Глава 1: Фон тишины
Если бы мне год назад сказали, что высшее проявление моей новой «нормальности» будет заключаться в том, чтобы показывать подруге фотографии ржавых гвоздей и кривых ложек с таинственным видом, я бы, наверное, вылила на этого пророка свой латте. Но жизнь, как известно, пишет сюжеты покруче любого пророка.
— Смотри, — я провела пальцем по экрану телефона, увеличивая изображение. — Это нашли в старом колодце на Пушкарной. Девятнадцатый век, минимум.
Анна, моя подруга, дизайнер интерьеров и гуру правильного скандинавского минимализма, прищурилась. Ее взгляд скользнул по бугристой, покрытой окаменевшей грязью железяке, потом перешел на мое оживленное лицо.
— Варь… — она протянула слово, полное профессиональной жалости. — Дорогая. Это гвоздь. Возможно, даже кривой. Я в пятницу видела такие же в «Леруа Мерлен» в отделе «Антикварная ржавчина по цене нового золота». Ты уверена, что тебе не нужен отпуск? На море? Где нет колодцев? Или, на худой конец, галлюциногенов полегче?
Мы сидели в нашей привычной кофейне «У Кота» — месте, где кофе был так себе, но плюшки были божественны, а на полках действительно жили три ленивых, всепрощающих кота. Это был мой заповедник обыденности. Здесь пахло корицей, молоком и человеческой, ничем не отягощенной жизнью.
Я фыркнула, откинулась на спинку стула. За окном моросил противный декабрьский дождь, превращая наш город в акварель грязных оттенков. Растаявший снег лохмотьями покрывал город, создаваю еще более мрачную атмосферу.
— Это не просто гвоздь, — с пафосом заявила я, отхлебывая свой капучино. — Это гвоздь с историей! Он был вбит в обруч колодезного сруба, на котором кто-то вырезал обережный знак. Знак почти стерся, но вот тут, видишь? Отдаленно напоминает стилизованную птицу. Возможно, это…
— …возможно, это кривые руки резчика, — безжалостно закончила Анна, откусывая от круассана. — Твоя работа, Варенька, меня пугает. Раньше ты писала статьи про торговые отношения Новгорода с Ганзой. Солидно. Скучно. Предсказуемо. А теперь ты с горящими глазами таскаешь из каких-то щелей ржавый хлам и строишь теории о «защитных контурах». Ты не находишь, что это… тревожно?
Я нашла. Каждый день. Но признаться в этом было равносильно тому, чтобы распахнуть дверь в тот самый мир, от которого я здесь, в кофейне, пыталась спрятаться.
— Это называется «расширение профессиональных горизонтов», — парировала я, пряча телефон. — И полевая археология. Кстати, как твой проект с лофтом?
Анна оживилась, и следующие десять минут я с благодарностью слушала про индустриальные светильники, грубую кирпичную кладку и проблему сочетания конвекторов с дизайном в стиле «разбитое сердце индустриализации». Это был прекрасный, понятный, материальный мир. Мир, где самая большая мистика — это неправильно подобранный оттенок серого.
Мы расплатились, тепло попрощались. Анна, уходя, еще раз обернулась:
— Береги себя, ладно? И если этот твой новый «профессиональный горизонт» начнет шептать тебе что-то на ушко — беги. Беги к психиатру. Или ко мне. У меня как раз остались обои успокаивающего салатового цвета.
Я засмеялась, махнула ей рукой. Нормальность удалась. Почти.
От кофейни до музея было двадцать минут неспешной ходьбы. Дождь превратился в мелкую, колючую изморось, и я зарылась глубже в воротник пальто. Город жил своей зимней жизнью: шуршали шины по мокрому асфальту, в витринах отражались спешащие фигуры, из гриль-бара несся запах жареного лука и шашлыка. Некоторые здания местами уже был украшены к новому году, хотя до него еще был месяц. Гирлянды ярко перемигивались создавая атмосферу праздника, только погода, как всегда подкачала.
Я вдыхала эту смесь какафонии запахов и араматов, стараясь вытеснить им остаточное чувство легкой фальши от утреннего разговора.
Мой телефон завибрировал в кармане как раз, когда я проходила мимо двух бронзовых львов у входа в музей. Львы, кстати, выглядели сегодня особенно презрительно: их начищенные до блеска лапы были заляпаны свежей грязью от туфель суеверных студентов.
Сообщение было от Алексея. Короткое, как всегда. «Нашел кое-что по «немым камням». Отчет Костомарова, 1873 г. Интересно. Буду вечером».
«Немые камни». Так мы в переписке условно обозначали наковальню, которую неделю назад притащили ко мне рыбаки. Массивный, почерневший кусок железа, найденный на отмели в верховьях реки. Не славянский, не знакомый. Чужой.
Я остановилась, чтобы ответить, прислонившись к холодному фасаду музея.
«Костомаров? Серьезно? Он же больше по казачеству. Что там?»
Ответ пришел почти мгновенно.
«Не по казачеству. По этнографии финно-угорских народов губернии. Описывает камни-следовики, которым не молились. Которым… боялись молиться. Называл их «языком, забывшим слова». Буду в семь. С документами».
И через секунду: «И с едой. Ты, как обычно, забываешь поесть».
Уголки моих губ дрогнули в улыбке. Дежурная забота. Но в последнее время в этой дежурности стало проскальзывать что-то… постоянное. Как шум холодильника на кухне: не замечаешь, пока он не выключится.
«Я поела. С Анной. И жду отчет. И еду. Особенно еду.»
Отправив сообщение, я толкнула тяжелую дубовую дверь музея и вдохнула знакомый запах — воск, пыль, старое дерево и тишина, законсервированная под стеклянными витринами.
Моя «мастерская» была, по сути, большим кабинетом в дальнем крыле музея, с окнами во внутренний дворик. Когда-то здесь хранились дубликаты архивных документов, но после всей истории с Гнездовьем и моим скромным в ней участием, директор счел за благо выделить мне отдельное пространство «для работы с нестандартными артефактами». Чтобы я не устраивала сеансы спиритизма среди египетских саркофагов.
Наковальня стояла на большом деревянном столе, покрытом толстым сукном. Она была меньше, чем я представляла — сантиметров сорок в длину, тяжелая, приземистая. Ее поверхность была не просто неровной, а будто искривленной, изъеденной не только ржавчиной, но и странными, мелкими, несимметричными выбоинами. И тот знак на боку… не славянская вязь, не руны. Что-то угловатое, прагматичное, холодное.
Я сняла пальто, повесила его на вешалку, и несколько минут просто стояла, глядя на железную гостю. В комнате было прохладно, от батарей веяло слабым, сухим теплом. Я медленно подошла к столу. Сегодня нужно было начать детальную фотофиксацию. Я взяла фотоаппарат, настроила свет.
И… отложила его в сторону.
Анна справедлива. Это было тревожно. Но тревога была неотъемлемой частью процесса, как зуд под гипсом заживающей кости. Нужно было прикоснуться. По-настоящему. Без перчаток, без предубеждений.
Я выдохнула, стряхнула с себя остатки кофейной легкости и сосредоточилась. Зуб Велеса, висящий у меня на груди под свитером, отозвался тихим, привычным теплом. Хорошо. Я не одна.
Кончики пальцев коснулись холодного, шершавого металла.
Сначала ничего. Просто ощущение поверхности — неровности, окалина, вековая грязь. Потом — легкое покалывание, как от слабого тока. Я закрыла глаза, позволив ощущениям течь.
И тогда меня вывернуло.
Не сдвинуло с места. Не толкнуло. Именно вывернуло. Словно пространство внутри моей головы резко, беззвучно щелкнуло и развернулось на 180 градусов.
Лес. Но не наш, не тот, что за городом, пахнущий хвоей и грибами. Этот был ледяным. Деревья — черные, голые, покрытые толстой, стеклянистой коркой льда, отражающей свет откуда-то сверху, где не было ни солнца, ни луны, только бледное, мертвенное сияние. Небо было черным, бархатным, без единой звезды. И стояла тишина. Такая абсолютная, что в ушах зазвенело от ее давления.
А потом пришел звук. Низкий, глубокий, исходящий не из ушей, а из костей. Бум. Бум. Бум. Ритмичные, тяжелые удары. Не молота по металлу. Это было похоже на шаги. Огромные, неспешные шаги чего-то невообразимо массивного, идущего по мерзлой земле. Каждый удар отдавался вибрацией в моих зубах, в груди, в каждом суставе. Это был стук не по наковальне, а мира по наковальне.
Меня затрясло. Не от страха — тело просто откликалось на эту чужеродную вибрацию, входя с ней в резонанс. Рука сама сжалась на холодном металле, пытаясь найти опору. Я хотела открыть глаза, оторваться, но не могла. Видение держало меня в ледяных тисках.
И вдруг — между ударами — я уловила чувство. Не свое. Чужое. Глубокую, древнюю, нечеловеческую тоску. Тоску по… теплу? По звуку? По смыслу? Она была такой огромной и холодной, что мое собственное сердце сжалось в комок, пытаясь согреться.
«Достаточно,» — прошептал какой-то инстинкт у меня в голове. Я рванула руку назад, с силой оттолкнувшись от стола.
Открыла глаза.
Я стояла посреди своего кабинета, дыша как загнанная лошадь. Ладонь, которой я касалась наковальни, была ледяной и онемевшей. По щеке катилась слеза — от холода или от той переданной тоски, я не знала. Тело покрылось миллионами мурашек и бросило в холодный пот.
Я повернула голову к окну и вдохнула воздух полной грудью. За окном мирно моросил дождь со снегом. С улицы донесся смех проходящих студентов. Проведя рукой по щеке вытерла набежавшую слезу.
Подойдя к столу я медленно опустилась на стул, упираясь локтями в колени, и просто сидела, пытаясь отдышаться. «Язык, забывший слова». Костомаров был чертовски точен.
Работать дальше сегодня было бесполезно. Я дрожащими руками собрала вещи, надела пальто. Перед уходом бросила последний взгляд на наковальню. Она просто стояла там, кусок безмолвного железа. Но теперь я знала, какая буря молчания скрыта внутри.
Дорога домой прошла в тумане. Я почти не замечала окружающего мира, все еще находясь в том ледяном лесу. Только когда я заперла за собой дверь своей квартиры, отключила будильник и поставила чайник, реальность начала потихоньку возвращаться, оттесняя видение на периферию сознания. Но холод в ладони и та глухая тоска под ребрами оставались.
Чай был выпит. Бутерброд — съеден без всякого вкуса. Сумерки за окном сгустились до темноты. Тишина в квартире стала звенеть. Не той, ледяной, а обычной, городской, но от этого не менее некомфортной. Мне нужно было говорить. С кем-то, кто поймет. Не с Анной, которая посоветует салатовые обои.
Я взяла телефон, нашла в истории звонков «Гордеев» и нажала видео-вызов. Он ответил на четвертый гудок.
На экране возникло его лицо. Резкие черты, темные волосы, слегка растрепанные, будто он проводил рукой по голове. На заднем плане — знакомые стеллажи его архива, заваленные книгами и папками.
— Варя, — кивнул он. Его взгляд скользнул по мне, мгновенно оценивая состояние. — Что случилось?
— Привет, детектив, — я попыталась улыбнуться, но вышло криво. — Ничего не случилось. Просто… пообщаться хотелось. И про твой отчет.
Он молчал, давая мне время. Алексей никогда не торопил.
— Я сегодня… дотронулась до нее. До наковальни. Без перчаток.
Его брови почти незаметно поползли вверх. «Почти» — потому что я уже научилась замечать эти микро-реакции.
— И? — спросил он ровно, но в голосе появилась та самая профессиональная, хищная заинтересованность.
— И меня вывернуло в какой-то… ледяной лес. С черным небом. И там что-то ходило. Огромное. И стучало. Не по металлу. По земле. И… — я запнулась, подбирая слова. — И было чувство. Не мое. Тоска. Ледяная, огромная тоска.
Я выпалила это все одним духом. Алексей не перебивал. Он слушал, его взгляд стал острым, сосредоточенным. Когда я замолчала, он несколько секунд молчал, обдумывая.
— Физические ощущения? — спросил он наконец.
— Рука ледяная. Онемела. Дрожь. Сердце колотилось. Слезы сами потекли, но не от страха, а будто… от сочувствия к этой тоске. Холодный пот по всему телу и мурашки. Огромные...
— Визуалы стабильные? Или плавали? — он прищурился.
— Стабильные. Как кино. Но чувственное… оно было важнее картинки.
Он кивнул, откинулся в кресле. Я видела, как его мысли уже строят схемы, проводят параллели.
— «Язык, забывший слова», — повторил он. — Твои ощущения это подтверждают. Это не агрессия. Это… апатия. Глубокая, на уровне архетипа. Шаги — это метафора разрыва связи. Отсутствие диалога.
Мне нравилось, как он мыслил. Холодно, четко, отстраненно. В этой отстраненности была безопасность.
— А что в отчете Костомарова? — спросила я.
— Он описывает камни у старых финно-угорских капищ. К ним не приносили дары. Их обходили стороной. Считалось, что они «емлют звук» и «наделяют тишиной». Один крестьянин рассказал ему, что его дед, будучи мальчишкой, ударил по такому камню, чтобы позвать товарищей. И после этого он месяц не мог говорить, а его друг, которого он звал, ослеп на один глаз. Не потому что камень наказал. Просто… звук не дошел, а тишина ударила, как болезнь.
Меня передернуло. «Наделяют тишиной». Та самая, давящая тишина леса.
— То есть, эта штука… как болезненный вакуум? — предположила я.
— Скорее, как незаполненная форма, — поправил он. — Вакуум стремится заполниться. Эта вещь… она просто есть в своем отсутствии. И это отсутствие заразительно. Твоя «тоска» — возможно, отголосок именно этого. Чувство существа, которое есть, но его функция, его связь с миром — утрачена.
Мы говорили еще полчаса. Он задавал уточняющие вопросы о ритме, о качестве света, о температуре. Я отвечала, и по мере разговора мой собственный ужас отступал, превращаясь в исследовательский азарт. Мы были командой. Он — мозг, я — чувствительный прибор. Это работало.
— Ладно, — сказал он в конце. — Я привезу отчет и еду. И продолжу копать в сторону финно-угорского пантеона, особенно духов-кузнецов и хтонических существ. Ты… старайся не трогать ее больше без меня.
— Обещаю, — я сказала искренне. Потом добавила: — А еду какую везешь?
Уголок его рта дрогнул.
— Гречку с тушенкой. Питательно и не отвлекает от работы мозг на сложные вкусовые анализаторы.
— Романтик, — фыркнула я.
— Прагматик, — поправил он, и связь прервалась.
Я положила телефон, чувствуя себя странно умиротворенной. Страшное видение теперь было не просто моим кошмаром. Оно было данными. А с данными можно было работать.
Я не заметила как задремала, сидя на диване, проснулась с легким похмельем от дневных впечатлений, но с ясной головой. Решила, что вечер нужно прожить максимально обыденно. План был прост: надо сходить в магазин, потом дом, немного прибраться, а через пару часов — визит Алексея с отчетом и гречкой.
Ополоснув лицо холодной водой после сна и причесав свои каштановые волосы я быстро оделась.
Выйдя на улицу, направилась в небольшой супермаркет у метро. Небо уже потемнело, зажглись фонари, отражаясь в лужах. Воздух пах дождем и снегом, выхлопами и жареными каштанами с лотка на углу.
Я шла, погруженная в мысли о списке покупок (кофе, молоко, хлеб, что-то к той самой гречке), и почти на автомате свернула в свой привычный короткий переулок. Он был тихим, жилым, с покосившимися дореволюционными домами и высоким, старым фонарем посередине.
И тут я его увидела.
У самого основания фонарного столба, в круге желтого света, стояла тень. Не просто темное пятно — у нее была форма. Человеческая, но размытая, будто силуэт, вырезанный из куска черного, плотного тумана. Она не двигалась. Не шевелилась. Просто стояла, обращенная лицом к стене дома.
Я замерла, пропуская вперед пару прохожих, которые, болтая, прошли мимо, абсолютно не заметив ничего. Для них там было пусто, но не для меня...
А я видела. И чувствовала. От нее не исходило ни холода, ни страха. Исходило… ничего. Абсолютная, безэмоциональная пустота. Не враждебная. Просто… отсутствующая. Как выключенный телевизор.
Мое сердце сначала колотилось, требуя бежать. Потом, когда тень не проявила ни малейшей агрессии, страх сменился острым, щекочущим интересом. Это же и есть оно? Проявление той самой «тишины»? «Замороженный» дух?
Я медленно, стараясь не делать резких движений, сделала шаг вперед, потом еще один. Подошла ближе метров на пять. Тень не отреагировала. Она была словно приклеена к месту, к этому конкретному пятну света и асфальта.
Я рискнула «посмотреть» чуть иначе. Слегка расфокусировала взгляд, позволив периферийному зрению и тому самому новому чувствованию работать. И тогда я заметила тонкие, почти невидимые нити. Не света, а скорее, его отсутствия. Они тянулись от тени к стене дома, к оконным рамам, к водосточной трубе. Как будто она была не самостоятельным существом, а… пятном плесени на ткани реальности. Или кристаллом льда, выросшим в трещине.
Это было одновременно жутко и очаровательным. Я простояла так, наверное, минуту, изучая ее. Потом осторожно обошла широкой дугой и пошла дальше, к магазину. Спина горела от ощущения, что это пятно тишины наблюдает за моей спиной. Но когда я обернулась на повороте, тени там уже не было. Растворилась? Или просто слилась с другими тенями?
В магазине я набрала продукты на автомате, мысли вихрем крутились вокруг увиденного. Это был новый симптом. «Болезнь» начинала проявляться в нашем мире. Нужно было срочно рассказать Алексею.
Он приехал ровно в семь, как и обещал. В одной руке — потрепанная папка с документами, в другой — сумка-холодильник и еще один пакет.
— Держи, — он протянул мне пакет. — Книга карт. Репринт 1892 года. Там есть детализация местности, где Костомаров делал заметки.
Я заглянула в пакет. Оттуда пахло старым переплетом, пылью и историей. Пахло нашим общим делом.
— Спасибо. А это что? — я кивнула на сумку.
— Гречка. И тушенка. И… — он слегка помялся, что для него было редкостью. — Курицу запеченную купил. И салат. На всякий случай.
«На всякий случай» означало «на случай, если ты опять забыла поесть нормально». Я улыбнулась.
— Заходи, герой-кормилец.
Мы разложили еду на моем маленьком кухонном столе. Алексей ел аккуратно, почти молча, но это молчание не было неловким. Он просматривал что-то на своем планшете, я листала привезенную книгу. Карты были восхитительны — подробные, с пометками о старых названиях урочищ, рек, деревень.
— Смотри, — он протянул мне планшет. — Раутазейд. Дух-кузнец в финно-угорской мифологии. Не бог, а именно дух, сильный, связанный с подземным миром, железом и… холодом. Ему не строили храмов. Ему оставляли оружие и орудия труда у особых камней. Считалось, он может выковать удачу, а может — лютую зиму в душе.
— «Лютую зиму в душе»… — прошептала я, вспоминая ту тоску. — Это про него. Я уверена. Тем более сегодня я видела тень у фонаря...
— Возможно. Но нужно больше данных. Твоя тень у фонаря… это новая информация. — Он отложил вилку, его взгляд стал пристальным. — Опиши ее. Детально.
Я описала. Он слушал, задавая точные вопросы: про плотность тени, про направление «нитей», про мои ощущения.
— Похоже на локализованное проявление поля, — заключил он. — Как магнитное поле вокруг магнита. Только это поле… энтропийное. Гасящее. Она не активный агент. Она — симптом.
— Симптом болезни места? — предположила я.
— Или симптом присутствия «носителя» болезни — нашей наковальни, — добавил он. — Она, как источник излучения, начинает влиять на слабые места в ткани города. Места с плохой энергетикой, с тяжелой историей.
Мы убрали со стола и перенесли наши изыскания в гостиную, разложив книгу и планшет на кофейном столике. Сидели на полу, опираясь спиной о диван. Плечи наши почти соприкасались. От него пахло улицей, холодным воздухом и чем-то своим, чистым — может, мылом, может, просто так пахла его кожа.
Близость была не романтической в привычном смысле. Она была сосредоточенной. Мы были двумя шестеренками одного механизма, и наше взаимодействие рождало понимание. Он проводил пальцем по карте, показывая возможные маршруты экспедиций Костомарова. Я водила пальцем по странице с описанием обрядов, находя совпадения с тем, что чувствовала.
В какой-то момент наши пальцы встретились на одной строке. Он не отдернул руку. Я тоже. Просто замерли на секунду, и это молчаливое касание было красноречивее любых слов. Мы были на одной волне.
Поздно вечером, когда все гипотезы были высказаны, а карты изучены, он собрался уходить.
— Завтра, — сказал он у двери, — я зайду в архив раньше, поищу упоминания о конкретных местах. А ты… будь осторожна. Если увидишь еще таких «замороженных» — не приближайся. Просто отметь место и время.
— Будет сделано, капитан, — я отдала шутливый салют.
Он кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то теплое, почти улыбка.
— Спокойной ночи, Договорница.
Дверь закрылась. Я осталась одна, но чувство одиночества не пришло. Комната была наполнена тихим гулом нашей совместной работы, на столе лежала книга, пахнущая тайной, а внутри меня теплилась уверенность, что мы движемся в правильном направлении.
Утро началось с яркого, колючего света, пробивавшегося сквозь щели в шторах. Я потянулась, чувствуя приятную усталость в мышцах от вчерашнего сидения на полу и легкое возбуждение в душе. Сегодня был день, когда нужно было попробовать новый подход.
Приехав в музей, я первым делом заперлась в мастерской. Наковальня стояла на своем месте, безмолвная и неприступная. План был рискованным, но логичным: попытаться установить контакт через Зуб Велеса. Если наковальня — это «забытый язык», то Зуб, связанный со славянским миром, с самой сутью связи и договора, мог стать переводчиком. Или, по крайней мере, усилителем моего восприятия.
Я взяла Зуб в руку. Знакомое, успокаивающее тепло разлилось по ладони. Я закрыла глаза, настроилась на его вибрацию — ровную, живую, глубокую, как стук сердца древнего леса.
Затем, держа Зуб в правой руке, я медленно, очень медленно поднесла левую ладонь к поверхности наковальни, не касаясь ее.
И попыталась «вслушаться».
Сначала был привычный гул Зуба. Потом — холодное, беззвучное сопротивление от железа. Я мягко «надавила» вниманием, пытаясь прощупать эту тишину, найти в ней хоть какую-то частоту, щель, ноту.
И тогда случилось невыносимое.
Не боль. Не видение. Глухота.
Не физическая. Ментальная. Чувственная. Тот самый канал, по которому я обычно воспринимала тонкие вибрации мира, захлопнулся. Словно кто-то взял и выключил звук во всем моем внутреннем пространстве. Исчезло не только эхо от наковальни — исчезло тепло Зуба, привычный, едва уловимый фон музея, даже ощущение собственного тела в пространстве. Я оказалась в абсолютном, безвоздушном вакууме восприятия.
И из этой глухоты хлынула головная боль. Острая, давящая, сосредоточенная в висках и за глазами. Не мигрень. Это было похоже на баротравму — как будто давление снаружи и внутри моего черепа вдруг стало катастрофически разным.
Я ахнула, отшатнулась, чуть не упала со стула. Зуб выпал из ослабевшей руки и повис на шнурке. Я схватилась за голову, зажмурилась. Боль медленно, очень медленно начала отступать, и вместе с ней возвращалось ощущение мира: стук собственного сердца, скрип паркета под ногами, далекие голоса из коридора.
Я сидела, обхватив голову руками, и тяжело дышала. Проба явно провалилась. Зуб Велеса и наковальня были не просто из разных мифологий. Они были антиподами. Один — связь, речь, договор. Другая — разрыв, немота, забытье. Они гасили друг друга. А мой мозг оказался полем боя.
Я осторожно подняла Зуб. Он был теплым, как обычно, но теперь это тепло казалось чуть более хрупким, оборонительным. «Извини, дружище, — мысленно сказала я ему. — Не стоило тебя сюда тащить».
Работать дальше было невозможно. Голова гудела, будто в ней провели строительные работы. Я собрала вещи и, прикрыв наковальню плотной тканью (иррациональное, но сильное желание спрятать ее от глаз), покинула мастерскую.
Мы договорились встретиться на обед в нейтральной зоне — в небольшом суповом баре недалеко от музея. Когда я вошла, Алексей уже сидел за столиком у окна, изучая меню с видом человека, разбирающего секретную шифровку. На нем была темная рубашка, закатанная по локтям, и я невольно отметила, как уверенно и при этом спокойно он выглядел. Оплот стабильности.
Я плюхнулась на стул напротив.
— Я сделала глупость.
Он отложил меню.
— Конкретнее.
Я рассказала про эксперимент с Зубом, про «глухоту» и про головную боль. Он слушал, не перебивая, но я видела, как каменеют его скулы.
— Я же просил не делать ничего без меня, — сказал он наконец, и в его голосе прозвучало не упрека, а… тревоги. Настоящей, не отстраненной.
— Я не прикасалась к ней! Я только поднесла руку. Я думала, Зуб поможет…
— Зуб — это ключ к твоему миру. А эта штука — из другого. Ты пыталась открыть дверь ключом от соседней квартиры. Хорошо, что просто головная боль, а не… — он не договорил, но я поняла. Не «а не что-то хуже».
Официантка принесла нам суп — ему борщ, мне куриную лапшу. Мы ели молча несколько минут.
— Как голова? — спросил он, отодвигая тарелку.
— Гудит. Но терпимо. Как после плохой ночи.
Он кивнул, достал из кармана куртки маленький пузырек и поставил его передо мной. Внутри были какие-то капсулы.
— Это не витамины. Это ноотропы легкого действия и магний. Для ясности ума и снятия последствий когнитивного стресса. Прими одну сейчас, одну вечером.
Я взяла пузырек, покрутила в руках. Забота, облеченная в форму фармакологического приказа. Очень по-алексеевски.
— Спасибо, — сказала я искренне. — Ты… не злишься?
Он посмотрел на меня, и в его серых глазах было сложное выражение.
— Я беспокоюсь. Это разные вещи. Злость — непродуктивна. Беспокойство… мотивирует к поиску более быстрых решений.
После обеда мы вышли на улицу. Он проводил меня обратно к музею.
—Я заеду вечером, — сказал он, уже садясь в машину. — Привезу кое-какие новые соображения. И… проверю, как ты.
Я кивнула. Когда его машина скрылась за поворотом, я полезла в сумку за ключами и нащупала у самого дна что-то твердое и прямоугольное. Достала. Это была плитка очень дорогого швейцарского шоколада. К ней была приколота записка, написанная его размашистым почерком: «Для Договорницы. Не перегружай антенну. И ешь сладкое. Для серотонина. А.»
Я рассмеялась прямо на улице, прижав шоколад к груди. Прагматик. С крылышками.
После работы, вместо того чтобы ехать домой, я села за руль и направилась в Гнездовье. Решение навестить Аристарха созрело спонтанно, но казалось правильным. Если кто и мог почувствовать «что-то старое, до нас», так это он, сторож границ, едва не ставший жертвой одного разрыва в реальности.
Гнездовье изменилось. Не до неузнаваемости, но заметно. После всей истории усадьбу и прилегающие земли не продали, а передали под создание этнографического музея-заповедника. Сейчас здесь кипела жизнь, но иного рода. Вместо тишины и страха — стук молотков, шум генераторов, запах свежей стружки и краски. Реставраторы латали кровлю главного дома, расчищали аллеи парка. Было странно видеть это место таким… обычным, подневольным человеческой активности.
Аристарх, как я и предполагала, никуда не делся. Его «прописали» официальным смотрителем и консультантом. Он жил в том же самом сторожевом домике на окраине парка, только теперь домик был покрашен, а у крыльца стояли два аккуратных горшка с хризантемами.
Он вышел на скрип ступеньки, услышав мои шаги. Выглядел… не моложе, но крепче. В глазах стояла все та же мудрая усталость, но без пелены отчаяния.
— Варвара, — кивнул он, приветствуя. — Зашла проведать старика? Или ветром из Нави потянуло?
— И то, и другое, Аристарх Иваныч, — улыбнулась я. — Как вам тут живется при народном хозяйстве?
— Шумно, — просто сказал он, приглашая меня внутрь. В домике было чисто, пахло травяным чаем и печеным хлебом. — Но спокойно. Стены крепкие. Порог… держится.
Мы выпили чаю. Я рассказала ему в общих чертах про наковальню, не вдаваясь в страшные подробности, но описав ощущение «чужой тоски».
Он слушал, медленно попивая из глиняной кружки, его взгляд был устремлен куда-то вдаль, будто он смотрел не на стену, а сквозь нее.
— Шевелится, — сказал он наконец, тихо и уверенно. — Что-то старое. До нас. Не славянское, нет. Наша Навь — она своя, родная, даже когда злая. А это… — он помолчал, подбирая слово. — Холодное. Без имени. Оно не знает наших слов, Варвара. Наши заговоры на него не лягут. Наши обереги не увидят. Оно как камень на дне глубокой реки. Лежит. А холод от него идет.
Меня пробрала дрожь. Он подтвердил мои самые тревожные догадки.
— Что с ним делать? — спросила я, уже почти шепотом.
— Узнать его имя, — сказал старик просто. — У всего есть имя. Даже у тишины. Найди, как его звали те, кто его помнил. Кто с ним говорил. Тогда, может, и поговоришь. А бить… бить бесполезно. В тишину не ударишь. Ее можно только… заполнить.
Заполнить. Не уничтожить. Не изгнать. Заполнить. Это была совершенно новая концепция. Пугающая и в то же время дающая какую-то странную надежду.
Я поблагодарила его, оставила привезенные гостинцы (пару книг и хороший чай) и отправилась обратно. Сумерки уже сгущались, и в прохладном воздухе четко пахло дымком из труб и прелой листвой. Мысли крутились вокруг слов Аристарха. «Заполнить». Но чем? И как?
Алексей приехал ко мне вечером, как и обещал. Он привез не только новые распечатки из архивов, но и какое-то портативное оборудование в металлическом кейсе — что-то вроде георадара и датчиков ЭМП.
— Едем, — заявил он, едва переступив порог. — На место находки. Пока еще светло. Нужно снять показания, пока не начались ночные выбросы активности.
Я, не сопротивляясь, накинула куртку. Идея была здравая. На месте сила воздействия артефакта могла быть сильнее, и его приборы могли зафиксировать то, что не улавливали в музее.
Дорога заняла около часа. Мы ехали за город, потом свернули на грунтовку, ведущую к высокому, лесистому берегу реки. Место было дикое, красивое и немножко пугающее. Крупные валуны, черные коряги, выброшенные паводком, густой ельник, нависающий над водой. Снега здесь даже в помине не было.
Рыбаки показали нам примерное место — небольшую пологую отмель, усыпанную серой галькой. Вода была темной и холодной на вид.
Алексей сразу приступил к делу. Достал приборы, стал расставлять датчики по периметру, водить радаром над землей. Его движения были быстрыми, точными, полностью поглощенными процессом.
Я же стояла на берегу, пытаясь «настроиться». Зуб Велеса я, по совету Алексея, оставила в машине. Теперь я пыталась почувствовать что-то сама, чистой интуицией. Я закрыла глаза, вдыхала запах сырости, хвои и речной воды, слушала шум течения.
И постепенно начала улавливать. Не видение. Ощущение. Тот же самый холодок, что исходил от наковальни, только здесь он был размазан по большой площади, как пятно пролитой ледяной воды. И в нем — слабые, едва уловимые вибрации. Остаточные. Как эхо того самого мерзлого стука.
— Алексей, — позвала я тихо. — Здесь… фон. Холодный. И вибрация. Еле слышная.
Он подошел, глядя на экран своего прибора.
— Электромагнитное поле в норме. Георадар показывает… обычный грунт. Никаких аномалий.
— Но я чувствую! — настаивала я. — Вот здесь, особенно. — Я сделала несколько шагов к воде, туда, где холодок был ощутимей.
— Стой, — его голос прозвучал резко. — Не подходи ближе. Мы не знаем, как это влияет на тебя в чистом поле.
— Но как еще мы что-то узнаем, если не попробуем? — обернулась я к нему. — Твои железяки ничего не видят! А я — вижу. Вернее, чувствую. Может, нужно не измерять, а… слушать?
— Слушать можно, соблюдая дистанцию, — ответил он, подходя ко мне. Его лицо было серьезным. — Ты уже один раз сегодня перегрузила свою «антенну». Мы здесь не для того, чтобы ты снова получила когнитивный удар. Мы для сбора объективных данных.
— А мои ощущения — это не объективные данные? — в моем голосе зазвучали первые нотки раздражения. — Ты же сам говорил, что я — чувствительный прибор!
— Прибор, который нужно калибровать и беречь, а не бросать в эпицентр неизвестной аномалии сломя голову! — его голос тоже повысился. В его глазах вспыхнуло то самое, знакомое по ранним дням, желание контролировать, обезопасить любой ценой. — Ты ведешь себя безрассудно, Варя!
— А ты ведешь себя как… как смотритель в зоопарке за стеклом! — выпалила я, сама удивляясь своей резкости. — «Не трогать, не кормить, не приближаться»! Мы имеем дело не с экспонатом, Алексей! Мы имеем дело с живой (или не очень) болью! Чтобы ее понять, нужно не измерять, нужно прочувствовать! Да, это риск! Но иначе мы будем ходить кругами с твоими датчиками, пока эта «тишина» не накроет полгорода!
Мы стояли друг напротив друга на холодном берегу, и между нами висело напряженное молчание, нарушаемое только шумом реки. Это была наша первая настоящая профессиональная ссора. Не обида, а столкновение методологий. Его холодный, аналитический, безопасный подход против моего интуитивного, эмпатичного, рискованного.
Он первым отвел взгляд, резко выдохнув.
— Ладно, — сказал он сдавленно. — Делай, как считаешь нужным. Но я буду здесь. И если что… — он не договорил.
Я кивнула, сердце все еще колотилось от адреналина спора. Я медленно повернулась к реке, к тому месту, где вибрация была сильнейшей. Закрыла глаза, отбросила страх и раздражение, и просто… открылась.
Холодок обнял меня, проник под кожу. Вибрация стала четче, ритмичней. Бум… бум… бум… Как тяжелые, медленные шаги. Они шли не по земле. Они шли сквозь землю. И шли куда-то вдаль, вглубь леса, вглубь холмов…
И вдруг, между ударами, я уловила не чувство, а образ. Миг, вспышка. Не ледяной лес. Горн. Огромный, темный, холодный горн. И над ним — склоненная, неясная фигура. И ощущение… не тоски теперь. Вопроса. Одинокого, заброшенного, обращенного в пустоту вопроса.
Я открыла глаза и отшатнулась, пошатнувшись. Алексей был рядом в два счета, его рука крепко обхватила мой локоть, удерживая от падения.