Она всегда выбрасывала третий цветок. Третий, пятый, седьмой… Девяносто девятый, сто двадцать третий…

— Мне достаточно двух хризантем в метель, — шептала она. — Десять тюльпанов в апреле… Сто роз, когда тебе очень захочется… Не надо больше. Нам не нужен кто-то третий. Лишний. Чужой. Нас должно быть поровну… Только ты и я… Просто две хризантемы.

Две игольчатые малиновые хризантемы застывали на неделю в широкой вазе, — как хищные морские ежи, парящие на разной высоте.

Они его пугали. Он старался не смотреть в их сторону и обходил по большому кругу.

Вторая ваза стояла рядом. И всегда только так.


Когда он приносил цветы, она не делила два цветка на две разных вазы и не убирала пустой стеклянный шар со стола.

Цветы должны были образовывать пару, оставаться вместе до конца. И всегда рядом с ними пряталась какая-то пустота. Иногда она остро ощущалась.

Это было больше, чем пустая ваза.


Со временем пустота нарастала, захватывала его, окружала со всех сторон.

Он давно уже был внутри, за стеклом, отделенный от всего остального мира. Рядом с ней он сам растворялся в пустоте.

Рано или поздно пустота поглотит их обоих — он это знал. И он не мог этому сопротивляться.


Все, что она покупала в дом, складывалось в пары: вазы, подушки, стулья, комоды, полотенца, изящные серебряные ложечки и серые клетчатые пледы из исландской шерсти. Она придирчиво считала клетки на пледах, их должно было быть шесть, восемь или двенадцать.


Даже диванов у нее было два. Совершенно одинаковые, ментолово-ледяные, они стояли друг напротив друга, между ними — два низких мраморных столика.

Она поменяла новое панорамное остекление в гостиной лишь потому, что нечетное количество рам — девять — выводило ее из себя. Теперь окна стали поуже, как будто все разом выдохнули и подтянулись. Замерли и боялись снова вздохнуть. Тут вообще становилось трудно дышать. Ему не хватало кислорода.


Когда окон стало десять, она успокоилась. Она пересчитывала их каждый день, по очереди загибая тонкие пальчики, и широко улыбалась, заканчивая счет.

Лакированные ноготки впивались в ладони и оставляли мимолетные следы на коже. Она торопилась читать эти исчезающие любовные письмена. И снова довольно улыбалась.

Он сам, казалось, замирал и не дышал рядом с ней, тянулся вверх. Становился тоньше и уже себя самого — прежнего себя. Как новые окна в их гостиной. Как все, к чему она прикасалась. Мир неминуемо истончался рядом с ней.

Иногда он тоже старался прочитать ее, расшифровать символы и знаки на ее ладонях. У него никогда не получалось. Он не успевал. Он не знал ее языка. Он всегда срывался в пустоту.


Он был слишком хорошо воспитан и довольно суеверен, чтобы покупать четное количество цветов.

В марте, спрятав букет под курткой, он принес в дом семнадцать узеньких, похожих на сосульки тюльпанов. Розовых, белых, сиреневых и нежно желтых — веселых, как наступающая весна.

Она убила солнечно-желтый, посчитав его лишним. Легко свернула шейку этому цыпленку и продолжила смеяться.


Потом случились пестрые кустовые розочки. Они были похожи на карандашные рисунки упорного пупса — этакие каляки-маляки, а еще они напоминали нарядные пироженки-безе и воздушные поцелуи.

Целая стайка невесомых поцелуев сразу же отправилась в мусорное ведро. Ее рука не дрогнула. Она привыкла комкать и ломать. А он даже не успел вдохнуть аромат этих пеструшек.


Он приносил ей трепетную мимозу и нарциссы, похожие на старинные граммофончики. Потом снова — хризантемы, пухлые, как помпоны на детских шапках, и белые, как сливочное мороженое.

И всегда она находила жертву. Она привыкла убивать.


Потом снова были тюльпаны, уже не голландские, а садовые. Алые, с черными серединками и тоненьким желтым контуром на стыке между красным и черным — как будто озорной лучик разделил любовь и тьму, нарисовал по живому острые зигзаги.

Тюльпаны раскрывались в вазах широко, словно просящие ладони, тянулись вверх, продолжали расти и потом клонились вниз под собственной тяжестью. Они умоляли о чем-то, чего он не мог им дать. А она не хотела.


В начале мая он заказал дачному пацану ландыши, и тот притащил из леса целую охапку в старом школьном рюкзаке.

«Как ты столько нашел у нас? — удивился он. — Да, ты зоркий мальчик.»

Он выкупил ландыши вместе с синим рваным рюкзаком, где облупленный футбольный мяч влетал в пустые ворота.

Хотел сделать ей сюрприз уже дома, чтобы она не почувствовала лесной аромат раньше, в машине.


Даже крохотные ландыши она пересчитывала весь вечер. Скрупулезно, как старуха-процентщица. Не смогла найти лишний и пересчитывала четыре раза подряд. Несколько штук сломала нечаянно своими острыми лакированными ноготками.


В конце мая он купил у бабулек на станции девять бело-розовых растрепанных пионов. И, пока вез их в город, закинув букет на заднее сидение, заранее грустил. Он знал, что одному из них не суждено пережить этот вечер.


В июле у нее был день рождения, и он привез маки. Ровно двадцать семь — ей как раз столько исполнялось.

Еле нашел нечто особенное на праздник.


На той же станции какая-то нагловатая баба, продавала букет, завернутый в помятую пожелтевшую газету. В газете писали про большие советские ледоколы, запуск комбината плащевых тканей и триумфальные гастроли нашего балета в Париже.

Ему показалось, что этого мало.

Наглая баба тревожно озиралась по сторонам. Выращивать маки и торговать ими по-прежнему было запрещено. А на станции обитали сразу два мента — старый с седыми усами и дерзкий молодой, вечно румяный после бани. Старый, как пес, всегда чуял, у кого чем можно поживиться, а молодой быстро бегал и крепко хватал свою добычу.

Все-таки он уговорил бабу за тройную цену добавить маков в букет. Они вдвоем поплелись к той на дальний участок. Тщательно пересчитав тысячные купюры, она с легкостью срезала почти все волшебные цветы у своей веранды.

В изгибах маковых головок он видел утонченные витражи арт нуво.

Они были даже лучше витражей, они живые.


Когда он привез маки домой, она уже ждала его в вечернем платье с открытыми плечами. Столик в ресторане был заказан на шесть, и они опаздывали.

И все равно прежде, чем уйти, она пересчитала цветы. Она не пощадила даже запретные маки, спрятанные от ментов в газету.

Лишний был тут же выявлен и уничтожен. Ее не тронули причудливые изгибы арт нуво.

Она никого не щадила.


Потом они поехали в ресторан праздновать. Разумеется, только вдвоем. Пили шампанское и слушали джаз. Она смеялась, запрокинув лебединую шею. Ему хотелось плакать под саксофон.


В жарком августе он заказал неподъемный букет из ста одной вульгарно красной розы. Он сам занес их в спальню, не позволив курьеру переступить порог квартиры. Здесь была только их территория, их заповедный мир.

«Только ты и я,» — шептала она.

И они никогда не звали гостей.


В сентябре случились сортовые гладиолусы из витрины на Невском. Голубые атласные ленты многократно перекрещивались на длинных стеблях. Почему-то это напоминало пуанты и балет. Она капризно велела купить билеты в Мариинку — как раз открывался новый театральный сезон.

Он всегда исполнял ее желания. Он честно высидел в четвертом ряду партера «Ромео и Джульетту», через неделю смотрел «Сильфиду» со второго ряда. Потом страдал в ложе бенуара на Вечере одноактных балетов.

Она никогда не шла ему на уступки.


Весь сентябрь он привозил ей садовые астры. Астры — почти как звезды. И каждый раз он пер для нее с дачи целые звездопады в оцинкованных ведрах.

Всегда-всегда-всегда она пересчитала, сколько на этот раз цветов. Иногда сбивалась и начинала считать заново. Их надо было пересчитать дважды по разной системе. Первый-второй-третий-четвертый…-семнадцатый. Первый-второй, первый-второй, первый-второй…

И всегда она выявляла и назначала лишний. Тот, который оставался без пары, кто нарушал своим одиночеством гармонию ее мира.

Тогда она привычным жестом безжалостно ломала стебель и, не глядя, выбрасывала цветок в мусорное ведро.

Итальянское ведерко было прикручено изнутри на дверце кухонного шкафчика. Тяжелая крышка на цепочке падала сверху, как могильная плита.

Он ненавидел этот звук.


Иногда она заливалась слезами, предъявляла ему обвинения:

— Ты… Ты… Ты снова… Зачем ты принес семь? — всхлипывала она. — Ты хочешь, чтобы мы расстались? Неужели это так трудно понять? Только ты и я. Нас должно быть поровну. Зачем нам кто-то еще? Третий лишний…


Он на самом деле ее не понимал. Почему это так важно?

Однажды он рискнул спросить:

— Неужели так страшно, если нас станет трое? Ты, я и он?


Она в ужасе от него отстранилась.

— Две полоски на тесте, разве это не ты и я? — совсем расхрабрившись, спросил он тогда. — Нас всегда будет поровну, если он родится.

Она отодвинулась на край дивана, поджав колени. Как будто улетела на далекую планету, в другую галактику.

Он почувствовал себя одиноко, как никогда прежде.


Сегодня даже ее ментоловые диваны казались ледяными сугробами, они искрились колючим снегом под электрическим светом хрустальных люстр.

Люстр, разумеется, тоже было две. И каждое ее искусственное солнце сияло слишком ярко для него.

Он замерзал в ее гостиной, как в Заполярье. Он не мог пересечь комнату в сторону бара, чтобы плеснуть себе виски. Его слепил яркий свет.

Ее бескомпромиссная жестокость ломала его, как стебелек тюльпана.


— Я всегда покупаю два теста, — спокойно ответила она со своей чужой планеты. — Меня устраивают две полоски, когда они на двух разных тестах. И никак по-другому.


Он вышел от нее с тяжелым заледеневшим сердцем.

Она его убила.

Больше он к ней не приходил, переселившись на дачу.


Она умерла через полгода, выбрав для этого красивую дату. В феврале. Одни нули и двойки выбиты теперь на ледяном светло-сером мраморе.

Ему нравится, что зимой их заметает снег. Он не может смотреть на эти цифры. Он часто думал, как она жила с того августа… Неужели она просто ждала второе февраля две тысячи двадцать второго, чтобы умереть?

Он представил, как придирчиво она считает таблетки, высыпая их в ладонь.


После ее смерти он выбросил из дома половину всех парных предметов.

Он нарочно жестоко разлучал вазы, подушки, диваны и даже серебряные ложечки. Он отдал все новые серые пледы из исландской шерсти в собачий приют. Разделил стопку пополам и развез клетчатые в два разных приюта. Просто на них было невыносимое количество клеток, и этого он уже никак не мог исправить.

Он надеялся, что в приюте каждый плед разрежут пополам.

Он бы сам раскромсал ее мир на мелкие кусочки, но на это не было сил.


Он снова поменял панорамное остекление. Теперь в гостиной оконных рам всего пять. Они огромны, как раны в его душе.

«Да, вы охренели!» — завопил замерщик, когда второй раз за три года пришел в эту квартиру.

«Извините за беспокойство,» — в ответ прохрипел он.

Он плеснул замерщику виски, потому что устал пить один.


И прорабу тоже пришлось доплатить за установку окон зимой. И с прорабом тоже они пили виски. Вернее — пил каждый сам по себе. Больше ничего не объединяло его с другими людьми.


В первое время он распахивал все свои новые широкие окна, и ментоловый диван пару раз заметало снегом по-настоящему.

Полки для пледов опустели, и ему больше нечем было укрыться. Он дрожал. Снова наливал виски.

Он пересчитывал новые окна с ледяной ухмылкой, загибая пальцы. И, когда заканчивал, крепко сжимал кулак. Он безжалостно лупил кулаком по мраморному столику. Светло-серому, как ее надгробие. Когда-то столиков было два.

На том, другом, который он подарил консьержке, раньше всегда стояли две вазы. Над ними, как ядовитые морские ежи, когда-то качались игольчатые хризантемы. Пара хризантем на разной глубине…


Перебинтовав правую руку, он снова пересчитывал окна. Теперь он загибал пальцы на левой, и снова сжимал кулак. Он снова крушил себя о холодный мрамор.


Он жил на дне своих воспоминаний. Боль давила океаном и не давала дышать.

Почему-то он старался вспомнить третью малиновую хризантему. Какой она была за секунду до смерти? И совсем ничего не мог рассмотреть в ослепительном свете их прежней гостиной. Память услужливо блокировала смертельные дозы воспоминаний.

И он снова наливал виски.


Как же безжалостно, не задумываясь, она всегда ломала лишний цветок и выбрасывала то, что от него оставалось. Он каждый раз отворачивался, чтобы не видеть. Только слышал хруст стебелька в ее пальцах, и как гулко падает на ведро тяжелая крышка на цепочке.

Один раз у нее не хватило сил, чтобы сломать высокую иранскую розу. Из тех, вульгарно красных.

Она молча протянула ему выбранную жертву. И он даже тогда не смог ей отказать.

Он грубо сломал в двух местах одревесневший стебель с острыми шипами и, не глядя, вернул ей покалеченный цветок.

Она молча поцеловала его свежие ранки на ладонях. Она была благодарна.

Только потом она выбросила розу в ведро, как все остальные лишние цветы. Гулко уронила сверху тяжелую крышку.


Эти, на кладбище, когда устанавливали памятник, тоже не удержали широкое каменное надгробие, и оно упало прямо на нее.

Жилистые мужики с обветренными лицами грубо и громко матерились.

И он с восторгом вслушивался в их ругань, как в звучание симфонического оркестра. Впервые что-то заглушало самый страшный звук.


Он по-прежнему суеверен, и никогда не покупает четное количество тюльпанов.

Он приносил ей семнадцать ярких пунцовых бутонов в начале марта. Широкие в основании и плотно закрученные кверху, они уже не были похожи на тоненькие весенние сосульки, только — на чужие поцелуи.


Девять белых лилий он привез на сорок дней. Они сияли на ледяном мраморе и слепили своей белизной, как люстры в ее гостиной. И он снова отворачивался.


Тринадцать оранжевых, как солнышки, гербер он принес ей в середине апреля. Эти беззащитные, без листьев цветы направляли свои удивленные радары во все стороны. Они были похожи на любопытных жирафов. Они сканировали обстановку и изумлялись, каким печальным оказалось их предназначение.

И тогда он решил, что на кладбище неуместны такие жизнерадостные краски.


Девяносто девять лимонно-белых нарциссов он подарил ей на Первомай. Они были словно бледные мотыльки с изломанными крылышками, которые порхали на разной высоте.


Теперь он всегда придирчиво пересчитывал цветы, если покупал их ведрами. И, если вдруг не хватало одного, докупал его отдельно. Всегда только прибавлял, ничего не отнимая.

Он устал от потерь и не готов был отдавать.

Он не хотел расставаться даже с самым чахлым бледным мотыльком.


Девять тучных бордовых пионов он привез ей в конце мая.


И так будет всегда.

Он всегда будет привозить ей нечетное количество цветов. И она уже ничего не сможет с этим поделать.


Это была самая жестокая месть, какую он смог придумать.

Загрузка...