт (Наполеон I, 1769–1821)

Упоминается в сравнении.


Коммод (161–192)

Римский император, упоминается Олимпиадой.


Марк Красс (115–53 до н. э.)

Римский полководец, упоминается в сравнении.


Клеопатра (69–30 до н. э.)

Царица Египта, упоминается в сравнении.


Павел Кашин

Современный российский музыкант и поэт. Его строки использованы в эпиграфе.


IV. Корабли и спасательные шлюпки


Корабли


«Титаник» (RMS Titanic)

Британский пассажирский лайнер, затонувший 15 апреля 1912 года. На борту было около 2208 человек, спаслись 712.


«Карпатия» (RMS Carpathia)

Британский лайнер, пришедший на помощь «Титанику» и спасший 705 выживших.


«Олимпик» (RMS Olympic)

Британский лайнер — систершип (близнец) «Титаника».


«Лузитания» (RMS Lusitania)

Британский пассажирский лайнер, упоминается как судно, которым ранее командовал капитан Смит.


«Балтика»

Пароход, передавший радиограмму об айсбергах.


Спасательные шлюпки


Всего на «Титанике» было 20 шлюпок: 14 деревянных, 2 катера и 4 складные шлюпки конструкции Энгельгардта. Общая вместимость — 1178 человек.


Упомянутые в повести:


· Шлюпки №4, №6, №8, №9, №12, №14

· Складные шлюпки A, B, C, D (Энгельгардты)


V. Исторические места


Шербур — французский порт, место отправления «Титаника».


Северная Атлантика — регион, где затонул «Титаник».


Нью-Йорк, Пирс №54 — место высадки выживших с «Карпатии».


Вулворт-билдинг — небоскрёб на Манхэттене (построен в 1913 году), на момент открытия — самое высокое здание в мире (241 м).


Манхэттен — центральный район Нью-Йорка.


Блуа (замок) — резиденция Карла Орлеанского.


Константинополь (Стамбул) — столица Византии.


Александрия — древний город в Египте, основанный Александром Македонским.


Пелла — древняя столица Македонии.




Персеполь — древняя столица Персидской империи.


Тибр — река в Италии, на которой стоит Рим.




VI. Прочие упоминания


Питон Птолемей — вымышленный питон Олимпиады, назван в честь династии Птолемеев — греческих правителей Египта после Александра Македонского.


«Фантомас» — французская серия детективных романов начала XX века о гениальном преступнике. Упоминается в библиотечной сцене.


Сенат — орган власти в Древнем Риме.


Брегет — швейцарская часовая мануфактура, производившая карманные часы.

Загрузка...